Товарищ Анна (повесть, рассказы) - Ирина Богатырева 6 стр.


— Что, это так заметно, да? — спросила Анна глухо, как из-под земли.

— Откуда я знаю, — ответил Валька. — Нет вроде.

— Но вот ты же месяц его не знаешь, а догадался. Зачем ему все это, понял…

— Я-то че… — хмыкнул он. Он не понял ее, но ему было ее жалко. В тупой меланхолии подумал, что вот сейчас она сядет в поезд и они не увидятся больше никогда. Но ничего сделать не захотелось. Он чувствовал себя измученным, выжатым до равнодушия. — В этой жизни все так: что ни делай, все равно ничего не изменится. Можно делать, можно не делать — все одно, — высказал он сокровенную свою философию. Анна не ответила. У нее тоже не было сил спорить.

Они сидели и глядели перед собой, как смотрят на медленную реку. Между рельсами и в самом деле бежал грязный водосток, когда гудение в павильоне стихло, стало слышно его живое журчание. Они сидели, словно на берегу подземной реки, у которой не было другого берега.

Из недр подул сильный, холодный ветер. Зашевелись под его порывами волосы, ожили полы плаща. Потянуло шлаком, подземельем и еще жутким, типично метровским запахом. Поезд вылетел из-под земли со свистом и скрежетом, как Вельзевулова карета. Анна вдруг крепко сжала холодной ладонью горячую мягкую Валькину руку и, не сказав ни слова, повлекла его за собой в вагон.

Они ехали так же, как сидели, — не глядя друг на друга, не разжимая рук, не разговаривая. Лицо у Анны было отчаянное и решительное, казалось, она едет мстить кому-то за что-то. А Валька словно выключился из потока жизни, он не думал, ничего не ожидал. Непреодолимая черная сила, которую оба ощущали все время своего знакомства, увлекала их под землю, в грохоте, скрежете и ярких потусторонних огнях.

Такая же сияющая огнями, мерцающая мокрым черным асфальтом ночь была там, где они вылезли из подземелья. Как в первый раз, Валька шел за Анной, не запоминая дороги. Дома, освещенные киоски, прозрачные стекляшки остановок, потушенные витрины, редкие автомобили — все проплывало мимо одним тусклым потоком. Поток этот расступался перед Анной, перед ее решимостью, и Валька шел следом, как корабль на буксире, доверившись увлекавшей его вперед силе.

Потом была ослепительно яркая коробка лифта, черная лестничная клетка, и Анна звенела ключами, на ощупь отпирая дверь. Снова тьма, но уже серая, разреженная светом из окон в комнатах — они угадывались за поворотами коридора. Шепот Анны, близкий, быстрый: «Тихо. Разуйся. Сюда иди». Звуки тем громче, чем отчаяннее пытаются их скрыть. Шорохи, шорохи, шорохи.

Она открыла дверь и, втянув Вальку за собой, прикрыла за спиной. Еще два шага — и они посреди комнаты, узкой и длинной комнаты-пенала. Штор на окнах не было; мутно-серое, в тучах московское небо само по себе излучало разреженный свет; он заливал комнату, отражался на лакированных боках старой мебели. На фоне черно-светящегося окна они вдвоем застыли графическим абрисом. И вдруг слились, будто их друг на друга толкнули. Снова только шорохи, дыхание, тупое, монотонное поскрипывание половицы под ногой, испуганный визг разъехавшейся молнии, мягкий шелест упавшей мимо стула одежды. Потом, глотнув воздуха, словно выныривая, Анна сказала неожиданно в голос: «Подожди. Сюда надо», — и потянула за собой, вниз.

12

— Прецессия, — благоговейно, как имя нового бога, говорила Марина. — Прецессия. Блин, это же улет, подумай только! Нет, ты подумай!

С одухотворенным лицом, в одних трусах, она сидела по-турецки на кровати и листала книгу. Копна медно-красных волос стояла на ней дыбом, как пакля. Книга, которую она стащила с полки Дрона, называлась «Наша планета Земля» и привлекла ее зодиакальным кругом на обложке. Думала — астрология. Оказалось, астрономия.

— Что же это получается? — говорила Марина, пребывая в состоянии пошатнувшегося мироустройства. — Ничего, совсем ничего не может быть постоянным? А? Совсем-совсем? Раз вот даже — звезды. Ну ты слышишь меня?

— М-м-м? — промычал Дрон и попытался перевернуться в постели.

— Ты спишь, что ли?

— Мнеа. Ничто не постоянно… — выдавил он, накрываясь одеялом с головой.

— Но ведь — звезды. Ведь даже — звезды! Смотри чего: раз в две тысячи лет полярной становится другая звезда. Во время древних греков была Кохаб, до этого — Тубан, потом Киносура, потом только наша… Вот тебе и небесный кол… — В ее устах названия звезд звучали, как имена языческих богов, звучно и жутко. Она сама от них балдела.

— Это называется прецессия, — уже внятно проговорил Дрон.

— Прецессия. Вот и я говорю.

Марина вскочила на кровати и, утвердившись ногами на жестком каркасе, стала разглядывать карту звездного неба, приклепанную к боковине книжной полки. Водя пальчиком, она отыскивала звезды, к которым раньше, баснословно давно, был привязан на Земле север. Лицо ее было напряжено. Потом, перегнувшись, она посмотрела со священным трепетом на корешки других старых, советских научно-популярных книг, стоявших у Дрона без дела, как память о детском, несбывшемся увлечении астрономией.

— Ну и чего ты встала, как колосс Родосский? — сказал Дрон, схватив ее за ноги. — Иди сюда.

Он подбил ее под коленку, и Марина с визгом повалилась на кровать. Заскрипела сетка, но после непродолжительной борьбы Марина выпуталась, села на Дрона верхом и принялась метелить его подушкой по лицу:

— Дурак какой, ничего ты не понимаешь! Ведь раз совсем ничего постоянного нет — то ничего нет! Раз даже звезды сменяются, верить ничему нельзя!

— Да чего ты пристала! В школе не проходили это, что ли? — Дрону удалось схватить ее за руку и остановить мордобой.

— Ничего мы не проходили!

— Оно и видно. Школа у вас была для дебилов, да?

— Сам ты дебил. Теперь не проходят астрономию. И как только это узнали все, а? Ведь Полярная — она просто Полярная, а оказывается — не всегда? — Она смотрела на Дрона жалко и выжидательно, будто он мог сейчас отменить это неожиданное открытие, сказать, что все туфта и никакой прецессии нет, и вернуть ее пошатнувшийся мир на место.

— Они по кругу сменяются, — сказал Дрон. — Это не непостоянство, это цикл.

— То есть потом все опять то же будет? — с ужасом спросила Марина.

— Ну, не совсем. Но в целом — да, — Дрон стал перечислять звезды по памяти, закатив глаза, будто читал стих наизусть: — Альфа Малой Медведицы, три звезды созвездия Цефея, Денеб, Сандр, Вега…

— А когда?

— Ну, когда… когда… через тринадцать миллионов лет. — Дрон ерничал, но Марина глядела серьезно. Ей эта цифра не говорила ни о чем. Ему стало смешно. — И про свой любимый зодиак ты ничего не знаешь? — добавил он масла в огонь.

— Чего не знаю?

— Ну, что теперь там должно быть не двенадцать созвездий, а тринадцать.

— Как — тринадцать? — Глаза у Марины были как блюдца.

— Очень просто. После Скорпиона что идет?

— Стрелец.

— А вот и ни фига подобного! После Скорпиона Солнце заходит в созвездие Змееносца, а потом уже в Стрельца. Змееносец теперь еще в зодиаке!

Он ожидал, что Марина сейчас вскочит и снова станет проверять все по карте, но она сидела совсем потерянная, несчастная, мягкие грудки свисали вниз, как сталактиты.

— Золото, не тупи, — он постучал ее по голове. — Земля же движется. И все движется. Или вы и этого не проходили?

— Движется, ага, — сказала Марина потухше.

Дрон смял ее, потянулся губами к лицу, но она вся была какая-то обмякшая, как тряпичная. Тут соседняя кровать заскрипела.

— Ой, Валька, — сказала Марина с интонацией, будто нашла мухомор. — А мы думали, тебя нет. Ты во сколько пришел?

Сонная мохнатая голова, появившись из-под одеяла, не ответила и скрылась снова. Марина поднялась, натянула рыжую футболку, взяла полотенце и пошлепала в душ. Дрон потянулся, поднялся тоже, нашел на столе среди объедков коробку сока, выжал в себя остатки. Борька, спавший на стуле, спрыгнул и стал тереться о его ногу.

— Ну ты, чувак, даешь, — с уважением в голосе сказал Дрон. — Можно тебя поздравить, да?

— М-гу, — прогундосил Валька.

Дрон нарочито громко и грубо заржал.

— Вставай, вставай, выспался уже, время полдвенадцатого. Хорошо — выходной. У, дружище, завалишь сессию, попрут тебя из универа. Помяни мое слово.

— Угу, — отозвался Валька.

Дрон хмыкнул и стал одеваться.

— А, да, ты Жорин мобильник не видел? Он обыскался вчера. Посеял где-нибудь, а говорит, что украли.

— Не видел.

— Да вставай же ты, все равно не дадим спать!

Он стащил с него одеяло и хотел было со всего размаху шарахнуть по лежащему телу, как вдруг Валька открыл глаза и сказал:

— Дрон, а ты ощущаешь себя рабом государственной системы?

— Чего? — тот опустил одеяло.

— Вот. Не ощущаешь. А на самом деле ты — раб.

— Это тебя твои коммунисты просветили?

— Дрон, а ты ощущаешь себя рабом государственной системы?

— Чего? — тот опустил одеяло.

— Вот. Не ощущаешь. А на самом деле ты — раб.

— Это тебя твои коммунисты просветили?

— Не коммунисты они.

— Ну да, конечно, — Дрон коротко хохотнул. Вдруг, бросив одеяло, он яростно кинулся на проходившего мимо кота, сцапал его в охапку и принялся тискать, приговаривая: — Рабству — бой! Свободу пролетариату! Ух ты скотина, буржуй ты в шубе! — Он с остервенением чесал живот оцепеневшему Борису. — Валек, давай его раскулачивать! Мы имеем дело с явной социальной дискриминацией. Некоторым тварям в этом доме живется лучше, чем остальным: ни фига не работают, а жрут. Такого не должно быть в развитом социалистическом обществе. Я испытываю все комплексы угнетенного класса. Держись, Борис, сейчас раскулачивать будем!

Он подбросил кота вверх и поймал под мышки. Замученное животное только слабо перебирало задними лапами, пытаясь дотянуться когтями до рук.

— Придуривайся, придуривайся. — Валька спустил ноги с кровати и стал шарить под нею, выискивая джинсы. — Вот все ведь человек понимает, а ведет себя, как шут. И чего ты, Андрюха, такой?

— Тебя не убеждает решительность моих порывов? Ты не веришь в мою сознательность? Нет? Да? Что же делать? О, женщина! — Дрон ринулся к входящей Марине с мокрым полотенцем на волосах. — Долой дискриминацию и кухонное рабство! Даешь поголовную грамотность среди женского населения! Марина, сейчас мы устроим тебе ликбез. Ты у нас не только про прецессию узнаешь, ты еще много умных слов выучишь.

Марина сидела на кровати и смеялась. С мокрых волос на футболку стекала вода. Она уже успела обежать наш этаж и рассказать о своем открытии. Про прецессию никто из нас не знал, и от этого она чувствовала себя гордой, и от этого Дрон в ее глазах приобрел статус жреца тайного, древнего, чудом сохранившегося до наших дней знания, передававшегося в непонятных манускриптах редким избранным среди смертных. На избранность Марина не претендовала. Она была счастлива уже тем, что наткнулась на этот манускрипт, оставшийся от ушедшей цивилизации, и почти не верила, что до этого люди сами могли додуматься. Им, по ее убеждению, ничего подобного было не надо. Если бы Дрон сказал ей, что в Древней Месопотамии с неба спустился посланник бога Солнца с разноцветными перьями, торчащими из ноздрей, с глазами орла и телом цвета глины, в огненной колеснице, запряженной семью красными быками, и передал знание о прецессии лично первому жрецу, и с тех пор это знание охраняется и наследуется, — она, может, и не поверила бы, но это уже не вызвало б в ней внутреннего неприятия.

Вдохновленная, она долго потом еще рассматривала карту звездного неба, листала книги, выискивала картинки и схемы, но уже не запоминала ничего. Ей было достаточно, что все это, по ее твердому убеждению, знает Дрон. Новое чувство родилось в ней — причастности к чему-то глобальному через него, и своей принадлежностью к нему она с того дня стала дорожить — неожиданно для себя самой.

13

А Валькина жизнь изменилась. Мы не знали ни о чем, но догадывались. Его будто подхватило и увлекло бурным водоворотом; выбраться из него не было сил, оставалось только ждать, когда стихия сама вышвырнет на камни. Он сильно осунулся и похудел, приходил в общагу рано утром, спал на лекциях, если вообще являлся в универ, но глаза его горели, он жил в эйфории. Он по-прежнему оставался молчалив и замкнут, но Дрону случалось теперь вести с ним неожиданные социалистические разговоры, содержание которых он пересказывал потом на кухне. Мы надивиться не могли на нашего Вальку.

На собрания ячейки он теперь сильно опаздывал. Иногда появлялся в подвале под самый конец собрания, только чтобы встретить Анну, или ждал ее уже на «Пролетарской». Он стал много работать, с радостью записывался на третью смену. Ему казалось теперь, что ему нужны деньги, много денег; ему нравилось, как, приходя поздно вечером к Анне, достает он из пакета свежие лаваши, пиццу, ароматные восточные лепешки из их пекарни, как ужинают потом, разговаривая полушепотом, выскальзывая из комнаты, только чтобы принести вскипевший чайник и кружки. Нравилось выражение признательности и теплой благодарности в глазах Анны. Оказалось, что она худая, потому что почти ничего не ест — некогда.

Она не говорила ничего против того, что он стал халатно относиться к собраниям. Теперь она не воспринимала Вальку как того, кто пытается поколебать ее в убеждениях; он стал чем-то вроде надежного тыла, дающего ей возможность с головой уйти в любимое дело. Только когда Валька стал отмазываться от митинга на седьмое ноября, она поджала губы и отвернулась.

— Твоя несознательность ставит под сомнения наши с тобой отношения, — выдавила потом она так, что Валька похолодел.

— Солнце, ну зачем это нужно? — пролепетал он, но Анна обернулась, заговорила, как бывало, глухим от сдерживаемого гнева голосом:

— Люди историю свою забывают, а этого нельзя допускать. Как бы кто ни относился к этому, а помнить надо. А они — что они сделали? Заменили праздник каким-то суррогатом, без смысла, без понимания, без исторической основы. Саму память стараются у нас стереть!

Валька долго ее успокаивал. Сошлись на том, что он устроит промывку мозгов у себя на работе и в общаге, рассказав, что за день такой, и тем будет больше пользы делу, чем на митинге. Анна поколебалась, но все же поверила ему. Она вообще признавала теперь в Вальке некую житейскую мудрость, опытность, случалось даже, что задавала ему вопросы, будто проверяя на нем жизнеспособность социалистических идей. Не то чтобы она в них сомневалась. Нет, она жила и дышала ими, Валька убедился в этом, попав к ней в дом, окунувшись с головой в ее мир. Ему даже непонятно было теперь, что же задело ее в его словах в тот решающий вечер в метро; теперь, когда ревность отступила, он ясно видел, что Анна никогда не таскалась в подвал ради Сергея Геннадьевича, что она всем своим духом была привязана к такой непонятной для Вальки жизни, что она находила в той эпохе все, чего не хватало ей в этой.

Ее узкая комната-пенал, аскетичная, бедная, была словно бы тоже из того времени, когда люди жили идеей и не имели, кроме идеи, больше ничего. Высокий, громоздкий платяной шкаф стоял там сразу при входе, открываясь к двери, только узкий проход оставался слева; шкаф отделял весь мир от мирка Анны. Сразу за ним была ее односпальная девичья кровать, на которой они умудрялись уместиться вдвоем. Большой письменный стол с тремя выдвижными ящиками стоял возле окна, большую часть стола занимал компьютер, еще лежало толстое стекло, под него Анна складывала листочки с заметками, цитатами из книг, газетные вырезки. На стенах висели книжные полки с заедающими стеклами. Все книги у Анны были исторические, ни одной художественной Валька не нашел. Даже духами, которыми чуть заметно, но постоянно пахло от Анны, не пахло в ее доме. Никаких картин, фотографий на стенах, цветов на окнах, коврика на полу, даже штор, хоть чего-то, что создавало бы чувство тепла и уюта, не было в этой комнате. Но для Вальки все это было настолько связано с Анной, настолько было ею самой, что он не заметил сам, как стал называть про себя эту неуютную комнату домом.

Он долго не знал, с кем живет Анна, кого так трепетно боится разбудить. Оставляя Вальку на ночь, она непременно выпихивала его рано утром, в потемках, чуть-чуть после пяти. «Иди, иди, у себя поспишь», — говорила она, помогая ему попасть в рукава куртки, пока он шаркал ногами, пытаясь наткнуться на ботинки. Потом открывала дверь и выталкивала его, сонного, еще теплого после постели, еще пахнущего ею, Анной, на лестничную площадку. У метро он был к его открытию и продолжал спать уже под землей. Он ни разу не попрекнул Анну, он понимал, что так надо.

Но однажды они проспали. Валька понял это, когда услышал, как кто-то за стеной громко двигал мебель, шаркал ногами. Комнату заливал мутный рассвет. Они с Анной лежали, обнявшись под одеялом, уже просыпаясь, но то и дело проваливались в теплую томную дрему, когда шарканье и тяжелое недовольное движение раздалось в самой комнате.

— Очки же куда могли подеваться… что за чертовщина, очки — не иголка, — громко ворчала грузная старуха, перебирая руками вещи на столе Анны, потом отодвинула стул так, что с него полетела одежда, склонилась и стала рыскать внизу, под столом, у батареи. — Ни на что не похоже, уже мужиков стала водить, посмотрела бы, посмотрела бы мать… а-а-а, что делается, — с той же ворчливой интонацией, не прекращая поисков, говорила она.

— Потрудись выйти и закрыть за собой дверь, — сказала Анна.

— Вот как заговорила, стервозина. Вот как, значит. — Старуха яростно выдвигала ящики, дергала стеклянные дверцы книжных полок. — Не драли тебя, вот теперь выкобениваешься.

Назад Дальше