Если бы Аскалон был рассудительнее, то, удалясь от огорченной матери, он бы избежал излишнего ее гнева; но он в ослеплении страсти отважился сказать: "Не думайте, матушка, чтобы я осмелился клясться без намерения исполнить свою клятву! Что ж касается до моего имени, от вас заимствованного, то сияние его нимало не помрачится, если я сообщу оное любезнейшему, прекраснейшему из творений общего отца нашего небесного. Так, Маша, - вскричал безрассудный молодой человек, схватя ее насильно за руку, - ты - рано или поздно - будешь графинею, или меня не станет в числе живущих под солнцем".
Он тотчас вышел, а графиня, не обратив и внимания на жалкую Марью, вбежала в мою комнату, дыша гневом и мщением. Она рассказала мне все ею виденное и слышанное и, признаюсь, повергла меня в такое смущение, в такую нерешимость, каких я не чувствовал во все продолжение моей жизни. Призвали на совет г. Бертольда и объявили ему со всею подробностью о безумии его воспитанника. Мы ожидали, что педагог придет в замешательство, робость и даже из угождения родителям примет вид отчаянного, но не тут-то было. Швейцарец, выслушав все, улыбнулся, потер свои руки и весьма простодушно спросил: "О чем же вам угодно беспокоиться?
Такие происшествия так не редки, что и думать об них не надобно! Всякий должен желать себе счастия - это закон природы; так не должно ли предоставить ему на волю искать своего счастия там, где найти его надеется? Это также закон той же природы. Если кто доволен куском черного хлеба, зачем принуждать его есть белый, на который почему-то он - но положим, по одной прихоти - и смотреть не может без отвращения? Это значило бы приготовлять оковы для природы, но она - по воле ее создавшего - -всесильна и действует по своим, а не по чужим правилам". - "Как! вскричала графиня с удивлением, услыша умствование, какого никогда не ожидала, а особливо от светского философа, знающего твердо науку жизни, т. е. свою прибыль, - неужели вы, г-н Бертольд, без негодования и даже ужаса могли бы слышать безумное намерение нашего сына сообщить свое великое достоинство, веками приобретенное, простой, ничтожной комнатной девке?" "Я готов отступиться от своего имения, - сказал Бертольд хладнокровнее прежнего, - если вы у любой из знакомых вам княжен и графинь найдете что-нибудь такое, чего бы не имела Мария, и что которая-нибудь из двух первых могла бы в особенности способнейшею быть супругою Аскалона!" "Слова г-на Бертольда доказывают, - сказала графиня язвительно, - ясно доказывают, что в его родословной нет ни князей, ни графов; оставим судить о правах природы до другого времени, а теперь надобно обезопасить права породы, и я непременно хочу, - продолжала она оборотясь ко мне, - чтобы эта ненавистная Марья сегодня ж обвенчана была с камердинером моим, Меркуром. Он уже не раз о том мне заикался. Исступленный Аскалон, видя, что все его воздушные замки обрушились, поневоле успокоится, и все пойдет по-прежнему. Я уверена, граф, что вы не найдете лучшего способа вразумить безрассудных и восстановить спокойствие знаменитого дома".
Такая скорая, неожиданная перемена в обстоятельствах, - продолжал граф, - привела меня в крайнее расстройство. Я смотрел то на жену, то на Бертольда и не знал, что отвечать, хотя в ту же минуту чувствовал, что я не в силах согласиться на предложение жены моей. "Не довольно ли, - сказал я, обратясь к графине, - если по необходимости делаем кому-либо хотя временное несчастие; зачем же добровольно, из какого-то темного сомнения, умножать это несчастие и делать его продолжительнее, а тем самым мучительнее, несноснее?" - "Это модная филантропия, - вскричала графиня разительно, - она приятна только в романах, а в существенных делах никуда не годится! Поэтому ты, - сказала она весьма вспыльчиво, - так же равнодушно смотрел бы, если б и Евгения обратила взоры свои на какого-нибудь". - "Остановитесь, графиня, - вскричал я и почувствовал такое огорчение, такую досаду на всех, не исключая и себя, каких не ощущал в течение всей супружеской жизни моей. - Графиня, - сказал я, несколько успокоясь, - кажется, мы хлопочем о пустяках и более беспокоимся, нежели чего стоит самое дело. Тебе известно, что Аскалон завтра едет, и не на неделю или две, а на столько времени, пока совершенно выздоровеет от своей горячки.
Поверьте мне, если вы сами не испытали, - чем сильнее бывает пламя тем скорее оно потухает. Дайте мне переговорить с сыном, и я ручаюсь, что он никогда не забудет благопристойности, которая есть очень важное правило в светской жизни".
Графиня и Бертольд удалились, а сын по приказанию моему явился. Я высказал ему все, что огорченный, но вместе и чадолюбивый отец говорить может, и к величайшему удивлению услышал от него то же, что прежде мать слышала. Видя, что суровостью ничего доброго сделать не можно, а напротив весьма легко взволновать еще более и без того слишком возмущенное воображение, я переменил способ объяснения и сказал: "Друг мой! Оставим пустые слова и пожалеем, что целое утро потратили на безделицу. Поговорим о чем-нибудь поважнее, например: завтра поутру ты отправляешься в путь довольно дальний". - "Милостивый государь! - отвечал он, - я смею думать, что если и о важном предмете говорить очень часто, то наконец сделается утомительно, скучно! О поездке моей твердили все около полугода; все готово; я с родными и знакомыми уже раскланялся, остается испросить ваше и моей матушки благословение и отправиться; но вместе с этим позвольте уверить вас, что намерение мое так твердо, так непоколебимо". - "Так, как и мое, - сказал я решительно, - удались отсюда!"
Аскалон удалился, оставя меня в самом затруднительном положении. Ты знаешь, Хрисанф, что с самых молодых лет я терпеть не мог никаких ссор и браней, а теперь на старости должен начать настоящую войну с женой, с сыном, даже с самим собою. Я вошел в свой кабинет крайне расстроенным и пробыл там несколько часов, ни на что не решившись. Мне вспало на мысль, что ты так же стар, как и я, и что спокойствие твоей дочери не менее тебе дорого, как и мне сыновнее. Я позвал тебя в надежде услышать от тебя совет, каким образом поступить умнее в таком примерном деле; но смущение твое при самом начале открытия роковой тайны было столь велико, что я не мог извлечь из того ничего больше, как только то, что и ты до сего утра не более знал о сем, как и все мы.
"Старик! - продолжал граф с особенною чувствитсльностью, - скажи, как должен поступить я, чтобы не оскорбить человечества и не раздражить вкорененного породою самолюбия?" - "Милостивейший государь, - сказал я с душевною признательностью, - вы редкий и едва лине единственный из сияющих своими титлами бояр, который, защищая полученные им при рождении права и преимущества, печется и о спокойствии человечества!
Так! разлука, вечная разлука между Аскалоном и Марьею, по моему мнению, может только одна возвратить и тому и другой потерянное счастие; но вместе с этим,, я думаю, что принуждать дочь мою отдать руку свою другому, без сомнения, на этот раз ненавистному для нее человеку, значило бы погубить одним ударом несколько человек: меня, жену мою, дочь, ее мужа и - самого Аскалона!" - "Остановись! - вскричал граф с жаром, - эта выдумка родилась в воображении моей графини и должна навсегда остаться простою выдумкою".
Подумав несколько времени, он сказал с видом решгтельности: "Вот как мы сделаем. Дочь твоя останется при тебе с этой минуты безвыходно. Завтра рано поутру Аскалон с Бертольдом и назначенными служителями отправится в путь. До первой перемены лошадей мы все,, родные и знакомые, будем провожать его. Ты - разумеется, без дальней огласки - в течение сего дня приготовься также к дальной поездке. Для услуг себе возьмикрестника твоего, форрейтора Архипа с сестрой его, Матреной; они сироты, и при тебе им будет не худо. Я назначаю тебя управителем самого дальнего поместья моего в Украине. В господском доме оснуешь ты свое жилище и пробудешь там до тех пор, пока смутные обстоятельства переменятся. Доволен ли ты моим намерением?"
"Сиятельнейший граф, - сказал я с сильным движением, - можно ли придумать что-либо лучше, благодетельнее!" - Потом я схватил его руку и осыпал ее поцелуями и слезами. "Хорошо, - сказал граф, - делай жесвое дело; ввечеру получишь ты приказание к теперешнему правителю сказанного поместья, по которому он и сдаст тебе оное".
Он вышел, и такая прямо отеческая благодетельность господина меня оживила; я встал с постели, призвал жену и дочь и велел им в тот же день быть готовыми к отъезду.
В следующее утро, с восходом солнечным, Аскалон ее всеми провожатыми отправился в путь, а спустя с час времени и мы двинулись. Проезжая двор графского дома, я и жена моя рыдали неутешно; но Марья была - бог знает как это и выразить - она была ни печальна, ни весела- какое-то равнодушие отпечатлевалось в каждой черте лица ее; ни стук проезжающих экипажей, ки мычание прогоняемых на паству коров, ни звонкий крик проходящих продавцов с разными припасами, ничто не мопо хотя на один миг родить на лице ее какого-нибудь изменения- и когда выехали на заставу, и тишина полей разлила в душе моей какое-то темное, но приятное чувство будущего покоя, Марья опустила голову на подушку и сомкнула глаза. "Слава богу! - шептала мне жена - она уснула; я надеюсь, что сон будет для нее спасите тен" "Дай бог и святая матерь его, - сказал я со вздохом - чтобы предчувствие не обмануло тебя".
Когда остановились мы для отдыха и обеда, Марья соскочила с повозки, осмотрела всех и улыбнулась. Мать бросилась о-бнимать ее, а я с ужасом отступил, ибо улыбка эта - я не умею описать ее, - изображала душу, ничего уже не чувствующую. В глазах ее мелькал слабый огонек, под черным пеплом беспрестанно кроющийся.
"Матушка! - сказала она, стараясь уклониться из ее объятий, - не целуйте меня; вы сотрете с губ моих поцелуй, пламенный поцелуй, теперь только от него полученный!
Ах он плакал, и сердце мое разрывалось; он обнял, поцеловал, и оно ожило, радостно забилось в груди моей, я почувствовала себя всю в огне, но мне было так приятно, так сладостно! Ах, матушка! Не мешайте мне; может быть он опять придет, может быть..." - Она легла на траве, склонила голову на руку и опять закрыла глаза.
Жена взглянула на меня робкими глазами и едва могла проговорить: "Что это значит?" - "Не более, - отвечал я с судорожным движением, - как только то, что предел нашего бедствия приближается! Отец небесный! Если угодно было святой воле твоей определить нас к мучениям, то даруй нам терпение, и да одеревенеет язык, дерзающий роптать на провидение! Так, жена! Я предугадываю всю великость нашего несчастия, и нам не остается ничего, как молиться и терпеть".
Зачем отягощать вас подробным описанием тех случаев, которые постепенно уверяли нас, что милая дочь наша потеряла полноту своего рассудка. О вещах обыкновенных говорила она довольно основательно, но как скоро примешивалась туда мысль об Аскалоне, то воображение ее начинало воспламеняться, она погружалась в мечтания, видела его в какой-то мрачной отдаленности, простирала туда взоры и руки, звала громко и оканчивала обыкновенно такие мечтания вздохами и слезами.
"Видно, теперь с ним вместе, - продолжала она, утирая глаза, - жестокие его родители, и он не смеет ко мне приблизиться!" - Она погружалась в мрачное уныние и не прежде от него освобождалась, как после какого-нибудь сильного потрясения, какое могло б разбудить спящего обыкновенным, но глубоким сном. Да она и отличалась от спящей только тем, что имела глаза открытые, неподвижно к какому-нибудь предмету обращенные.
Прибыв в селение, мы расположились в этом доме.
Неутешная мать с каждым днем приближалась к гробу, и - по прошествии года - ее не стало! О, как велика была горесть моя; но Марья не оказывала никакой перемены. Видя всех рыдающих вокруг гроба, она к нему приблизилась, глядела на покойную, терла виски свои, как будто что припоминая, и после весьма равнодушно говорила: "Ах, ей теперь гораздо лучше! Никто, никакие родители не запретят ей видеть всегда тех, кои ей любезны; между тем как я - не смею о том и подумать".
Так прошел еще год, так прошел и другой, Марья сделалась гораздо покойнее; реже предавалась своим мечтам, занималась прогулкой, чтением или игрою на гитаре.
Разумеется, что все ее окружающие крайне остерегались тронуть болезненную струну, беспрестанно звеневшую в сердце ее. Когда даже болезнь ее возобновлялась, что также было весьма нередко, то она, чем бы занята ни была, оставляла все, спешила одеться и уйти из дому.
На вопрос: "Куда ты, Маша?" - она с доверенностью и удовольствием казала какой-нибудь лоскут бумаги, нередко ею самою писанный, и говорила: "Прочтите сами!
Он пишет, что сегодня к нам будет, так не должно ли пойти встретить его!" - Тут всякое противоречие было бы тщетно. Вся предосторожность моя состояла в том, что я наряжал какую-нибудь из деревенских девок, которая, следуя за нею неприметно, как скоро видела, что слякоть, мороз, ветры и непогоды могли бы сделаться гибельны для ее здоровья, подбегала к ней и уверяла, что Аскалон другою дорогою проехал прямо к дому. Тогда больная летела домой, видела себя обманутою, вздыхала, плакала и, сказав: "Видно сегодня что-нибудь его задержало", - помаленьку успокоивалась; и в таком-то расположении духа видели вы ее в этот вечер. Целые три года не имею никакого сведения о господах своих. Все приказания относительно прихода и расхода по сему селению получаю я от главного управителя из столицы и туда же посылаю оброк. Ни в одном из писем столичных не упоминается даже ни имен графа, графини и детей их. Кажется, все, существующее в мире, готовится забыть меня с бедною страдалицею, - я же с своей стороны давно забыл все, и воспоминание дней радостных и дней горестных кажется мне воспоминанием сновидения, не оставляющего уже на сердце никакого впечатления.
Вот, милостивой государь, повесть трехлетнего моего здесь пребывания. Дни мои подобны воде болотной в омуте, осененном высокими деревьями. Никакие удары грома, никакие порывы вихрей не возмутят ее более. Дно и берега ее заросли травою зловонною, и в недрах клубятся отвратительные гады. Если что еще меня утешает, так это мысль, что я, по крепости телесного сложения, переживу несчастную дочь свою, испрошу на леденеющую голову ее благословение отца небесного, закрою глаза ее, столько слез пролившие, и положу в мрачной могиле. Сим самым предохраню ее от тех несчастий, каким может подвергнуться бедная, осиротевшая, расстроенная в духе и теле невинность. Правосудный боже! какого горестного утешения должен я у тебя испрашивать - утешения видеть в гробе дочь свою любимую, дочь единственную, в объятиях которой надеялся я некогда испустить последнее дыхание!"
Старик умолк и тихонько утер слезы; я был растроган в глубине души моей. "Вижу, - сказал я, подошед к нему, - что печаль твоя не мечтательна и что одна надежда мира иного, мира лучшего может еще поддерживать на кремнистом пути, заросшем терном и волчцами". - "Ваша правда, - сказал он, так же вставши, - что эта надежда есть теперь единственный бальзам для растерзанного сердца моего".
Он вышел, но скоро возвратился и повел к столу.
Я дал ему заметить то удовольствие, какое доставила б Марья, сделавшись собеседницею. "Она спит, - сказал старик, - а сон есть преддверие того блаженства, какого, может быть, сподобится она, уснув сном непробуждаемым".
Я провел ночь в сем доме и противу чаяния очень спокойно. Хотя Марья несколько раз мечталась мне в сновидении, но всегда так веселою, так довольною, с таким радостным взором, исполненным любви небесной и вышнего услаждения, что я, проснувшись с сладостным биением сердца, сказал: "Се образ Марии за пределами троба!"
Наставшее утро было прекрасно; повозка моя подвезена к крыльцу; добрый Хрисанф уже был там с корзиною съестных припасов на дорогу. "Что делает Марья?" - спросил я. "Вот она в саду". - Я взглянул туда и увидел, как бедная девушка ходила от одного цветка к другому, поднимала прибитые к земле минувшею непогодою, очищала от прильнувшей к ним грязи и расправляла перепутавшиеся от дождя листочки.
"Вот лучшее препровождение времени, - сказал старик, - каким в хорошую погоду занимается по утрам Марья; но спустя несколько часов ничто не удержит ее от намерения встречать того, которого по всему вероятию не прежде встретит, как в обители бесплотных".
Я обнял старца, с сыновнею нежностью облобызал че. ло его, сел в повозку и пустился в путь. Несколько дней мысли о Марье были первыми при пробуждении и последними, когда я смыкал глаза свои, сном отягченные".
Так оканчивалось письмо моего друга; и в продолжении более двух лет, хотя переписка беспрестанно между нами продолжалась, не упоминал он ничего о Марье:
а посему и я тогда только вспоминал о ней, когда прописанное письмо в глаза мне попадалось. По прошествии сего времени, в самую зиму, получил я письмо из Москвы, которое было окончанием первого, а потому и оно здесь прилагается.
"Весьма несправедливо те думают, кои утверждают, что жить в деревне значит жить мирно с самим собою и с другими, следственно - жить счастливо. Это было бы отчасти и справедливо, если б удобно было к исполнению; но ужиться во всегдашнем мире с окружающими нас людьми столько ж возможно, как если бы я, поставлен будучи посреди Ливийской степи, сказал во услышание всем диким львам и тиграм: "Стекайтесь сюда, впрягайтесь в мою колесницу и везите меня куда укажу, а я уверяю, что мы доедем до таких благословенных мест, где челюсти ваши никогда не обагрятся невинною кровию робкой лани и смиренного агница! Вы будете с особенным вкусом насыщать алчбу зеленою травой и молодыми ее кореньями, а утолять жажду водою из источника!" Не правда ли, что это удобно сделать одним только небожителям?
После сего длинного вступления, вырвавшегося из-под пера, так сказать, насильственно, я приступаю к делу, сказав, что глупая тяжба с одним из моих соседей заставила меня пуститься в Москву, ибо там дело мое должна получить окончательное решение. Несмотря на все неприятности, сопряженные со временем года, я снарядился и, перекрестясь, пустился в путь.
Проехав около двухсот верст и соображая приятности, какие видел я за два с небольшим года пред сим на этой же самой дороге, вокруг которой тогда на необозримом пространстве леса зеленелись и поля блестели золотом, с настоящим положением, когда повсюду расстилались снежные холмы и долины, вдруг вспомнил я о знакомце моем, добром Хрисанфе и о несчастной его дочери. Мысль повидаться опять с ними и, может быть, в последний раз пролила какое-то томное чувство в душе моей, близкое к удовольствию, но на него непохожее. Это чувство можно назвать надеждою увидеть занимательный для нас предмет в лучшем состоянии против того, в каком его некогда видели. Доехав до небольшой проселочной дороги, выходящей на большую, я велел по ней ехать, и чрез полчаса езды увидел перед собою деревню и господский дом, где обитал Хрисанф с Марьею. Но что представилось мне новое, чего прежде не было, так это каменное здание, расположенное в уединенном углу сада, понаружности похожее на небольшую церковь или на огромную часовню. У входа толпилось несколько мужиков.