Ничто не шелохнулось в белом домике. Да это было и неважно. Главное — дошли. Стоим перед дверьми каливы, где жил великий старец. Небольшая лужайка перед домиком, умиротворение и покой, и ни единым звуком, движением, чувством не хотелось нарушать благость этого места. Хотя, конечно, так влекло на чистую полянку, посидеть на лавочке у крыльца, прикоснуться к стене… Но разве нас можно так сразу в рай? Посмотрим — с нас и довольно.
Юные греки рассуждали иначе. Один из них подошёл к гирьке и стал отчаянно колотить в дощечку, словно возвещая о пожаре. Ему на смену пришёл другой. Уже понятно было, что никто не выйдет, потому что и от первого стука можно было оглохнуть. А им, по-моему, просто понравился сам получающийся звук, отличавшийся от хэви-металл или чего там у них сейчас… Третий подошёл. Я понял, что тишина закончилась навсегда, шум спугнул очарование полянки, стало грустно и захотелось быстрее уйти, чтобы сохранить тот первообраз благодати, открывшийся нам в первые минуты. Дверь каливы отворилась и появился старичок, который улыбался нам как самым долгожданным гостям, ясно и искренне, хотя нет-нет да и приглаживал топорщащиеся волосы, поправлял душегрейку и часто моргал.
Замок, оказалось, висел просто для вида, а калитка закрывалась обычным резиновым кольцом, наброшенным сверху.
Дальше всё было как во сне. Бывают такие сны: смотришь на всё и в то же время никоим образом в происходящем не участвуешь. Старичок что-то лопотал молодёжи, та внимательно слушала, изредка кто-нибудь почтительно задавал вопрос, все вместе мы прошли лужайку, поднялись на крыльцо. Алексей Иванович не забыл представиться:
«Русия! Ортодокс!», старичок радостно закивал, что-то сказал доброе и нам, и пригласил внутрь.
Нет, это сон, сон… Только во сне можно побывать там, где никогда побывать невозможно.
Мы пригибаемся в дверях и входим в тесный тёмный коридор, впереди виден светлый проём, там комната, но старичок поворачивает нас направо и мы оказываемся в церкви.
Размер комнатки меньше, чем комната в «хрущёвке». Алтарь отгорожен деревянным иконостасом с Царскими вратами и одной дверью. Вдоль стен от иконостаса помещаются только две стасидии, ещё по одной стоят по обе стороны входа в церковку. Низкий потолок. Стасидии старые, высокие, загустевшего от времени коричневого цвета, и я, непонятно каким чувством, понимаю, что вот та, рядом с которой сейчас стою, как раз старца Паисия, на спине стасидии прикреплена чёрная вязаная материя, и я, оглянувшись на увлечённо рассказывающего старичка, легонько прикасаюсь к ней… Как мне захотелось присесть в это царское кресло! И чтобы шла служба. Неважно какая, пусть хоть мерно читаются часы.
Я увидел, как старичок смотрит на меня и улыбается. Кивает головой и теперь все поворачиваются (сказать «подходят» нельзя, потому что в маленькой церковке стоим плотно, как на Пасху) к стасидии, возле которой стою я, а старичок показывает чуть выше, там портрет — и я узнаю старца Паисия.
А старичок, улыбаясь, всё говорил и говорил. Мне вдруг напомнило это музей, а я не люблю музеи. Нет, ничего против них я не имею, более того, они нужны и важны, но мне почему-то кажется, что вещь, которой перестали пользоваться по назначению, умирает как сама вещь. Это, например, уже не ручка писателя, а мёртвая ручка, или не веретено позапрошлого века, а мёртвое веретено. Вещи сами по себе немногое значат, если ими перестают пользоваться. Мне, например, книги всегда больше помогают увидеть прошлое. Для Слова времени не существует. Но это только хорошие книги. Вот, например, я беру книгу старца Паисия, читаю и ясно вижу солнечный день, стоит миром побиваемый человек, а Паисий, сидя на низенькой лавочке у крыльца, говорит, и одной рукой как бы ласкает человека, а другой перебирает чётки.
Как бы помолиться здесь! Канон Паисию прочитать! Прости, святой отче. Ты за весь мир молишься. И сейчас молишься, а мы вот не можем.
Нет, этой молодёжной экскурсии не будет конца. В общем-то, чего я злюсь, радоваться надо — с каким вниманием эти разношёрстные молодые люди слушали и с каким почтением задавали вопросы! О, как бы мне хотелось, чтобы наши русские ребята так же приходили на Валаам, в Оптину пустынь, Дивеево, Санаксары… Да сколько в России намоленных мест! Как бы спасительно для всех нас это было… Господи, это мы не смогли привести их. Мы и сами-то ещё не знаем, куда бредём. Ты не оставь! Ты знаешь — как!
Кутлумуш! Там скоро молебен! Я показал доброму старичку на часы, тот закивал головой, что-то доброе сказал про Русию (молодёжь, между прочим, смотрела на нас в это время с нескрываемым уважением) и благословил. Мы протиснулись по церковке, приложились к иконам на Царских вратах и стенах и вышли.
Ещё некоторое время, пока не перешли мостик, чувство нереальности происшедшего не оставляло меня. Я только что был вне времени. Я только что был у старца Паисия. Не почившего, а живого[9]. Я ощущал это, хотя бы потому, как мне захотелось там, в маленькой церковке, молиться.
Мы шли молча, переживая происшедшее, боясь словами нарушить и спугнуть чувство, наполнившее нас.
Неожиданно перед нами раскрылся совершенно русский деревенский пейзаж: большая поляна, посреди которой стоял стог сена чуть повыше нашего роста, а рядом две копёшки поменьше, посреди поляны тянулась ограда из двух корявых жердин, кое-где подломившаяся и непонятно что ограждавшая. По поляне то там, то сям сквозь зелень травы проглядывали беленькие и жёлтые цветочки.
После того, как пришло ощущение, что времени нет, показалось, что и пространство перестало существовать — ей-Богу, это была типичная околица русской деревни.
Впрочем, поднимавшаяся слева от нас гора окончательно забыться не давала. Но на неё можно было и не смотреть.
Я привалился к стожку и от удовольствия, даже не от удовольствия, а от окружающего покоя закрыл глаза. благодать.
Алексей Иванович, примостившись к околице, мечтательно вздохнул:
— Хорошо, что вино с собой не взяли. Напились бы сейчас. Испортили всё.
— Хорошо, что Яну послушались.
— Ха, послушались, мы ж её ещё уговаривать начали, может, поменьше посудину-то… Это Господь удержал.
— Эт-то точно, — согласился я и спросил: Лёш, почему мы пить не умеем? Неужели прямо во мне сидит настоящий бес? Ведь вот не пьём же — хорошо.
— Значит, сидит.
— Я уже год не пью… — несколько обиделся я, что во мне сидит бес, а в нём как бы нет.
— Видел я, как ты у Яны не пил-то…
— А всё равно хорошо бы сейчас стаканчик сухонького… Благодать на благодать… — Но тут же одёрнул себя — И напились бы. Эт-то точно. Я ведь и впрямь считаю, что Господь, лишив меня поджелудочной, спас.
Потянуло дымком Отечества. Так прошло минут пять.
— Неужели так трудно бросить курить?
— Началось.
— Да нет, просто обидно: столько благодати вокруг и тут ты, как паровоз, ну почему бы не потерпеть?
— А чего бы тебе не потерпеть? Сказано: носите немощи друг друга.[10] Вот ты немощь друга и неси.
— Мне-то что, мне за тебя досадно: табак твой, как пятно на белой одежде.
— Я, между прочим, дома по две пачки в день выкуриваю, а здесь только вторую начал.
— Эка подвиг!
— Для меня подвиг.
— Тоже мне, подвижник.
— Ты чего взъелся?!
— Да кури, кури своим бесам. Какое-то время молчали.
— Идти надо, — снова первый начал я.
— А куда?
— А кто его знает.
— Нет, серьёзно. Мы ведь, когда шли, эту полянку не проходили.
Я огляделся. И в самом деле: как мы сюда попали?
— Пора начинать молиться.
— Тогда ты иди первый, а то я покурил.
Я покосился на Алексея Ивановича: язвит или серьёзно? Но идти-то в самом деле надо, я поднялся, и вдруг у меня закружилась голова. Я быстро присел обратно и уже почувствовал, как побежали иголочки по телу, вот они добрались до кончиков пальцев и там остановились, холодно пощипывая.
— Слушай, — отчего-то шёпотом произнёс я, — мне, кажись, того.
— Чего — того?
— Плохо мне.
— В каком смысле?
— Сахар. Мы тут пока ходили. я не рассчитал. вернее, забыл. короче, мне надо срочно что-нибудь съесть. У тебя шоколадки были.
— Так они в рюкзаке.
— И мои в рюкзаке.
— Что делать? Слушай, давай ты полежи здесь, а я сбегаю принесу.
Перспектива остаться одному испугала меня ещё больше, чем приступ гипогликемии.[11] Но благородство и решительность я оценил.
— Идти надо, — сказал я. — Давай только вместе «Богородицу» петь будем.
И мы запели, а минут через десять вышли на большую асфальтовую дорогу, а ещё через пять были в своей келье в Кутлумуше.
6.Я сразу съел кусочек шоколадки, Алексей Иванович хотел было заварить кофе, но не нашли розетку, да и молебен должен был вот-вот начаться.
Я сразу съел кусочек шоколадки, Алексей Иванович хотел было заварить кофе, но не нашли розетку, да и молебен должен был вот-вот начаться.
Послышались звуки деревянного била, и мы спустились к храму. Немного удивила пустота храма — людей было мало — и в то же время полнота его — храм был пронизан светом. Может, так поразил свет, что мы не были на службе днём?
Красный снаружи, изнутри храм отливал пепельным цветом, и этот благородный оттенок подчёркивал его древность, мудрость и вечность. Начался молебен.
Я, наверное, поступил неправильно: вместо того, чтобы воздавать хвалу и честь Богородице, достал записки и, благо было светло, стал поминать заповедавших молиться о них.
И так хорошо ложилось греческое чтение акафиста на мои записки, что я, если и чувствовал вину перед Богородицей, то извинительную — так хотелось, чтобы люди, близкие, дальние, совсем незнакомые, оставшиеся в России, хоть так, через меня, грешного, присутствовали здесь на службе.
Я закончил читать, а служба ещё длилась, мерно и благодарно, и казалось, что этой мерности и благодарности не будет конца, что голоса — это часть пепельных стен, солнечных лучей, тихих ликов — всё вечность. Как хорошо и светло пребывать в этой вечности.
Неожиданно голоса остановились. На середину храма вынесли длинный, похожий на обеденный, стол, покрытый красной материей (представьте: солнечные лучи, пересекающиеся в тихом пространстве, пепельное окружение стен и красная ткань посередине). Из алтаря стали выносить ковчежцы и ставить на стол. Ко всей великолепной картине добавилось блистающее в солнечных лучах золото ковчежцев.
Появились люди. Вроде никого не видно было, а тут к столу выстроилась небольшая очередь. За монахами стояли несколько мирян. Неужели и нам можно?
Кто-то легонько подтолкнул сзади. Я оглянулся — это был Серафим. Он глазами показывал — туда, туда идите.
И вот такое же неспешное, как служба, движение к святыням. Возле каждой можно было опуститься на колени, никто не торопил, но и самому было неудобно задерживать остальных. Поклон, целование, шаг дальше.
Унесли в алтарь ковчежцы — и в храме сразу потускнело. Убрали материю, стол. — Пойдём, — сказал Алексей Иванович.
Господи, да неужели всё?!
7.В келье сразу отыскалась розетка. Кровать слегка отодвинули — и вот, пожалуйста.
Мы это восприняли как добрый знак, я сходил за водой, и Алексей Иванович запустил кипятильник. Скоро по келье потёк аромат кофе. И вот уже первый горячий глоток. с кусочком шоколадки.
За этим делом и застал нас Серафим и опять смутился. Вид у нас всё-таки был, наверное, больше туристический. Без всякого благословения распиваем ещё кофе, который мы, конечно, тут же монаху и предложили, отчего тот смутился ещё больше и отказался.
Впрочем, наш восторженный рассказ о походе к каливе Паисия, видимо, показал, что мы не так уж и безнадёжны, и он повернул к нам лицом то, что держал в руках (мы, занятые кофе и собственными впечатлениями, не обратили внимания, что он что-то принёс). Это были чудесные иконы Божией Матери. Серафим пояснил, что он их только что закончил.
Теперь мы растерялись, не зная, куда пристроить щедрый подарок: на столик с недопитыми чашками кофе — не хотелось, и каждый положил икону у изголовья кровати.
А ещё Серафим дал нам чётки. Небольшие чёрные и, что мне особенно понравилось, не с деревянными или каменными зёрнышками, а матерчатыми, совершенно безшумными узелками.
Конечно, это интеллигенты придумали: жить надо так, чтобы не мешать окружающим (вместо того, чтобы поступать с другими так, как хотелось, чтобы поступали с тобой)[12], и я так хотел бы не раздражать окружающих чётками… именно о таких — тихих — мне и мечталось.
Сам я не мог позволить себе купить чётки (хотя их сейчас можно купить почти в любом храме), для меня это равносильно, если бы я купил на базаре орден Красной Звезды. Чётки надо заслужить… Неужели — аксиос?![13]
А монах уже отступал к двери, объясняя Алексею Ивановичу что-то на установившемся меж ними бумажно-речевом языке.
— Подарок! — вспомнил Алексей Иванович и бросился к рюкзаку. Он так хорошо упаковался, что рюкзак пришлось выпотрошить почти весь. Достав книгу (это был большой альбом по иконописи), он протянул её монаху:
«Вот. Это вам отец Геннадий просил передать».
Монах принял альбом и некоторое время любовался им, словно ему дали его только подержать.
— Вам, вам, — подтолкнул альбом Алексей Иванович.
Монах, видимо, не верил. Алексей Иванович схватил бумажку, черканул что-то и положил поверх альбома.
Монах ещё некоторое время держал подарок на вытянутых руках, потом прижал его к себе и поклонился.
Неловко стало за этот поклон, хотя монах, может, и не нам кланялся, а далёкой России, и Алексей Иванович засуетился:
— Пакет под альбом надо, что тут у нас, ах, да — вот же! — и он протянул монаху пакет, где у него лежали пузырьки с настойкой боярышника.
Монах крепче прижал к себе альбом и покачал головой.
— Это лекарство, лекарство, — Алексей Иванович достал пузырёк, настойчиво тряс им перед монахом. — Надо по чуть-чуть, по капелькам…
— Я-то сам не пью, — обрёл вдруг дар речи потрясённый монах, но, поняв по лицу, что тот пытается подарить что-то особо ценное, возможно, даже более ценное, чем альбом, утешил дарителя:
«Спасибо, будет что архиерею подарить».
«Мама дорогая», — обмер я, представив себе архиерея, отвинчивающего крышечку с настойки боярышника.
Монах заторопился, видимо, опасаясь, как бы ещё чем-нибудь не загрузили.
— Давай быстро допивай кофе, — сказал Алексей Иванович, когда дверь за Серафимом закрылась, — он приглашает нас в комнату для свиданий, — и, смутившись неудачной терминологией, поправился, — В смысле, для бесед.
Быстро пить кофе, даже если он подостывший — глумление над продуктом. А это не по-православному. Примерно так я пытался объяснить Алексею Ивановичу, и тут за дверью послышалось:
— Молитвами святых отец наших.
— Войдите! — поспешил ответить Алексей Иванович.
Вошёл Серафим, я допил кофе и стал помогать Алексею Ивановичу укладывать рюкзак. Без книг теперь никак не получалось — всё оставались какие-то пустоты.
— Какая большая книга, — указал на лежащую на кровати книгу «Евлогите» Серафим.
— Это наш путеводитель, — объяснил Алексей Иванович и протянул монаху. Достал он её, кстати, первый раз с тех пор, как в архондарике Андреевского скита пытался выучить греческий.
Серафим полистал книгу.
— Какие интересные гравюры, — задержал ещё в руках и вернул обратно, — пойдёмте.
Он повёл по террасе в другой конец братского корпуса, распахнул одну из дверей и мы оказались в большой зале, как раз, видимо, предназначенной для бесед: стояло несколько беленьких аккуратных овальных столиков, вокруг них такие же беленькие изящные стулья. Нельзя сказать, что комната утопала в коврах, их было немного, но их неожиданная пестрота придавала комнате мягкости и уюта. Всё располагало к тихой и мирной беседе. Единственное, что смущало, — кроме нас, в комнате никого не было. Получалось, что остальные монахи либо молятся по кельям, либо несут послушание, либо отдыхают. И только мы нарушаем ритм, да ещё и Серафима втягиваем.
Я деятельного участия в беседе не принимал. Алексей Иванович сначала писал в блокноте, потом громко и по складам повторял написанное вслух, причём, скорее всего, для себя, потому что тут же что-то зачёркивал, переправлял и протягивал блокнот монаху. Серафим никогда не отвечал сразу. Говорил тихо, словно пробовал каждое слово на вкус, и смотрел на того, кому говорил — понимают ли его? Сначала Алексей Иванович передал поклоны от духовного отца, рассказал об известных городских храмах. Выяснилось, что они с Серафимом ходили в один храм и, более того, жили на соседних улицах. Беседа пошла оживлённее. Хотя показалось, что монах немного испугался. Алексей Иванович вдохновенно переписывал в свой блокнотик последние городские новости и, когда переворачивал очередной листок, монах попросил: а нельзя ли ему написать небольшое письмецо, там остались у него сестра с тёткой, от которых давно уже не было писем, а Алексей Иванович передал бы?
Алексей Иванович аж подпрыгнул от радости — наконец-то нашлось, чем он может послужить Серафиму и хоть как-то отблагодарить. А когда Серафим написал адрес, Алексей Иванович и вовсе зашёлся от счастья:
— Так это ж на соседней улице, — и не зная, какую ещё услугу оказать, воскликнул: А давайте им позвоним, — и на всякий случай посмотрел на меня.
А надо было смотреть на монаха — тот испугался ещё больше.
— Запросто, — тоже из самых лучших побуждений ответил я и достал телефон.
И никому из нас даже в голову не пришла тогда мысль, что такое отказаться от мира, начать жить другой жизнью, оставив связь с прошлым только на уровне пасхальных и рождественских открыток, и вдруг тебе протягивают трубку, а ты слышишь знакомый голос… Ну, как слышал бы Серафим, не знаю, но ведь говорить надо что-то будет.