Отхлебнул из фляжки и пошел к автобусной остановке. Дико замерз. Пора домой.
Я, конечно, мало что видел в Капотне, не жил там и не знаю всех глубин и закоулков капотнинского бытия. Тем не менее, могу предположить, что своей дурной славы этот район не заслужил. Его объективные минусы (плохая экология и значительная удаленность от метро) присущи очень многим московским районам. Присутствует один, но объективный плюс – близость реки, это ведь всегда приятно, когда рядом с домом течет довольно большая, красивая река. Не совсем понятно, чем так уж радикально лучше Марьино или Братеево. Окна огромного количества домов в этих районах выходят непосредственно на капотнинский нефтеперерабатывающий завод (кстати, из самой Капотни завод не виден, разве что с верхних этажей). К тому же Марьино, будем называть вещи своими именами, построено в буквальном смысле на говне – на бывших полях аэрации. То есть экология в этих районах ничем не лучше, чем в Капотне. Но репутация – несопоставима. Квартиры в Марьино с видом на нефтеперерабатывающий завод раскупаются, как горячие пирожки (вернее, раскупались до кризиса, будь он неладен), а в Капотне рынок недвижимости как таковой практически отсутствует.
Может, в названии дело? Капотня… Действительно, не особо благозвучное название. Считается, что оно возникло из-за того, что еще в старину местные жители коптили выловленную в Москве-реке рыбу. А сейчас поддает копоти нефтеперерабатывающий завод. С другой стороны, Зюзино или Мазилово ничуть не благозвучнее.
Думаю, Капотне просто не повезло. Так и у людей бывает – хорошего человека из-за одного случайного или вовсе выдуманного поступка считают подлецом, умного, допустившего нелепое высказывание, объявляют дураком. Репутация прилипла к человеку, и уже ничего с этим не поделаешь. С Капотней – та же история. Нефтеперерабатывающий завод – это такое несмываемое капотнинское клеймо, печать градостроительного проклятия. Думаю, даже если нефтезавод из Капотни уберут куда-нибудь подальше, а ее саму застроят новыми разноцветными домами, как в Марьино, в ее репутации мало что изменится. Чтобы репутация района изменилась, нужно что-то уж совсем радикальное, например, проведение линии метро или переселение сюда звезд политики и бизнеса. Ни то, ни другое Капотне не грозит. Вот такой печальный случай. Не повезло Капотне, не повезло. Неплохой район, просто невезучий.
Я ехал в автобусе мимо уютно светящихся капотнинских окон, мимо остановки «Продмаг» (наверное, еще в шестидесятых годах так назвали), мимо церкви и стадиона и думал: согласился бы я здесь жить, если был бы выбор между Капотней и любым другим районом Москвы? Конечно же, нет. Даже подумать об этом страшно. Нет, нет, все, что угодно, только не Капотня. Все-таки репутация – страшная сила.
Учитель
Потерявшийся в России
Наталья Толстая
Я помню всех своих учителей: школьных, университетских, помню частных репетиторов. Разве забудешь первую учительницу сталинской женской школы? Я ее обожала. По субботам, после уроков Антонина Ивановна проводила «классный час», рассказывала первоклассницам про врагов народа, про иностранных шпионов, проникших в страну и еще не разоблаченных, про товарища Сталина, который почти не спит: думает, что сделать, чтобы наша родина была еще краше. Сталин беспокоится о каждой девочке, о каждом мальчике и часто спрашивает своих помощников: «Как там у школьников с успеваемостью? А с дисциплиной? Не нужна ли помощь?» Счастливое, неповторимое детство, всегда в моей памяти залитое солнечным светом.
Когда я поступила в университет, тирана уже семь лет как не было в живых. Моему поколению повезло: молодая жизнь совпала с хрущевской оттепелью. Не могу понять, радуются ли нынешние студенты так, как мы в свое время, возможности учиться в ЛГУ. И чему они вообще радуются? Когда ненавистную историю КПСС плюс истмат, диамат и экономику социализма, наконец, отменили, студенты бросали неподъемные учебники в Неву с Дворцового моста и улюлюкали, а либеральные профессора, проходя мимо, сдержанно улыбались. Сейчас я вижу их, молодых, каждый день на своих лекциях: у них нет иллюзий, у них собственные машины, они не хотят напрягаться, прогуливают половину занятий. Они, в общем, славные: не ябедничают, не завидуют друг другу, ничего не боятся.
Но до этого надо было еще дожить.
Моим первым преподавателем на филфаке был швед Андрей Антонович Нильсон. В начале тридцатых он приехал в СССР строить социализм. Дома остались родители, два брата, три сестры, связь с ними оборвалась навеки. Там, в Швеции, он жил в провинции, работал шофером, вступил в компартию. Когда я начала изучать шведский, ему было уже за шестьдесят. Старый коммунист. Аккуратный, седовласый, всегда носивший один и тот же костюм, плохо говоривший по-русски. У него не было не только высшего, но и среднего образования. Он ничему не смог нас научить, нас научили языку другие преподаватели, которые отродясь за границей не бывали и умерли, так и не побывав. Не знаю, как наш Андрей Антонович пережил тридцатые годы, но тюрьмы избежал. Правда, был на всю жизнь сильно напуган, и мы, студенты, это чувствовали. Он был очень осторожен, вне занятий говорил с нами только о погоде. Иногда в Доме дружбы устраивали вечера, где можно было поговорить с носителями языка, увидеть живого иностранца. Андрея Антоновича тоже приглашали, но он всегда отказывался: прошел суровую школу. На заседаниях кафедры Андрей Антонович не выступал, сидел тихо, внимательно слушал, голосовал вместе со всеми, единогласно. На день рождения секретарь кафедры вручала ему три гвоздики и открытку.
Он был единственный иностранец, работавший на факультете с послевоенных лет до начала восьмидесятых, до выхода на пенсию. Из кафедральных архивов я знаю, что до войны у нас работали и Ингеборг Хенриковна, и Гудрун Теодоровна и Ульрика Карловна. Никто уже не помнит, каким ветром занесло к нам этих женщин с экзотическими именами, но участь их была предрешена: сгинули в ссылках и лагерях.
Старик Нильсон шуток не понимал, а злые студенты часто его разыгрывали, обманывали.
– Андрей Антонович, вы сегодня «Правду» читали?
– После занятий я пойду побывать в партбюро и почитать.
– Там опубликовано постановление правительства: экзамены и зачеты отменяются, всех студентов отправляют на практику заграницу.
Швед умолкает, он не знает, врут студенты или нет. На всякий случай велит достать тетради и писать сочинение «СССР – оплот мира и социализма». Эти сочинения у меня хранятся до сих пор. «Залп „Авроры“ – начало новой эры», «Ленинград – колыбель революции», «Конец колониализма в Африке». У нас на курсе была девушка, чья мама работала в ресторане гостиницы «Европа». Орган шведских коммунистов, газета «Новый день» в единственном экземпляре поступала в гостиницу, и мама добывала для нас это бесценное издание, а мы перекатывали оттуда и получали зачеты.
Ко Дню Победы на факультете вывешивали фотографии фронтовиков, там был и наш швед, майор Нильсон. Говорили, что во время войны он занимался контрпропагандой, призывал неприятеля сдаваться. Интересно бы узнать, сдался ли хоть один враг после контрпропаганды Андрея Антоновича. Я видела, что коллеги относились к преподавателю Нильсону снисходительно: шведский шофер на нашей престижной кафедре… Никто его не обижал, но никто с ним и не дружил. Швед ни разу в жизни не опоздал на работу, не пропустил партсобрания. Товарищи по партии тоже были к старику глубоко равнодушны, а некоторые осторожничали: как-никак иностранец, черт его знает.
Сейчас я понимаю, что в то время, как Андрей Антонович в своих ботинках с заплатками, с портфелем, который пора было выбросить десять лет назад, одиноко брел по темным университетским коридорам, его родина переживала расцвет. В шестидесятые годы Швеция стала богатейшей страной в мире, страной всеобщего социального обеспечения, недаром ее назвали «Дом для народа».
У нашего учителя была жена, медсестра районной поликлиники, и четверо детей. Я была у старика дома только один раз, в начале девяностых: принесла подарок от профкома на Девятое мая. Андрей Антонович сломал шейку бедра, из дома не выходил и больше уже никогда не вышел. У него была маленькая трехкомнатная квартира на окраине, из тех, где «большая» комната – двенадцать метров. Дочки были незамужние и ютились тут же. Андрей Антонович жил бедно, очень бедно. Пустая комната, на стене – радиоточка, обтрепанный диван, колченогий стул, на табуретке – треснутые очки, дужки обмотаны изолентой. Жена стояла у изголовья его кровати и недобро смотрела на меня, а сам старик виновато улыбался. Я не знала, о чем говорить. Стала рассказывать, как идут дела на кафедре, кто защитился, кто женился, у кого родились дети и внуки. Что-то останавливало меня, я не решилась сообщить старику, что с тех пор, как он ушел на пенсию, изменилось все, чему он отдал жизнь. Там, где было партбюро, открыли факультетский косметический салон, вместо статуи Ленина – огромный двуглавый орел, одна голова смотрит на книжную лавку, другая – на суши-бар. Во дворе филфака, где полвека стояли лужи с нечистотами, разбит сквер, уставленный скульптурами Ахматовой, Мандельштама, Бродского, Масарика. А недавно под колокольный звон открыли скульптурный горельеф: «Вход в Иерусалим», «Омовение ног», «Иисус перед Пилатом». И главное – все преподаватели и студенты непрерывно ездят за рубеж, в вашу, Андрей Антонович, Швецию. Молодежь слова такого – выездная комиссия – не понимает, никому и в голову не приходит сбежать заграницу.
Мой первый университетский учитель лежал на белоснежных простынях. Жизнь его подходила к концу.
О чем он думал? Ради чего давным-давно оставил отца с матерью? Кто знает, что он пережил, сколько раз был на краю гибели. Социализм, который он мечтал построить на одной шестой части суши, построили там, на другом берегу Балтийского моря, в его отсутствие. Ни один товарищ по партии не помог ему, даже не навестил. Да и мы, беспартийные коллеги и бывшие ученики, тоже ничем не лучше. Увлеченные новыми, невиданными прежде возможностями и свободами, мы спешили жить, ведь времени осталось так мало.
Испанский сапожок Prada
О, вещный мир!
Эдуард Дорожкин
«Я был бы абсолютно счастлив, если бы у меня были сапоги Prada, такие, как у тебя», – произнес Максим. В очередной раз мое нарождавшееся чувство было разрушено, попрано сапогом в буквальном смысле слова. «Ты счастливчик, – говорит мне однокурсница. – Объездил весь мир. Живешь на Тверской. Одеваешься в Третьяковском. Дачи вон покупаешь». «Господи! Машина есть, квартира есть, дача есть. Чего тебе еще от жизни надо? Чем ты все недоволен?» – это уже милые коллеги. Некоторые добавляют, что есть еще и «имя» – уж это менее всего меня заботит.
Я не помню – и может быть, не знал, не имел возможности узнать, – в какой момент счастье и удача, без которой, ясный Павлик, счастья не видать как собственных ушей, стали вдруг ассоциироваться с предметами материального мира. Люди, заставшие советский строй не с боку припека, как я, а плотно, сердцем и душой, рассказывают, будто тогда было как-то по-другому. Мои личные наблюдения это не подтверждают. Кажется, что даже наоборот: в понятие счастья тогда входили какие-то совсем уж абсурдные предметы типа видеомагнитофона, импортной краски для волос и едва ли не сапог ЦЕБО – тогдашнего, как я понимаю, аналога «дьявольской» марки, столь полюбившейся новому поколению интеллигентных хастлеров. Нет ничего печальнее вынужденного воздержания. Добродетель от нищеты весьма недолговечна.
Я и сам, чего уж греха таить, еще восемь лет тому назад потряс одну редакцию, сильно, как мне думалось, недоплачивавшую, заявив, буквально, что «Счастье начинается от тысячи двухсот „грязными“»! Тысяча двести, и даже чистыми, – давно пройденный этап. А счастья все нет, нет и нет.
Тем с большим удивлением я обнаруживаю, что есть люди, которым я кажусь преуспевающим работником, почти дельцом от журналистики, довольным потребителем гламурного коктейля из Миуччии Прады, Ксении Собчак и балерины Светланы Захаровой. Я помню ужас, отразившийся в глазах одной моей светской знакомой, когда она увидела, что я сажусь в машину – о! трепещите – в машину с правым рулем. Ибо основное светское правило гласит: если ты неудачник, а только отъявленные неудачники могут позволить себе такое ужасное фо па, как собранный в Японии автомобиль, изволь сделать так, чтобы об этом знали только ты и твои близкие. Для всех прочих участников движения такое знание оскорбительно. Светский неудачник будет исступленно твердить: ему плевать, что там бормочет княгиня Марья Алексевна, – и все-таки сделает все для того, чтобы поточнее разузнать, что же она такого набормотала. Ложь – естественное и самое надежное пристанище неудачника.
Я еще и поэтому с замиранием сердца жду каждый новый номер журнала «Татлер». Глянцевый кирпич дает столько пищи для размышлений, что даже и лакшери-уикэнда не всегда хватает, чтобы все переварить. Светская хроника у нас была и раньше, но «Татлер» состоит из нее целиком – это как если бы нужно было приготовить светскую жизнь для полета в космос, запихнув в тюбик все ценное, полезное, бесценное и бесполезное, что в ней есть. Людей, появляющихся на страницах журнала, роднит одно – история успеха. Они все считаются друг у друга людьми удачливыми, предприимчивыми в хорошем смысле слова, невероятно обходительными и бесконечно милыми. Это ведь только неудачники бывают сердитыми, занудными и больными. Людям состоявшимся чужды глупые и смешные слабости низшей расы.
Объективные наблюдения за описываемой журналом в превосходных выражениях жизнедеятельностью дают иной результат. Минус на минус, плюс на плюс, и получается, что подлинная удача, выпавшая на долю персонажей светской хроники, – то действительно неотменяемое обстоятельство, что мужчины, содержащие всех этих крокодилиц с пухлыми губами и сиськами-шарами, родились, как Маша Распутина, в Сибири, вкус их формировался в условиях максимально приближенных к нулевым, единственным доступным источником для формирования представлений о женской красоте был плакат на стекле кабины водителя рейсового автобуса, доставлявшего будущего плейбоя с картошки в Голожоповке к месту постоянного жительства (остановка «Элементный завод»).
Я с невероятной радостью обнаружил, что эту мою нехитрую мысль разделяет еще один считающийся невероятно успешным господин, являющийся я бы сказал завсегдатаем «татлеровских» страниц. «Пойми, это у нее завтрак», – сказал он, кивая на некую светскую девушку в «Симачев-баре». Был час ночи. И мы продолжили тему. И пришли вот к чему. Западное общество, которое в целом не вызывает в нас сочувствия, устроено, в общем, справедливее, поскольку в нем, парадоксальным образом, «тот, кто работает, тот и ест». Мы оглянулись вокруг. Дело было ближе к трем ночи. «Симачев» был забит до предела. Совершенно очевидно, что все эти люди, без устали заказывавшие сигары и шампанское, совершенно не собирались наутро на работу – ни на физическую, ни на умственную. История их успеха куется без главной составляющей – труда.
Последний раз упомяну «Татлер» – и больше никогда, обещаю. Уважаемое издание составило рейтинг самых влиятельных блондинок России – да, бывают и такие рейтинги; как говаривал герой киноленты «О бедном гусаре замолвите слово» по фамилии Мерзляев, «бумага все стерпит». Так вот, среди прочих влиятельных людей там имеется и девушка, профессия которой в советское время называлась бы «гример» или как-то так. Сейчас она «визажист». И я ума не приложу, что же в этой профессии такого влиятельного, в чем могущество этого непростого ремесла. Или это «Татлер» метафорически, иезуитски, исподволь указывает нам то невероятно важное место, которое занимает в современной русской жизни внешность женщины, ее, так сказать, «ветошь маскарада»? Дескать, посмотрите, с кем жить приходится, люди, о ком писать, из кого составлять рейтинги. Тогда что? Тогда снимаю шляпу.
Впрочем, понятие удачи подвергается переэкзаменовке не только на глянцевом поле брани. Я недавно обнаружил на страницах городского еженедельника Time Out до боли в трудовой книжке знакомое лицо бывшего главного редактора газеты «Коммерсант» Рафа Шакирова. Он отвечал на вопросы про свою историю успеха. Господи! Да где же тут успех? Я помню «Коммерсант» того времени: жадное освоение бюджета, чудовищное хамство, гарем мелкопоместного падишаха, а не редакция газеты. Максим Соколов ушел. Дуня Смирнова ушла. Ушли все, умевшие чувствовать и писать. Потом у Рафа было РТР, «Известия», «Новое время», сейчас еще что-то. И везде в определенный момент не складывалось, рушилось. Корреспондент поясняет: за это умение восставать из пепла мы и ценим Рафа. Что ж, у всех свои представления об успехе. Кому-то вон и сапог Prada достаточно.
Белая звезда
По мотивам трех незатейливых фильмов
Дмитрий Воденников
И как от угля, в темноте горящего,
мне глаз не отвести никак
от этого
на первый взгляд невзрачного,
от зряшного, на первый взгляд, цветка.
Ян Сатуновский
– А пусть Бетти споет нам что-нибудь веселенькое!
– Да! Например, какой-нибудь трогательный военный марш: пу-рум-пу-рум-пурум-пурум.
Бетти: – Но я не знаю – трогательных маршей…
Из фильма «Здравствуйте, я ваша тетя!»
I.
– Когда я увидел тебя – там, на перроне, – такую яркую, такую белую, ослепительную, и ты сжимала в ладони фишки из казино (у тебя не было денег, и, мне кажется, ты даже не знала, как они выглядят), а проводник грозился составить протокол, и будапештский экспресс остановился (- В степи. – Нет, мадам, это не степь, это город. – Город! Какой же это город! Это степь, к тому же я – мадмуазель, впрочем, неважно) в нашем богом забытом городишке, и пахло жареным гусем из домика начальника станции (гуся задавил товарняк, а начальник станции до сих пор жив и здоров), и когда ты приняла мое смиренное сбивчивое предложение (я заплатил штраф и вез тебя на велосипеде через темный брусчатый городок) и провела ночь на моей квартире, где вместо душа – садовая лейка, где в книжном шкафу бродит мышонок, а соседи напротив наблюдают за нами из-за опущенных занавесок, – когда я увидел тебя тогда, Мона, такую невозможную, такую прекрасную, и когда ты покинула меня, ибо ни одна звезда не изменяет свою орбиту («Ни одна?» – «Ни одна!»), я понял, что мне тебя не забыть никогда. И теперь одна звезда на небе носит – твое – имя.