Русская Жизнь 3 декабря 2008 года. Неудачник - Vlad 18 стр.


В лесах тогда как раз начали собираться «лесные братья», которые боролись против немцев и против Советов, за независимую Эстонию. У одной моей подруги был любимый, который как раз возглавлял такой партизанский отряд. Как только он после войны вышел из леса, ему тут же дали 25 лет. Взяли и ее, но ей повезло – она по совету своей сокамерницы сыграла дурочку. «О чем вы говорили с преступником?» – спрашивал ее следователь. «О любви», – отвечала она и густо краснела.

Как ни странно, мой отец в новой ситуации наконец стал заниматься делом, которое было ему по душе, – на шведов-то он в свое время работал только для содержания семьи. Он поступил в Художественный музей. В числе прочего, ему как эксперту пришлось заниматься выдачей разрешений на вывоз культурных ценностей, которые увозили с собой фольксдойче, выезжавшие по милостивому разрешению Советов из Эстонии. Так что войну он встретил на таможне.

Таллин – Ташкент – Ленинград – Таллин

Первого июля отец сказал, что мы уезжаем в эвакуацию. Я стала собирать вещи. Отец снимал со стены картины Коровина и Сомова, рассчитывая, что в трудную минуту они дадут нам средства для жизни. В Узбекистане отцу крупно повезло как минимум дважды – сразу по приезду он погрузил вещи на ослика и попросил его всадника доставить багаж по адресу, который он для нас нашел, и сам уехал налегке. К удивлению местных, хозяин ишака не украл вещи, а действительно привез их нам. Во-вторых, он довольно быстро устроился на работу в отдел редкой книги Ташкентской публичной библиотеки.

Собственно, в эвакуации я выучила русский язык. Отец посоветовал мне ходить и списывать все надписи и вывески, которые я увижу, а он их будет переводить и учить со мной. Я добросовестно переписывала все, что видела на вывесках и заборах – и половину папа вычеркивал, потому что это был русский мат в тех или иных сочетаниях.

В Таллин мы вернулись в 1944 году, еще до конца войны. Наш дом был опустошен, библиотека национализирована немцами, войти в дом нам не дали. У нас начались черные времена – моего брата Льва за «сокрытие социального происхождения» выгнали из Тартусского филиала Таллинского Художественного института, где он преподавал. А затем начали травить отца – вышла статья «Об одной вредной книге», в которой был разгромлен отцовский путеводитель по старому Таллину – за буржуазный национализм. Затем в 1951 году отца арестовали, он перенес два инфаркта, был выпущен на поруки и вскоре умер. Мать совершила самоубийство.

Я же за это время успела закончить Восточный факультет ЛГУ по специальности иранистика и вернулась обратно в Таллин. Своими профессиональными знаниями я воспользовалась один раз в жизни: в середине 50-х перевела современную иранскую повесть на эстонский язык. В Эстонии у меня не складывалось ничего – поступив на работу в Государственную библиотеку ЭССР, я доросла до должности старшего библиотекаря и поняла, что это мой предел. Было скучно, расти дальше без членства в партии было невозможно, а членство в партии… ну как-то я представить не могла своего членства в партии. 13 января 1953 года, как сейчас помню, я пошла на работу после выхода в «Правде» статьи «Убийцы в белых халатах». Почти весь день все молчали – боялись сказать хоть слово. И только старая коммунистка Зельма Тельман подошла ко мне и сказала, что «в газетах какая-то ошибка» и призвала не вешать носа.

На Восток

Я двинулась в Москву от безнадеги. Странное ощущение – никакого счастья не было в Таллине. У меня были друзья, мы играли в теннис, я ходила на работу – но жизнь была пуста. И я поехала в Москву – устраиваться на работу и поступать в аспирантуру.

Устраиваться на работу было мало реально – как только дело доходило до анкеты, все сразу заканчивалось. С пропиской было ровно то же самое – даже мои друзья, повторявшие своим шефам «ее со дня на день пропишут», говорили это все с меньшей уверенностью.

Поступить в аспирантуру оказалось еще сложнее – не помогли даже косвенные связи. Будучи в гостях у одного друга нашей семьи, я познакомилась с Константином Фединым и уж не знаю чем, но понравилась ему. Он спросил, что может для меня сделать? Я изложила: так и так, хочу продолжить заниматься иранистикой. Он меня отправил к тогдашнему главе Института востоковедения Гафурову.

Тот принял меня. Вел себя царственно, как божок. Выслушав с напускным вниманием про мои нужды и желания, он закрыл глаза и, как мне показалось, заснул. Когда я минут через пять наконец пошевелилась, он произнес: «Я не сплю. Я думаю». Затем вызвал к себе заведующего аспирантурой, сообщил ему, что я буду поступать и попросил принять документы. Я сдала ему автореферат, все положенные бумажки и стала ждать, когда же будет набор. И вот наконец его объявили, я явилась пред очи заведующего и спросила, нужно ли еще что-нибудь с моей стороны. «Я вас первый раз вижу», – ответил мне заведующий. «Как же так! – разгорячилась я, – ведь все бумаги мои у вас!» «Ничего не знаю», – ответил он мне. Я прилюдно назвала его сталинским прихвостнем, развернулась и ушла.

В результате я поступила в Институт истории искусств (сейчас он называется Институтом искусствознания). Правда, мне пришлось переквалифицироваться в японисты: я стала историком японского кино. Там была чудесная атмосфера, и перемена мне была в радость, но было, конечно, очень трудно: представьте себе, иранистка в 34 года начинает учить японский язык! Первые два месяца мне полагался преподаватель и я честно ездила куда-то на Сокол заниматься к учительнице, которая почему-то всегда была пьяна. В последний раз, помню, мы с моим коллегой приехали, а она просто не стояла на ногах, никакого занятия не состоялось. Мы нажаловались – и мне дали нового преподавателя. Он меня чему-то научил, но как только я хотя бы что-то усвоила, то поняла, что сам он просто ничего не понимает в том, что преподает. Хорошо язык я так и не выучила – за каждым пятым иероглифом приходилось лезть в словарь.

Но, так или иначе, именно с этого момента жизнь моя начала складываться – в первую очередь потому, что я встретила своего мужа, Василия Васильевича Катаняна.

Шестидесятые

Вася (позвольте мне называть его так) был кинодокументалистом и снимал фильмы о литературе и искусстве. Его отец, как известно, был последним мужем Лили Брик. Мы прожили с Василием Васильевичем вместе долгую, изумительную жизнь. Ну, а тогда я просто была отчаянно счастлива. И если в начале 60-х я в этом своем настрое была в резонансе со страной, то ближе к концу было такое… противоречие, что ли. Я чувствовала себя хорошо, как никогда прежде, но при этом было мучительно стыдно и за процесс Синявского и Даниэля, и за наши танки в Праге. Однако всеобщее упоение оттепелью я не то чтобы не разделяла, но… я все-таки выросла в независимой Эстонии, и состояние свободы для меня было привычным и естественным.

В 1968 году, кстати, я впервые попала в Японию. Перед этим меня вызвали… нет, не в райком, а прямо в КГБ. Беседа состоялась в Политехническом музее. Мне предложили записывать, что будет говорить о жизни в России японская интеллигенция в беседах с интеллигенцией советской. Тут я вспомнила свою эстонскую густо краснеющую подругу и решила сыграть дурочку. «Ой, – сказала я, – давайте, нам как раз в институте надо сдавать определенное количество листов текста, вот я вам и напишу». Гэбист посмотрел на меня как на идиотку. «Подпишите бумагу о неразглашении», – говорит на прощание. «Не могу, – сказала я, – я все-все выбалтываю мужу, ничего во мне не держится. Вон он меня на скамейке дожидается».

А сама поездка была просто сказкой. На самом деле, только приехав в Японию, я поняла, что профессию выбрала правильно. Но с приходом Брежнева мне стало трудно выезжать. Раз в два года мы (точнее, я) устраивали российско-японские киносимпозиумы: на них обе стороны имели возможность посмотреть, что нового сняли их визави. Так вот, когда симпозиумы проходили в Японии, отсматривала новые фильмы одна я: кинорежиссеры, киноведы, все-все уходили куда-то в город. Потом было очень интересно смотреть, как они выкручиваются на финальных обсуждениях. Особенно запомнился Чухрай, который по названию одного из фильмов не только выстроил у себя в голове, о чем это кино могло быть, но и смог произнести какие-то оценочные суждения. Все-таки большой режиссер, фантазия-то работала.

Забавно, что при этом через два года я была вычеркнута из списка на выезд на этот симпозиум рукой председателя Союза кинематографистов Льва Кулиджанова. Мол, пусть другие поездят. А я их готовила! Они воспринимали эти выезды как турпоездки, а не как профессиональные командировки.

Брежнев, друзья и несостоявшийся отъезд

Ну а наша жизнь от многого нас хранила. У нас в доме бывали знаменитые наши с Васей друзья – Сергей Параджанов, Эльдар Рязанов, Майя Плисецкая, Ив Сен Лоран. И как и во всякой интеллигентской семье у нас в определенные моменты возникал сакраментальный вопрос: ехать или не ехать. И я его всегда решала вполне определенно. Я знала людей, эмигрировавших из гитлеровской Германии в Эстонию. Я видела, как их жалела местная мещанская еврейская среда. Но вот интеллектуального круга они лишились навсегда.

Брежнев, друзья и несостоявшийся отъезд

Ну а наша жизнь от многого нас хранила. У нас в доме бывали знаменитые наши с Васей друзья – Сергей Параджанов, Эльдар Рязанов, Майя Плисецкая, Ив Сен Лоран. И как и во всякой интеллигентской семье у нас в определенные моменты возникал сакраментальный вопрос: ехать или не ехать. И я его всегда решала вполне определенно. Я знала людей, эмигрировавших из гитлеровской Германии в Эстонию. Я видела, как их жалела местная мещанская еврейская среда. Но вот интеллектуального круга они лишились навсегда.

Ну а для меня именно среда общения была самым главным. Вася и наши с ним друзья – именно это было для меня главным сокровищем жизни в Москве, и именно они и составляли нашу жизнь. Об этом стоит говорить и писать отдельно. Расскажу только, что Вася с Эльдаром как-то хотели отмечать золотую дружбу – 50 лет без единой ссоры. Рязанов вставлял нашу фамилию почти в каждый свой фильм: если вы помните, то «Ирония судьбы» как раз начинается с того, что надо идти к Катанянам…

Ну, если уж говорить про совсем другое измерение жизни, так или иначе, уже было не так страшно – риска, что тебя арестуют, уже не было. Можно было спокойно заниматься японским кино. С другой стороны, десятилетиями могло ровным счетом ничего не происходить – но это была плата за относительное спокойствие.

Впрочем, спокойствие спокойствием, а работать Васе часто мешали – несмотря на то, что он изначально поставил себя как документалист, снимающий только про искусство и литературу. Он хотел делать фильм о том, что музы в годы войны не молчали, – его завернули. Из шестнадцати снятых им фильмов далеко не все он сделал по собственной воле. Когда сделал ленту про Райкина, так ему ее всю ножницами изуродовали: «Зал у Райкина вмещает 500 человек, а у вас в фильме его увидит вся страна». Выдирали целые эпизоды. Я помню, как сдала статью в «Искусство кино» по своей теме, и мне сказали: ну, готовься, редактор Сурков тебе все исчеркает. А редактор Сурков, кажется, даже не заглянул в нее. Приятно было заниматься тем, в чем другие не разбираются, но при этом чувствовала я себя… странно. Легко не было никогда. В брежневские годы – прежде всего из-за всепобеждающего идиотизма.

А выезжать было по-прежнему трудно – Союз кинематографистов разрешал покидать СССР раз в четыре года. Я жаловалась Василию Васильевичу, что не выдержу еще одного разговора с райкомовской комиссией. Там ведь сидели какие-то специальные, абсолютно невыносимые люди с абсолютно невыносимыми вопросами, отвечать на которые было выше моих сил. На одном из таких интервью меня спросили: почему вы, с вашей блестящей характеристикой, до сих пор не вступили в партию? Я ответила, что считаю для себя возможным честно жить и не вступать при этом в КПСС. Меня просто выгнали за дверь, сказали: «Выйдите вон». Моя коллега потом сказала: «Ну сама подумай – еврейка, беспартийная. Конечно, им стало противно!»

Восьмидесятые, девяностые и нулевые

Как ни странно, вторые так называемые «лихие» годы мы встретили довольно счастливо: в 1991 году ушли с Катаняном на пенсию, он стал пересматривать свои тексты, выпустил книгу мемуаров, готовил и передавал в архивы документы Лили Брик. В 1999 году его не стало. Уже после его смерти я собрала несколько книг текстов – это облегчило мне разлуку.

С трепетом я наблюдала за тем, как в Эстонии возрождается независимость. Я очень хотела, чтобы они снова стали сами собой. И я очень рада, что теперь это самостоятельная страна. Но вот чему я не рада абсолютно, так это эсэсовским маршам и всей этой дикости с Бронзовым солдатом на Тынисмяги. Не об этом думалось в 90-х, когда страна, где я родилась, покидала СССР.

И вот теперь перед нами открытый мир, который мы всегда мечтали увидеть, – но вот только мне все это досталось слишком поздно, когда уже нет сил на путешествия, страшно ездить одной. Но вот я знаю совершенно точно – завтра пойду на «Бумажного солдата».

Записал Алексей Крижевский

Человек торгующий

Умереть за деньги

Александр Храмчихин



И советская система, и то, чем оказался российский либерализм в его современном воплощении, построены на одной и той же идейной базе – марксизме, иными словами, на искренней убежденности в том, что экономика – всё, остальное – ничто. Что все поступки отдельных людей и общества в целом обусловлены исключительно экономическими мотивами, а идеальный человек – это Человек торгующий. Соответственно, только этот индивидуум имеет право на существование и на звание «добившегося успеха». Именно поэтому либерализм так органично перетек в госкапитализм, а чиновники стали по совместительству главными олигархами.

Из того же марксизма исходит одна из основополагающих либеральных идей – о «профессиональной армии». Ее авторы искренне уверены, что готовность умереть за Родину можно купить. Баксов за 100-200 в месяц. Что служба в армии – это «такая же профессия, как и все остальные».

Беда в том, что к некоторым профессиям принцип «все продается и все покупается» не подходит категорически. Армейская профессия – главная из них, поскольку она совсем не такая, как все остальные. При этом армия является частью общества и не может противостоять основным тенденциям его развития.

Коммерциализация армии началась еще при позднем СССР, в эпоху перестройки, когда ни о какой «профессиональной армии» и речи не было. Она стала естественным следствием общей коммерциализации жизни на фоне размывания патриотических устоев, на которых держалась армия (ни на каких других устоях она держаться не может и не должна). Военнослужащие, которые не могли существовать в изоляции от общества, узнали о стране, которую защищали, очень много крайне неприятных (причем, увы, чаще всего правдивых) вещей. А потом эта страна начала расползаться, и вслед за ней стала расползаться армия (в ней ведь на равных служили представители всех национальностей, «томившихся под русским игом»). Кроме того, в связи с новыми веяниями и резким уменьшением финансирования, она стала резко сокращаться, одновременно упало благосостояние офицеров. Поэтому армия стала торговать своим оружием. Внутренняя ситуация в ВС ухудшилась чрезвычайно, хотя она и до этого была не замечательной. Если в 50-е – 60-е годы не пойти в армию считалось позором, то уже с конца 70-х от армии все активнее начали «косить» по причине ширящейся дедовщины, к коей затем добавился Афганистан. В 90-е дедовщина совсем усугубилась, а вместо Афгана появилась Чечня. Зато теперь от армии стало можно просто откупиться. В армию стали попадать в основном те, кто откупиться не мог, а в вуз поступить не сумел. И в советское время у солдата прав было не очень много, а в постсоветское исчезли последние, солдат тоже стал товаром. При этом новая власть даже не попыталась дать армии новую идею, ради которой в ней можно служить. Для подавляющего большинства либералов слово «патриотизм» и сегодня остается грубым ругательством.

То, что в этих условиях армия не только сохранила некоторые элементы боеспособности, но и, пусть со второго раза, сумела выиграть сложнейшую войну в Чечне, нельзя охарактеризовать никаким другим словом, кроме слова «чудо». Это одно из ярчайших подтверждений мысли о том, что «умом Россию не понять». И это притом, что обе чеченские войны были весьма сильно затронуты коммерциализацией. В ходе обеих войн порой складывалась сюрреалистическая ситуация, когда бандиты стреляли в федералов из оружия, купленного у этих же федералов, а техника последних ездила на бензине, купленном у бандитов. Однако войну мы выиграли.

Тем не менее до бесконечности так продолжаться не может. Ситуация в обществе такова, что при сохранении существующих тенденций коренное изменение мотивации военнослужащих станет неизбежным.

Офицерская служба скандально низкооплачиваема и уже поэтому предельно непрестижна. Нельзя сказать, что в советское время офицеры процветали в материальном плане, но по сравнению с большинством гражданских профессий их уровень жизни был выше. Кроме того, офицерская служба была престижна в моральном плане, офицеры, безусловно, являлись частью элиты. Сейчас оклады даже старших офицеров в разы уступают зарплатам разнообразного офисного планктона, притом, что уровень ответственности офицеров по сравнению с таковым у планктона выше примерно во столько же раз, во сколько раз ниже зарплата. Не менее унизительно то, что офицеры Вооруженных сил получают значительно меньше, чем их коллеги из других силовых структур. То есть защита Родины от внешнего врага официально объявлена делом гораздо менее сложным, ответственным и почетным, чем фиск и сыск. Тем более что мастера фиска и сыска очень хорошо приобщились к нынешнему госкапитализму, а армейских офицеров он обошел. После этого говорить о престиже, как минимум, странно. Какой престиж, если тебя целенаправленно унижают?

Назад Дальше