Русская Жизнь 3 декабря 2008 года. Неудачник - Vlad 2 стр.


В общем, это верно. Обломов – как раз не лузер, потому что никаким неудачником его не назовешь: в него влюбляются женщины – сначала Ольга, потом Пшеницына; его обожают друзья; у него чудом в последний момент обнаруживаются деньги или спасительные варианты, и умирает он смертью праведника, не мучаясь. А что будет со Штольцем – я не знаю. По всей видимости, ничего хорошего. Или общественный катаклизм подкосит, или Ольга изменит, или в один прекрасный день накроет вечная русская болезнь деятельных людей – осознание полной тщеты всего сущего; и уедет он за границу, как Владимир Яковлев на пике успеха «Коммерсанта», и будет там жить то ли в монастыре, то ли в растаманской общине, думая о том, как течет река. Потому что именно это и есть цель всех умных людей в России; а если они вовремя не спрыгнут с «Титаника» – с ними будет то же, что и с «Титаником».

Об этом замечательно у Юнны Мориц: «Проспи, проспи раздачу лаврового листа, и бешенство скота, и первые места. Проспи трескучий бред блистательных побед, проспи свою могилу и в честь нее обед. Проспи, проспи, художник, проспи, шалтай-болтай, проспи же все, что можно, и всюду опоздай. А катится клубком за лакомым куском пусть тот, кто тем и славен, что был с тобой знаком».

Именно поэтому все население России делится на лузеров и аутсайдеров. А где же виннеры, скажете вы? А виннеров нет, скажу я. Именно потому, что сразу после победы они начинают размахивать руками, продлевать сроки своего всемогущества, выдумывать агрессивную риторику, затаптывать конкурентов и размазывать оппонентов, и плясать на костях, а русский Бог этого не любит. Он любит тех, кто молится, а не тех, кто расшибает лоб.

Тот, кто молится, смотрит на очередной кризис без всякого злорадства, с понятным сочувствием. Он сидит на берегу, всем своим видом приглашая к нему присоединиться, и занимается чем-нибудь бесполезным, но приятным, вроде выпиливания рамочек или сочинения песенок. На берегу много места, древесная тень приятна, плоды земли изобильны, рыба ловится без труда, поют усладительные птички. Все желающие найдут здесь приют, покой и занятие по сердцу.

Но они не хотят. Их манит трансатлантический лайнер.

Ну, счастливого пути, счастливого пути.

Темень

Объект жалостливой брезгливости

Антон Красовский



Я – конченый неудачник. На вопрос «как дела?» я уныло отвечаю «идут», подозревая, что идут эти дела в каком-то дурном направлении. Так что я предпочитаю за ними не ходить, ныряю в пролежни матраса и гляжу в окно. Вот мраморная мыльница Генштаба, похожий на лист орешника знаменский скверик, кирпичная этажерка левашевских палат, надежная пирамида МИДа. Этот натюрморт не меняется, наверное, полвека, и это меня вполне устраивает. Я – неудачник, и мне не хочется ничего менять. Ни жизнь, ни судьбу, ни вид из окна, ни даже зубы. Периодически они болят, вернее, даже не просто болят, а ноют, или стреляют, или ноют с прострелами, но сама мысль о походе к дантисту вызывает у меня какую-то жгучую, рвотную депрессию. Я думаю: вот, сейчас выйду из дому, пойду налево, по переулку вдоль унылого брикета книгохранилища доковыляю до метро. И попаду в самое пекло толпы, встречусь с населением. В этот самый момент скукоживаются бронхи, и становится как-то удушливо, тоскливо и страшно, как бывает в самом раннем детстве, когда из виду теряются родители или когда перед смертью покидает Бог. Всю жизнь, вроде был, стоял вот там, у стены, а когда ты к Нему собрался – ушел. Остался только серый шершавый бетон. И ужас.

Я не всегда был таким. Раньше я искренне считал, что надо ходить на какую-нибудь работу. Пусть не за славой, не за деньгами, а так. Просто потому, что знаешь дорогу. Потому, что так делают все. Я встраивался в какой-то большущий гортанный механизм, тыкался в шестеренки, протирал пружинки, колотил молоточками по колокольцам и был счастлив. Я знал, что утром меня ждет в холодильнике йогурт, яблоко и сок, до редакции идти 17 минут летом и 21 минуту в буран, я был уверен, что спортзал не закроется до часу ночи, а спектакль задержат из-за пробок. Я был счастлив этими знаниями, моя жизнь удавалась. Пару раз я даже кого-то любил, и эта любовь вместе с игрушечными щенячьими страданьями дарила мне настоящий взрослый опыт счастья. Теперь я точно знаю – счастье есть. И было. И даже у меня.

Все шло своим чередом, пока вечером 30 декабря, за пару часов до редакционной новогодней пьянки, меня вызвала начальница, Алена Долецкая, главный редактор русского Vogue. «Мы приняли решение разорвать с вами контрактные отношения, – прохрипела она, закуривая тонкую сигарету с ментолом, – компенсацию вы, конечно, получите. Интервью с Игорем Крутым – за вами». Вот где-то между компенсацией и Крутым я понял: моя жизнь кончилась. Я понял это так отчетливо, так наверняка, так биологически, что даже не испытал никаких эмоций. Разве переживает дождевой червь, когда его наматывает на велосипедную резину? Нет. Просто сквозь его кольчатое тулово проходит тысяча электрических разрядов, и червь помирает. Так же вот было и со мной. Я попросту умер. Сдох. Прогнил, смешался с почвой, испарился и вновь вернулся на Землю. С тем, чтобы уже никогда не быть счастливым.

Я несчастлив. И поэтому я – неудачник. Вот именно в таком порядке, а не наоборот. Когда я вернулся к жизни, я уже был несчастлив. И не то, чтобы у меня нет этого счастья. Разумеется, оно есть, я просто его не замечаю. Не вижу. Не чувствую вкус. Не ощущаю запаха. Удача отвернулась от меня, я ей неприятен.

Я прихожу в кабак, словно Гитлер, беру безалкогольное пиво, даже, пожалуй, встречаюсь с друзьями. И через какое-то время понимаю, что всякий раз, когда люди хотят поинтересоваться моей жизнью, они спрашивают: «Ну, как ты?» Словно я смертельно болен, будто я – инвалид. И где-то там у шкафа притихло катальное кресло с насквозь ржавыми спицами. Я удивляюсь. Почему: «Как ты»? Отчего это у Коли вы спрашиваете: «Что нового»? А у меня: «Как ты»? А потом, копаясь в себе (а что еще остается делать?), я понимаю, что на вопрос: «Что нового?» много лет отвечал: «Ну а что у меня может быть нового?» А «Что хорошего?» – это вообще запретная тема. Действительно, что может быть хорошего? Жизнь – говно. И утро добрым не бывает.

Неудачник хочет вызвать жалость, но вызывает лишь отвращение. Он думает, что несчастный вид, собачий взгляд, дрожащие руки, одышка – непременный повод оказать ему первую помощь. Но люди не понимают намеков. Они считают, что все это симптомы какой-то заразной болезни и стараются отделаться общим ободрением: «Держись, старик. Все будет хорошо». А он. Он-то думал, что все как в детстве. Захвораешь и тут же получишь любовь и конфету. Но детство прошло, болеть больше не для кого.

Для себя же скучно и болеть, и жить, и умирать. И от сознания этой скуки само существование становится еще мучительней. Вообще, настоящему неудачнику всегда хреново так, что неловко самому перед собой. И от этого настроение его только ухудшается.

Неудачник – говорим мы, предполагая, что весь наш путь от первого ноготка до последнего волоса принадлежит Богу, царю, отцу. Нам либо жалуется, дается, и тогда вот она жизнь – в икре и помидорах – удалась. Мы удачливы, нам дали, подарили. Заметили в куче мясистого сброда и кинули кусок счастья: на, до смерти доешь. Неудачник же так и остался там – в гуще мышц и сухожилий, рвущийся к свету, но так и не увидевший счастья. Его не разглядели, не приголубили, не даровали ему пригоршню солнца, щепотку любви. На кого ему теперь пенять? Да на кого угодно, главное – не на себя. Ведь он не понимает, что главное ему дали. С самого рождения, вернее попросту фактом этого самого рождения. Ему подарили жизнь. Но неудачник не ценит ее, ведь она для него – всего лишь надоедливое ожидание смерти или чуда. Так ждут автобуса на дальней лесной остановке. Час, два, может – и все пять. И впору бы уж плюнуть и пойти сквозь дубраву, но боязно, а вдруг пойдешь, а он – приедет. Так и сидишь себе на лавке, а водитель второй день пьет в гараже.

Я уже перестал ценить жизнь, но так и не научился любить смерть. Единственный способ жить – не думать об этих двух вне всякого сомнения интересных предметах.

С другой стороны, вот американцу трудно представить: как это неудачник? Американцы не бывают неудачниками. Им все дается с рождения. И поровну. Даже если у тебя нет руки, или ты совершенно не можешь ходить – ты все равно в состоянии что-то сделать лучше других. Без ног ты в состоянии превратиться в профессора астрофизики, без голоса можешь быть рок-звездой, без головы – даже президентом. С самого начала тебе не могут не дать, но по пути ты можешь потерять. Американские неудачники – потеряшки, лузеры. И это, пожалуй, точнее нашего неудачника.

Русский неудачник – объект жалостливой брезгливости. Помогать такому не захочется никогда, да и к чему помогать человеку, не способному выйти из дому? Американский лузер – просто невнимателен, шел-шел да и потерял какой-то важный ключ или вообще самого себя. Лузер – существо потерявшееся, а не канючащее. Заблудшее, а не докучливо плаксивое. Не выручить растерянного человека – грех, сумасбродство, дурость. В конечном счете, лузером окажется каждый, кому жизнь за выслугой лет перестанет доставлять удовольствие. По привычке он попытается заглянуть вперед, но увидит там только темень, а все, что было, покажется обременительным знанием. Он сядет у окна, взглянет куда-то, где незаметно для него уже вырос новый город и станет бормотать банальности. Что все прошло, и жизнь не удалась. Но даже те, самые последние и гнусные дни, он не проживет бездарно. В конце концов: все прое. ать – это тоже дар.

Антиуспех

К вопросу о невезении

Борис Кагарлицкий



Английское словечко «лузер», традиционно переводившееся на русский язык как «неудачник», в 1990-е годы неожиданно превратилось в один из главных идеологических символов эпохи. Таковым оно, несмотря на некоторые колебания конъюнктуры, оставалось и в следующее десятилетие, быть может для того, чтобы окончательно утратить заложенный в него идеологический смысл на фоне кризисных потрясений, наступивших в 2008 году.

Появление нового слова всегда отражает новые явления. И если у нас был в очередной раз востребован иностранный термин, то именно потому, что с обществом происходило нечто непривычное, не описываемое нашей традиционной речью. Другое дело, что в отечественной реальности английское слово приобрело новый смысл, лишь частично совпадающий с тем, который оно имело в собственном языке.

Смысл термина был сугубо и принципиально идеологическим. И, как ни парадоксально, относился он не столько к тем, кто в ходе реформ 1990-х годов проиграл, потерпел неудачу, а напротив, скорее отражал мироощущение победителей. Или, вернее, тех, кто на данный конкретный момент мнил себя победителями.

Задача состояла не в том, чтобы описать поражение, а в том, чтобы морально, культурно и психологически обосновать победу. Эта победа, успех, материальное торжество должно было не просто утвердить себя, но и доказать свою закономерность, необходимость и правильность. И именно здесь возникала проблема: критерии успеха, принятые обществом 1990-х годов, разительно не совпадали не только с прежней советской системой ценностей, но и с традиционными представлениями, существовавшими в русской культуре. Хуже того, они находились в разительном противоречии с так называемой «протестантской этикой» Запада.

В свое время Макс Вебер очень убедительно показал, что смысл протестантской этики не в восхвалении богатства и успеха любой ценой, а наоборот, в их ограничении, подчинении определенным правилам и требованиям. Именно поэтому успех в протестантской культуре скромен до ханжества, а богатство подчинено неумолимой логике накопления капитала. Это служение капитализму, требующее сдержанности и самоотречения, отнюдь не вызывало сочувствия в постсоветском обществе, воспринимавшем рынок исключительно через призму потребления и наслаждения. С другой стороны, протестантская этика капитализма делает понятия богатства и успеха неотделимыми от понятия труда – нечто глубоко отвратительное и принципиально неприемлемое для новых элит, которые формировали свою идеологию за счет отрицания советских ценностей, тоже ориентированных на решающую роль труда (и, кстати, парадоксальным образом, схожих с «протестантской этикой» Вебера).

Короче, успех должен был оправдываться не трудом, скромностью и воздержанием, а чем-то другим. Например, неудачей других.

«Успешный человек» (еще одно словосочетание, грамматически невозможное в русском языке XIX и большей части ХХ века) должен был осознать свое преимущество, глядя на «лузера», человека в реформы не вписавшегося, к новой жизни непригодного, а потому недостойного ни помощи, ни сочувствия. «Успешный человек» и «лузер» становились абсолютно неразделимой идеологической парой, в которой существование и понимание одного было невозможно без другого. Поскольку успех никак не связан ни с общественным признанием, ни с достижением каких-либо достойных (с точки зрения окружающих) целей, ни со служением кому-либо или чему-либо, кроме самого себя, у него нет иного обоснования, кроме неудачи других. Мы – победители, потому что мы – лучшие. Мы лучшие, потому что мы – победители. Мы люди первого сорта и мы «этого достойны». Соответственно, все остальные – второй сорт, бракованный человеческий материал, «лузеры» изначально виноватые во всех своих бедах и недостойные успеха.

Существование «лузера» делает излишней и невозможной любую дискуссию не только о социальной справедливости, но и вообще о достоинствах и недостатках системы. Человек проигравший, оказавшийся на нижних ступенях социальной лестницы, должен винить только самого себя. В нем есть что-то такое, что делает его безнадежным. Это даже не кальвиновское предопределение (Бог так решил). Нет, здесь Бог ни при чем. В данной системе нет места Богу, даже если конкретные представители начальства будут ежедневно ходить в храм, креститься и ставить свечки. Бог ничего не решает, все получается как-то само собой. Если вам не повезло, ссылаться не на кого, надо винить только себя.

Социальный ген «лузерства» является чем-то неуловимым и мистическим, его нельзя ни описать, ни сформулировать. Он не может быть описан в категориях образованности и квалификации – большинство образованных людей и квалифицированных специалистов как раз оказались «лузерами». Но нельзя и утверждать обратное – ведь и среди победителей нашлись не одни только выходцы из партийной номенклатуры и бандиты.

Понятие «лузер» явно связано с другим не менее важным для 1990-х годов понятием – «совок». Но есть и разница (потому, собственно, в речи и появилось сразу два слова). Ведь «совок» предполагает приверженность человека определенной идеологии и системе ценностей. «Совок» это тот, кто живет в понятиях Советского Союза, испытывает по нему ностальгию и считает тогдашнюю жизнь правильной. Напротив «лузер» может быть настроен совершенно антисоветски. Он обязательно, как и все его коллеги по научно-исследовательскому институту, ходил на демократические митинги и требовал немедленного введения рынка, он мечтал о капитализме. Он мог быть участником шахтерского движения, потрясшего идеологический фундамент советской системы, претендовавшей на роль выразителя интересов рабочего класса. Он мог быть убежденным западником, потратившим всю свою жизнь на тайное изучение и осмысление преимуществ буржуазного строя. Но почему-то успех при капитализме достался не ему, а партийному начальнику, известному в недавнем прошлом своей ортодоксальной верностью советским идеям и непробиваемой тупостью.

Почему? Потому, что одни «вписались в рынок», другие нет. Как так вышло? Не надо задавать лишних вопросов. Никаких «почему» не существует. Есть данность, прекрасно описанная в анекдоте еще советского времени. Американца, поляка и русского спрашивают о том, почему в СССР дефицит мяса. Американец уточняет: «А что такое дефицит?» Поляк пытается вспомнить, что такое мясо. А русский недоумевает: что такое «почему»?

«Лузер» – он «лузер» и есть. И никаких «почему».

Не надо, впрочем, думать, будто подобная идеология овладела только верхами общества, вызывая протест и возмущение низов. В том-то и дело, что она по-настоящему овладела массами, по крайней мере на определенном этапе нашей истории. Разумеется, низы общества отнюдь не испытывали восторга по поводу своих бедствий. Но отсюда совсем не следует, будто на своем уровне они не были заражены теми же идеями. Самый показательный пример можно обнаружить в недавнем социологическом исследовании «Левада-Центра», когда понятие «хорошей» работы трактовалось исключительно с точки зрения заработка. Если много платят, значит, работа «хорошая», если платят мало, значит «плохая».

Ясное дело, такая трактовка труда была услужливо подсказана респондентам социологами, «зашита» в текст и логику анкеты. Но показательно, что массового возражения или отказа от заполнения анкеты не последовало. Во всяком случае, мы об этом не знаем.

Если даже массы не согласились с оценкой себя как «лузеров», то они тем не менее приняли свойственное той же идеологии представление о самоценности и исключительно материальном смысле успеха. А это уже можно считать огромным достижением пропагандистов и идеологов.

И все же есть одно обстоятельство, постоянно разрушающее данную замечательную схему: успех и поражение в мире свободного рынка нестабильны. Победители и проигравшие постоянно меняются местами. И действия, сегодня оцениваемые как закономерно ведущие к победе, завтра оказываются рецептом катастрофы.

А с другой стороны, бездействие может оказаться правильной и эффективной стратегией, если ты бездействуешь, находясь в нужное время в нужном месте. Нынешний капитализм не случайно западные социологи сравнивают с казино. В успехах и поражениях личности не больше логики и заслуги, чем в выигрыше игрока в рулетку. Можно, конечно, не играть (позиция «лузера»), но и игрок может запросто оказаться разоренным.

В 1998 году крушение рубля стало первым примером социально-культурного шока, заставляющего людей резко изменить свои роли. Вы были убеждены, что ваши доходы, ваш новый статус и образ жизни – законное и правильное отражение вашего преимущества. Вы «вписались», вы доказали, что вы не «лузер». Вы рисковали и выигрывали. Но вдруг стряслось нечто далекое и непонятное. Упал какой-то тайский бат, случился азиатский финансовый кризис, и все ваши сбережения, ваша работа, ваши планы – все исчезло в один миг.

Назад Дальше