От всей души - Франсуаза Саган 2 стр.


Пока я здесь, я завещаю тебе эти путаные, смутные, смертельные слова, которые ты говорил мне, когда уходил. Я завещаю тебе «деловые встречи, важные дела, досадные накладки». Ах, если бы ты знал, если бы ты мог знать, что «накладки» означали на самом деле «я не люблю тебя», а «важные дела» – «хочу тебя помучить». Я также завещаю тебе «Ты не скучала?», «Мне очень жаль», которые следовали после «накладок». Да, я скучала, нет, мне было более чем жаль. Я делала вид, что сплю. Я завещаю тебе простыни, которыми ты укрывался, боясь их шевельнуть, и это при твоей безалаберности! Ты засыпал. Я ждала, пока ты уснешь, только тогда открывала глаза. За ярким солнцем моей любви скрывались тихие пожары, раны, струпья бессонницы. Нет, я завещаю тебе эти неловкие рассветы, когда ресницы подрагивают в едином ритме единого страха. Я завещаю тебе, потому что ты мужчина, постыдные повязки, которые ты накладывал на мои запястья в тот вечер, когда я играла со смертью. Ты склонял голову, ты дрожал и говорил: «На твоих запястьях красная кровь, а твои руки напряжены. Тебе нужно отдохнуть, а потом мы поможем друг другу». Это был искренний или неискренний крик, но крик означает не больше, чем улыбка. Бывают такие усталые улыбки, от которых хочется застонать, и крики – как удары.


А затем, любовь моя, думаю, что мне остается завещать тебе тяжелые, наэлектризованные слова. Ты говорил мне: «Ты не спишь, ты не можешь видеть сны. Сон – это мед, от которого не отказываются. Все это – всего лишь игра. Я хочу видеть, как ты спишь». Ты был прав, ты был рассудителен, я – нет. Но как знать, кто тут прав? Я оставляю тебе рассудительность, оправдание, мораль, конец нашей истории, ее объяснение. Для меня всего этого нет, для меня никогда не существовало объяснения тому страшному факту, что я люблю тебя. Не тому – уж никак не тому, – что любви придет конец. А к нему мы и подошли…


Ах да, я забыла про ракушки. Ты помнишь о них? Ведь ты сердился на меня, за что? За эту открытую рану, которой была наша страсть, за это и я сердилась на тебя. Тогда мы упали на эти жуткие ракушки, засунули их себе в уши, чтобы не слышать больше себя, на самом деле, чтобы больше не слышать морского прибоя, прибоя любви и наших пронзительных голосов, пытавшихся перекричать ветер. Значит, эти ракушки остались там, на месте, или наши сильные губительные руки отшвырнули их, когда мы вместе решили, поняв, что стали слепыми, глухонемыми и грустными, что ракушки нелепы. Я завещаю их тебе. Они по-прежнему на пляже, дожидаются тебя. Я делаю тебе прекрасный подарок. Я бы сама не отказалась пойти на этот пляж, где лил такой дождь, где нам так не понравилась, где все пошло наперекос.

Больше я ничего тебе не завещаю. Сам понимаешь, ничего другого завещать нельзя, ничего вразумительного, ничего человеческого; главное – ничего человеческого, потому что я все еще люблю тебя, но этого я тебе не завещаю. Обещаю тебе: больше я не захочу тебя видеть.

Природа

Это чувство – общее для Руссо, Рембо, Ландрю (Анри Дезире, 1869–1922, убил 10 женщин и юношу. Приговорен к смерти и казнен в 1922 г. – Прим. перев.), Пруста, мадам де Севинье, Гитлера, Черчилля, Нерона и меня самой. За него мы должны прежде всего благодарить органы чувств, оно – самое чистое, самое эфемерное из всех. Это чувство зарождается с самого детства и длится до смерти, неизменно доставляя наслаждение. Это чувство может окрылить вас или опечалить, может заставить сожалеть, бояться, а с некоторых пор – и негодовать. Это чувство неизменно приходит извне, никоим образом не будучи поверхностным, это чувство может быть доступно глупцам и недоступно умным и чувствительным людям. Его можно разделить с кем-нибудь, иногда с полсотни двуногих садятся в автобусы и отправляются на его поиски. В прошлом веке это частенько забывают или топчут, а то и выбрасывают вон. Это чувство задолго до нас воспевали римляне и греки, через века, во все эпохи оно оставило более или менее блестящие следы в художественном творчестве. Это чувство может быть извращено инстинктом обладания, но всегда улизнет на волю. Это чувство люди одним своим присутствием автоматически портят: это – чувство природы, которое, оговорюсь сразу, присуще не всем. Вот два тому доказательства, от двух совершенно различных людей.

«Я ненавижу войну, – говорил Селин, – потому что воюют всегда на полях, а поля меня достали». А вот что еще раньше говорил Тристан Бернар: «Я обожаю Трувиль, потому что он очень далеко от моря и совсем близко от Парижа».

В нашу эпоху чувство природы, как и многие другие чувства, стало лозунгом, политической партией: экология, детище благородного вдохновения. Но наша мать Земля, Гея, как ее называли греки, должно быть, находит своих внезапно появившихся «защитников» чуть-чуть снисходительными к ней, так что она с трудом сдерживается. Она, привыкшая спокойно вращаться вокруг Солнца, прижимая к своему боку – благодаря силе гравитации – своих человеческих детенышей, чтобы те не свалились в пустоту, давая им еду и питье, своим дыханием надувая их паруса и вращая крылья их мельниц, пригоняя тучи на их пересохшие поля, раскачивая океаны, приглаживая моря, окрасив их воды в синий и темно-зеленый цвета, а в коричневый – леса (созданные, чтобы согревать нас), в бледно-лазурный – небо, которое нагоняло бы тоску, будь оно розовым, развлекая нас то снегом, то жарой (когда мы располагались рядом с ее талией), слегка забывая нас, стоило нам удалиться (как забывают собаки своих щенков), предоставляя свои карманы спелеологам, свои просторы – искателям приключений, свои пляжи – лентяям, давая еду, тепло, воду, одежду, радость, но порой пугая (внезапно) своей яростью весь наш род. Снисходительным экологам не следует забывать силу ее гнева, которая рушит города, валит горы, поднимает ветер, разламывает корабли. В ярости Земля кашляет лавой, а ее вулканы отхаркиваются дымящимися скалами. Наказания, но слабые наказания, с Ее точки зрения, если сравнивать их с теми бесчисленными милостями, которыми Она осыпает нас от века.

А что ей пришлось пережить в 1945 году? Ее дети, ее собственные дети уже не просто щекотали ей кожу своими шариками-бомбами, они нашли способ сжечь дотла ее поверхность. Из-за этих неблагодарных ей, возможно, было суждено остаться в одиночестве, серой, облысевшей, молчаливо вращаясь, с кожей, обожженной до второго слоя эпидермы, продырявленной… И к тому же – без единой птицы. Короче говоря, обесчещенной!.. Конечно, конечно, когда ее ярость стихла бы, она обзавелась бы другими жильцами, но о прежних не может быть и речи! Нет! Ни мужчин, ни женщин, ни детей. Пусть будут животные, это еще куда ни шло, они ведь были бесхитростными, беззаботными и нежными, но ни в коем случае не эти двуногие, слишком слабонервные и с куцым умишком. Эти людишки использовали всего лишь 25 % своего мозга (к тому же знали об этом), готовы были искалечить, уничтожить ее! Ну уж нет, она устроит так, чтобы следующие жильцы использовали 50 % своего разума, что позволило бы им жить в мире, узнать друг друга и познать ее, ее, о которой современные ученые выдвигают лишь жалкие гипотезы… Наконец, нужно сказать и о том, что ее прекрасное платье, сшитое из земли и пшеницы, местами вечно было испачкано кровью до такой степени, что ей самой становилось противно. К тому же ей надоело видеть в своих пустынях несчастных, которые умирали от голода, едва успев родиться, в то время как в плодородных краях жители, испорченные тщеславием и сытостью, использовали излишки своего добра, чтобы изобрести оружие для самоуничтожения и для уничтожения ее самой, в общем, навредить ей чуть больше, чем это удавалось им раньше с помощью смешных игрушек. Да пошли бы они!.. Пусть их приютит Луна, старая скупая и холодная кузина, уж ее-то репутация хорошо известна. Пусть отправятся к злому Сатурну с его бурями! Пусть убираются куда угодно! Она больше не в силах выносить этих эгоистов с их дуростью, неблагодарных, неспособных излечиться от собственных смертельных недугов, зато способных одним махом уничтожить себя! Они стали невыносимы. Так пусть же убираются!.. Она больше не их «Мать-Природа». Так они прозвали ее, она не возражала, но отныне с этим прозвищем покончено.

И все же представьте себе, вспомните, что такое чувство Природы: вы один на лугу. Вы ложитесь под деревом, смотрите на бесчисленные листья, блестящие на фоне голубого неба – пустого или обитаемого, это зависит от ваших верований. Ваши руки покалывает жесткая трава, вы вдыхаете запах земли, напитанной солнцем, вы слышите, как под вами заливается во весь голос птица, радуясь красоте дня. И ни следа человека… В такие минуты чувствуете счастье и покой, а еще – признательность к Ней. К верной, доброй и доступной природе, к земле, на которой так хорошо вашему телу, которая уносит вас, недвижимого, в свой неспешный путь вокруг Солнца. Вы чувствуете, что она принимает вас. Чувствуете, что она дает вам равновесие. Вы любите ее зелень, ее запах, ее звуки. Короче говоря, вы испытываете чувство Природы так, как его испытывали греки, римляне, ваши предки; подобное будут испытывать и ваши дети (если еще смогут). То же испытывал Гитлер и его жертвы, тупицы и гении, вы сами в шестилетнем возрасте, и вы сами сейчас. Вы объездили или не объездили эту землю, видели или не видели ее каналы, ее лагуны, ее тропики, ее фьорды. Вы видели толпы населяющих ее людей, видели ее моря, ее вершины, вы видели их вблизи или пролетали над ними – не имеет значения, – но все вы хоть раз испытали это чувство, этот ни с кем не разделенный восторг. Было ли это в городском саду или в сердце джунглей – вы ощутили материнскую снисходительность Земли по отношению к вам.

Ведь вы всем обязаны ей, Земле, вы знаете, что она круглая, но можете улечься на ней, потому что она плоская; Земля переполнена водами, но вы не тонете в них, на Земле много гор, но они не рушатся на вас, Земля – ваше убежище. И если мы слышали о детоубийстве, отцеубийстве, матереубийстве, братоубийстве, но никогда – о природоубийстве, то это не ошибка словаря, не его вина, а смысловая ошибка. Это было бы величайшей ошибкой, грубейшей, немыслимой ошибкой, которой невозможно придумать название. Впрочем, достаточно прочесть книги, романтические или не очень, любимые книги, в которых всегда худшее, что может случиться с человеком, описано классической фразой: «И Х… почувствовал, как земля разверзлась у него под ногами, ушла из-под его ног». После этого с героем больше ничего не может приключиться.


Потому что худшего и не придумаешь, даже для тех, кто познал ужас горящей земли или земли затопленной, нет ничего ужаснее, чем уходящая из-под ног и разверзающаяся земля. Сквозь пламя, сквозь волны можно искать и найти – рукой или ногой, телом – спасительный краешек земли. Но наша собственная земля, принадлежащая нам, наше единственное прибежище, земля, на которой мы родились, из которой мы сотворены и в которую нас закопают после смерти, – если эта земля уходит из-под ног, – ничего хуже быть не может.

Эта земля, которую считали то плоской, то полой, то горящей изнутри, то погруженной в воду, земля, созданная Богом или возникшая в результате великого взрыва, по чьей-то воле или волею случая, земля, к которой приспособились мы – или она приспособилась к нам, – на которой мы живем – белые или черные, желтые или краснокожие, калеки или музыканты, земля, на которой наши предки были рыбами или обезьянами, где все наши клетки уже определены или будут определены в будущем, земля, которой страшно вредили люди, и они же чудесно обустраивали ее, земля, на которой мы рождаемся, о которой мы не знаем ничего и знаем все, мало и много, щедрая и грозная земля, земля, которую почитают геологи, а рыбаки с удочками поклоняются ей, где чередуются пророки и крестьяне, земля, которую некоторые из нас открывали кусок за куском, чья часть – во всяком случае, Австралия – до сих пор недоступна нам, земля, чьи три крохотные частицы – Англия, Франция и Испания – владычествовали над громадными пространствами в течение веков, экстравагантная земля, где нас так много и нам так одиноко, земля, о которой мы ничего не знаем в конечном счете, за исключением того, что когда-нибудь нас в нее зароют, что мы всего лишь прохожие здесь, что мы были прахом, родились из праха и в прах возвратимся – как говорится в самых древних книгах: «земля есть и в землю отыдеши»… это великое нагромождение праха под такой зеленой природой, под таким голубым небом в блеске солнца… Эта земля так долго принадлежала нам, принадлежит и сейчас… надолго ли? Я не знаю. Но тысячу лет тому назад был ли крик птиц таким же испуганным, когда день сменяла ночь?

Катрин Денев – белокурый надлом

О Катрин Денев говорили, что у нее есть секрет, на мой взгляд, интересный секрет, потому что эта молодая, красивая, золотоволосая и знаменитая женщина, которая покоряла американцев своим французским шармом, а французов – своей американской красотой, ни разу за двадцать лет не впала в дурной вкус: никогда не бывало, чтобы она говорила о своем искусстве с рыданиями в голосе, я не видела, чтобы она на пляже в Сен-Тропезе гладила по головке ребенка, привезенного для этого случая из швейцарского колледжа, или, повязав фартук из перкаля, помешивала с лукавым видом соус бешамель. И я никогда не читала в газетах, чтобы она сравнивала чары Вадима и Мастроянни. Ее романы ни разу не стали достоянием ни одного репортера, ни одного журнала, весьма охочих до подобных историй. Я ничего не знала о ее личной жизни. Это я и ценила в ней: целомудрие, скромность и твердость характера, что – я знаю по собственному опыту – дается нелегко.

В соответствии со степенью симпатии пресса вообще и интервьюеры в частности говорили либо о ее холодности, либо о ее тайне. То, что скромность и сдержанность считают тайной, неудивительно, во всяком случае, для меня, в нашу эпоху, когда, как известно, эксгибиционизм может посоревноваться с нескромностью, когда интерес того, у кого берут интервью, к самому себе зачастую превосходит интерес репортера. Я, конечно, имею в виду только «звезд», чья карьера, что ни говори, требует – и даже настоятельно требует – присутствия всегда и везде кинокамер и громкоговорителей, от чего жизнь их скоро становится упоительной или невыносимой, в зависимости от характера, но, как бы то ни было, человек входит во вкус, хоть раз познав внимание к собственной персоне.

Слава, ее блеск и ее изнанка… Некоторые женщины, как Гарбо, потратили половину жизни, спасаясь бегством от славы. Другие, как Бардо, чуть было не положили за нее свою жизнь. Иные – несть им числа – добивались славы до самой смерти, а кое-кто и умер от невозможности снискать ее. Но у всех этих «звезд», мужчин или женщин, изначально присутствовало желание – оно могло превратиться в страсть или ужас, необходимость или невроз, – желание добиться резонанса, эха, известности. Я считаю, что если можно самым безгрешным образом, только благодаря простой и всепоглощающей страсти к игре, стать священным чудовищем театра, то вряд ли возможно так же безгрешно стать «звездой» кинематографа. Потому что, когда выходишь на театральные подмостки, задыхаясь от желания заставлять дрожать, смеяться или плакать огромное ненавистное, многоголовое животное, оно по крайней мере притаилось у ваших ног; в кино же камера приближается к вам вплотную, и можно – или нельзя – смотреть рабочий материал и премьеру фильма. Конечно, давным-давно выяснилось, что миф о «звезде» с ее мехами, драгоценностями, любовниками, праздниками, триумфами, с ее искусством и вечной радостью жизни хорош, когда мечтаешь о нем, а вот жить в нем куда труднее. Давным-давно и не раз сказано в фильмах, пьесах, книгах о том, что навязанный вам образ исподволь калечит ваше собственное «я», а главное – какую жестокую пустоту оставляет в вас этот самый образ, случись ему исчезнуть с афиш, из газет и из памяти людей. Когда вами любуются, вас лелеют, любят миллионы, а добрая половина из них и желает вас чисто физически, как смириться с тем, что настанет день, когда вас будет желать, любить, лелеять всего лишь один мужчина или одна женщина? А старость – пусть даже далекая, но все равно жестокая, унизительная и тяжелая для всех без исключения людей, как снести то, что вас она неизбежно унизит, обесчестит? Как смириться с тем, что время, тайный враг каждого человека, станет для вас явным врагом, разрушителем не только вашей карьеры, вашего окружения, вашего образа жизни, но и самой вашей работы, то есть, если можно так выразиться, вашей чести… Этот враг разоружит вас перед теми, кто родился позже. Они автоматически станут победителями, украв у вас все, чем вы обладали, что завоевали своими заслугами или приобрели за счет списанных в тираж соперников. Чтобы возжелать, а если она у тебя уже есть, силиться сохранить эту роковую славу (конечно, я не говорю о славе артиста, а об известности «звезд»), надо быть слегка сумасшедшим или слегка мазохистом.

Итак, я прокручивала в своей голове эти великие мысли, едучи в своем маленьком автомобильчике к Катрин Денев. Позвонила в дверь. Актриса открыла мне, и я сразу забыла о своих мрачных прогнозах. Передо мной стояла великолепная женщина, которая, казалось, едва перешагнула тридцатилетний рубеж. Она выглядела такой веселой, такой естественной, такой теплой и такой свободной, как будто встретила одноклассницу. Увы, оговорюсь сразу, это не так, я много старше Катрин Денев (это преимущество все чаще выпадает на мою долю; правда, я настолько не сильна в организаторстве и самозащите, да и зрелой себя до сих пор не ощущаю, так что ни чувства превосходства, ни сознания своей неполноценности у меня от этого не возникает).

Чтобы покончить с моими рассуждениями о «звездной» судьбе, скажу сразу же, что, хотя Катрин Денев, безусловно, обладает всеми данными «звезды» – и внешностью и талантом, – слава не стала для нее одержимостью, она не расположена ни к излишествам, ни к разрушениям, ни даже к некоторым удовольствиям, которые, возможно, привносит эта одержимость; очевидно, она может повторить вслед за Шатобрианом, что славу делишь сегодня с преступником и пошляком. Прибавлю, что, когда она говорит о самой себе – как и все – в первом лице единственного числа, она не подразумевает – как многие – третьего лица, перед которым собеседник должен внутренне пасть ниц, а, говоря о своей звездной карьере, объясняет ее случаем, а не некой внутренней необходимостью, невнятным подсознанием, которым старлетки-интеллектуалки так легко и невежественно тычут в лицо журналистам. Короче говоря, Катрин Денев – не претенциозная, не слабая, не глупая, не злая, не заносчивая женщина.

Назад Дальше