— Превеликое спасибо тебе, Аннушка, за доброту твою, но оставаться тут опасно.
И в этот же вечер двинулись в путь, в Курскую область, на родину.
Через неделю они были в Карасевке.
Даша первая увидела отца, когда он подходил к хате. Правда, сначала в заросшем рыжей бородой человеке, одетом в старую фуфайку, из которой торчали клочья ваты, она отца не признала. Но вот он приблизился к окнам, и Даше бросились в глаза родные бороздки морщин на лбу. И она закричала на всю хату.
— Папка идет!
Мать с испуга вздрогнула, не веря дочери.
— Чего орешь?
— Папка идет!
Отец не успел дверь отворить, а Даша уже висела у него на шее.
Была теперь Даша самым счастливым человеком на земле. Снова дома отец! Вон у соседей, у Серегиных, в первый же месяц войны не стало отца. Во многих семьях и знать не знают, где воюют их кормильцы, да и живы ли вообще. А у них, у Алутиных, папка дома. Вот сейчас сидит он на конике, под иконами; Не успел отдохнуть с дороги, а уже взялся плести ей, Даше, лапти. Для повседневной носки. По праздникам Даша обувает бурки с галошами.
— Немцев в деревне много? — спросил сухо Макар.
Даша вмиг подобралась.
— У нас их нет. А в Болотном стоят. И на станции тоже. У нас староста правит.
Прошел день, второй, третий…
Радовалась Даша, наблюдая, как ловко орудует свайкой отец. И неведомо ей было, что в голове у отца, у Макара Алутина, роились в то время далеко не веселые мысли. Вот он сидит в тепле, под своей крышей, плетет дочери лапти, другую небольшую работу делает — ее зимой в деревне не ахти много, — спит на мягкой лежанке, а его бывшие товарищи-бойцы, те, кому не посчастливилось выбраться из плена, где они сейчас томятся? Десять дней пробыл Макар в лагере, насмотрелся на немецкие порядки. За людей не считали фашисты русских пленных. Убивали их ни за что. Собаками травили…
По спине у Макара пробегали мурашки.
Как быть? На второй день после возвращения он обговаривал с Егором всякие планы. Сошлись на одном: надо пробраться к своим, за линию фронта. Но как? Фронт сейчас, слышно, возле самой Москвы, за пятьсот километров. Пока дойдешь — сто раз могут схватить.
Может, податься к партизанам? А где они, партизаны? Лесов поблизости нет — не считать же отдельные рощицы лесом. Вот в Западной Белоруссии леса — это да (там Макар в тридцать девятом году воевал). И день, и два можно брести, нет лесам конца и края.
А что, если подпольщиков поискать? Работают ведь они где-то, вредят врагу. Не может быть, чтобы райкомы не оставляли на местах подпольщиков. «Вон когда мы отступали по Украине, — вспоминал Макар, — то догадывались, что в тылу обязательно оставались надежные, преданные Советской власти люди. Должны и у нас такие быть».
Только как найти этих людей? Где отыскать связного?
Были коммунисты в округе — теперь нет. Одни на фронте, других немцы казнили. В том числе и родственника Макара, хромого Андрея из Нижнемалинова. Вот и делай что хочешь…
Не было в душе покоя. Исподволь, незаметно разъедала ее ржавчина вины перед теми, кто воевал сейчас, несмотря на лютые морозы и сумасшедшие снега.
В январе сорок второго объявился Родион, двоюродный брат Макара. Вышел из окружения. Его рота была окружена и почти полностью уничтожена.
Родион — человек рассудительный, дальновидный. При всяких сложностях Макар неизменно с ним советовался. И ни разу совет Родиона не был пустым, зряшным.
Макар явился к нему со своими сомнениями. Все изложил, о чем думал днем и ночью, яро куря злющий табак-самосад.
— Что, братка, будем делать?
Родион не торопился с ответом, долго обмозговывал дело, перебинтовывая свои обмороженные ноги. Затем сказал:
— Вы уже маленькя отдохнули, дайте и мне отдохнуть. Что-нибудь, можа, придумаю.
Через неделю примерно опять затеял Макар разговор о наболевшем.
— Надо действовать. Меня вон анадысь в комендатуру вызывали. Знаешь, что предлагают? Итить в старосты. Во! Это я, вчерашний колхозный бригадир, — староста! Конечное дело, я отказался, а меня начали припугивать. Надо, братка, уходить…
— Все нужно взвесить, — осторожничал Родион. — Как бы второпях дров не наломать. Немцев, слышно, бьют под Москвой. Значит, скоро наши вернутся. К ним и присоединимся… Иного ничего в голову не приходит.
К удивлению Макара, комендатура его больше не тревожила: нашелся в старосты доброволец, шестидесятилетний старик Дородных из Болотного. Как узнал об этом Макар — перекрестился:
— Пронесла нелегкая… Завтра же начну искать связь с подпольщиками…
Ждали в деревнях возвращения Красной Армии сначала к весне, потом — к лету. А осенью поползли слухи про Сталинград, где, дескать, идут страшные бои. Все чаще поговаривали, что стеной наши стоят у Сталинграда, насмерть. Вроде бы клич у наших бойцов появился: за Волгой для Красной Армии земли нет…
Лишь зимой сорок третьего года пришло желанное освобождение. И двадцать первого февраля, это Даша точно помнила, второй раз вместе с матерью проводила она своего отца на долгую войну. До самого райцентра, до Понырей, шли жены и старшие дети за мобилизованными. Шла и Даша. Многие бабы голосили, чуть ли не предвещая гибель своим мужикам: «Ох да навсегда разлучает нас поганый враг-злодей. Да на кого ж вы, мужики наши, оставляете детей-сиротинушек?»
Даша бежала рядом с колонной, в которой шел отец, слезы душили ее, но она невероятным усилием сдерживала их, как и тогда, в июле сорок первого, и даже успокаивала мать: «Не плачь. Ты думаешь, легче отцу от твоих слез? Вернется он. Вот увидишь — вернется».
Макар поворачивал голову в сторону жены и дочери, будто слыша Дашины слова, подмигивал: все, мол, обойдется, живы будем — не помрем. И давал знак рукой: возвращайтесь, дескать, уморились уже.
По другую сторону колонны шла тетка Ксюша. Митька тоже был с ней, но на каком-то километре Даша заметила, что он повернул обратно. Нет, она не осуждала его — число провожавших постепенно уменьшалось, Просто удивилась: неужели Митька устал? Она, девчонка, и то выносливее оказалась.
Было жарко от ходьбы по сыпучему снегу. Его в том году выпало много. Всю зиму немцы выгоняли трудоспособное население на расчистку дорог. Особенно перед отступлением усердствовали. Злые были, как черти. С утра до темноты заставляли работать. Боялись ненароком застрять. Только все равно застревали. Даша сама это видела. Она накануне их бегства ночевала в Нижнемалинове у тети Зины, а когда утром явилась в школу, где собирали работающих (карасевские поблизости расчищали дорогу), то от сторожа узнала, что с немецкой властью покончено.
— Правда?
— Какой мне, дочка, смысл брехать на старости лет?
И Даша пулей выскочила на улицу.
— Ура-а!.. — подбросила она вверх лопату.
По дороге домой, у поворота в деревню Становое, Даша и увидела отступающих. Немцы ехали на санях и машинах. Одна машина — с белыми буквами «OST» на борту — застряла в кювете, вытащить ее, должно, не было никакой возможности, да и торопиться надо было, и фашисты, подхватив свои вещички, подожгли грузовик. Многие везли награбленные вещи на салазках, отобранных у крестьян, или просто тащили тугие узлы на спинах.
«Улепетываете, собаки! — радовалась, блестя глазами, Даша. — Ничего, далеко не уйдете. Настигнут вас русские пули! Обязательно настигнут!..»
Даше сейчас казалось, что вот эта колонна карасевских, болотнинских, михеевских мужиков и будет преследовать тех немцев, что отступали в сторону Станового. И отец ее мстить будет! Многих постреляет, а сам жить останется!
МИТЬКА
Митька шел и думал о своем.
Вот о чем.
За что ему выпало сегодня наказание: и ранний подъем, и эта бесконечная дорога по жаре? Котомка становилась все тяжелее и тяжелее — перед Подолянью, может, пуд будет весить. И он обязан ее тащить. А в котомке — передача и подштанники. Отцу. Тому самому, которого прошлой весной, в мае, когда отец приходил домой за сапожным инструментом, Митька хотел убить. Да, да, самым настоящим образом убить. Молотком или топором, который лежит в сенцах за дверью.
И причина тому была, на Митькин взгляд, веская.
Во время семейных ссор мать не раз попрекала отца Таиской Чукановой. Жила у них в деревне такая соломенная вдова. Ютилась она в маленькой — в два окошка — хатенке, что стояла не на самой улице, как все хаты, а на огороде, за садом. Хатенка эта досталась Таиске Чукановой по наследству от одинокой старухи. Таиска перешла к ней жить после того, как была выгнана мужем за откровенную неверность. Это еще до войны было.
Подрастал Митька и начинал кое-что понимать в семейных отношениях. И не только в семейных, а в человеческих вообще. Начинал кое в чем разбираться. Например, он уяснил, что будет великим грехом, если молодушка родит раньше девяти месяцев после свадьбы, если кто-то рожает без мужа, если муж тайно, крадучись, как мартовский кот, убегает на полночи неизвестно куда от своей жены и семьи.
И чем глубже осмысливал Митька все это, тем чаще задавал себе вопрос: «А нужен ли нам отец вообще? Он у нас ведь тоже похож на мартовского кота».
Жалея мать, Митька говорил ей иногда в лицо: «Как ты можешь терпеть его, такого? Давай прогоним — и никаких!»
Ксения скрещивала руки на отвисшем животе, спокойно отвечала: «Куда ж мы, дурачок, его прогоним? Какой-никакой, а отец он. Не из дома, а в дом несет. А что люди болтают… Можа, и зря болтают… Нихто ведь не захватывал отца у этой Таиски».
И крохотный лучик надежды на то, что разговоры про отца — напраслина, потихоньку растапливал лед в Митькиной душе. До следующего концерта отца, когда он, подвыпивший, заявился под утро домой и начинал выступать: «Вы, так-растак, моего ногтя не стоите! Вы на руках должны меня носить!.. Ксень, целуй мне сапоги, а то выгоню из дома!»
Но трезвел — и становился человеком. Умельцем: и портным, и сапожником, и плотником.
Терпеливая Ксения все прощала ему — ради семьи же.
А в мае Митька хотел отца убить.
Как вышло?
Однажды под вечер мать усходилась сажать огурцы. Принесла ведро воды на грядку, семена. Хватилась — а граблей дома нет. Железных, которыми грядки скородят. Митька на глаза попался.
— Мить, где наши грабли?
— Какие? Железные? А их тетка Варвара вчерась взяла.
— Сбегай, сынок, принеси.
Принести грабли — работа пустячная, не огород копать. Тем более, что тетка Варвара от них через три хаты жила.
И Митька, изобразив из себя необъезженного жеребчика, вскачь понесся к тетке Варваре. Застал ее сидящей на крыльце.
— Тё, вам грабли уже не нужны?
Тетка Варвара всплеснула руками.
— Грабли? Вот напасть! Их у меня утром Таиска взяла. Погоди тут, я к ней схожу.
У Митьки никакой охоты не было стоять и ожидать. И он сказал:
— Ладно, я сам сбегаю.
И поскакал к Таиске.
Промчавшись через пустой сад, Митька оказался у дверей хатенки Таиски Чукановой. Он с ходу повернул щеколду и смело вошел в сенцы, открыл скрипучую дверь в хату.
И опешил. За столом сидел военный, как две капли похожий на… его отца. Только был он без чуба (впрочем, мать, навестившая отца в Прилепах, говорила, что отец подстрижен под нуль). И в форме этот был (а мать рассказывала, что отец и другие мужики пока в своей одежде). Впрочем, могли уже и обмундировать: месяц прошел, как мать наведывалась к отцу.
Митька стоял на пороге и не мог произнести ни слова — от удивления.
А военный, утерев рот тыльной стороной ладони, возьми да усмехнись:
— Что, Митька, не узнаешь?
Отцов голос! Отец перед ним, значит! Только почему он не домой пришел, а к этой блудливой Таиске?
Кровь ударила в лице Митьке — кровь обиды и гнева. Выходит, верно говорили на деревне про отцовы похождения! Значит, справедливо мать упрекала его, хотя порой, чтоб оградить детей от нехороших слухов, и спохватывалась: «Можа, люди зря болтают…»
Митька рванулся из хаты. Отец мгновенно выскочил из-за стола и кинулся за сыном. В темных сенцах Митька не сразу нащупал щеколду, и тут отец схватил его за плечи.
— Стой!
Митька сжался, как зверек.
— Пусти!
Отец, часто дыша, расслабил пальцы. Прижал дверь ногой, чтобы Митька не сбежал.
— Слушай меня, — заговорил прерывисто отец. От него пахло самогонкой. — Слушай меня. Я тут оказался случайно. Шел огородами, ну и… зашел попить. Попил и присел на минутку. А тут и ты явился. — Родион немножко успокоился. — Слушай, сын. Ты зачем прибежал? Выследил меня? Да? — Митька молчал: «Так я и поверил: в двух шагах от дома пить захотел». — Вот что, сын, — уже ласково говорил отец, — ты молодец, что выследил, в разведчики годишься. Только — как мужик мужику: что видел здесь меня — молчок. Почему — потом объясню. И зажигалку дам — понял? Если смолчишь.
Митька попробовал открыть дверь — не получилось. Отец не отпускал ногу.
Митька вдруг заплакал. От беспомощности ли, а может, все от той же обиды.
— Примись, — попытался он оттолкнуть отца.
— Митька, — изменил отец ласковый голос на строгий, — ты меня не видел, понял? Иначе пеняй на себя.
И сам помог сыну открыть дверь.
Митька выскочил как ошпаренный и кинулся не к дому, а за огороды, к речушке, что опоясывала полукругом Карасевку. Бежал по вскопанным огородам, утопая по щиколотку в земле. Глаза застилали слезы, и он их размазывал по щекам грязными кулаками.
Потом он бежал по колхозному полю между огородами и речушкой. Поле было вспахано недавно, разрыхлено плохо, и Митька спотыкался о комья.
К речке он добрался обессиленным. Выбрал на берегу сухое местечко, сел, положил руки на колени.
Уже опускались тяжелые сумерки, становилось зябко.
Что делать? Может, нырнуть в эту холодную воду, медленно текущую в двух шагах? Отомстить отцу за измену. Он догадается, что это из-за него, из-за отца, утопился Митька. Пусть же совесть мучит его всю жизнь!
Боязно топиться, страшно: вода черная и холодная. Да и чего ради Митька умирать будет? Он, что ли, семью предал? Отец предал, отец должен и отвечать. И Митька совершит правый суд над ним! Сейчас он вернется домой и убьет отца. Да, да, убьет! Возьмет топор или молоток — что под руки попадется — и, ни слова не говоря, замахнется. Он смелый, хоть и драться не любит. И свою смелость он докажет сегодня. Сейчас…
Что — отвечать придется? Ответит — не испугается. Только ведь и оправдать могут, если он все про отца расскажет. И, в первую очередь, про то, как он застал его у Таиски.
Митька встал, высморкался и с суровым лицом побрел домой.
Пока он брел, злость помаленьку проходила. К тому же становилось жалко мать. Вдруг за убийство не оправдают, а посадят его, Митьку, в тюрьму? Как тогда она с четырьмя детьми справится? Мать хоть и ворчит на него иногда: никакой помощи-де от тебя не вижу, — а соседкам, Митьке это известно, нахваливала его: ворчун малый, вредный, да исполнительный. Но любит, чтобы его попросили. Усмехнулся: «Тут мать права, выкобениваться я мастер».
Ладно, отца он оставит в живых. И даже не разболтает про то, как сегодня прихватил его у Таиски Чукановой. Но отношение к отцу он теперь изменит — это уж как пить дать.
Домой вернулся он затемно. В хате бледно светились окна — над столом горела коптилка. Перед тем как открыть дверь, Митька остановился на несколько секунд у окна. И увидел: на конике сидит улыбающийся отец, он что-то рассказывает веселое или забавное, и вся семья с наслаждением слушает эти россказни. Только его, Митьки, нет.
Споткнувшись в сенях о лежавший под дверью топор, он медленно ввалился в хату.
ФРОСЯ
Фрося услышала почти обессиленный Дашин голос:
— Тё, пить ужасно хочу.
У церковной ограды, в тени ракит и тополей, на которых возле своих расхристанных гнезд безумолчно каркали вороны, она остановилась. «Я и сама не против перехватить глоток-другой холоднячка, — подумала Фрося, — в горле пересохло». И сняла со спины уже нагревшуюся на солнце котомку, прислонила ее к ограде:
— Ставьте тут.
Вместе с Дашей она направилась в ближайшую хату — через дорогу, а Митька остался сторожить котомки.
Фрося первой ступила на низкое крыльцо, открыла дверь в сенцы.
— Есть тут кто? — спросила она темноту.
Ни звука.
Прошли в сенцы, Фрося с трудом нащупала ручку двери, что вела в хату. Ручка была прибита слишком низко.
В хате, несмотря на солнечный день, стоял полумрак: висела густая пыль, и солнечные лучи, едва пробивавшиеся сквозь нее, казались осязаемыми.
— Здравствуйте вам.
— Здоровы были.
Из полумрака возникла согнутая подковкой старуха, с веником из свежей полыни в руках, — она подметала земляной пол.
Старуха присела на лавку у стола, освободила из-под платка ухо, приготовилась слушать.
— Нам бы попить.
— Что? Попить? Да пейте — жалко, что ль, воды?
Возле печки, на шаткой табуретке, стояло цинковое, давно не чищенное ведро, накрытое квадратной дощечкой. Фрося взяла с дощечки легкую алюминиевую кружку, зачерпнула воды. Выпила два глотка, сполоснула горло и передала кружку Даше.
— Пей.
Даша зачерпнула полную кружку. Вода была теплая, но вкусная, мягче их, карасевской, что вдобавок пахнет еще и железной рудой.
Даша, не отрываясь, выпила целую кружку.
— Спасибо.
Старуха покивала головой.
— На здоровье, деточки. — Заглянула Фросе в лицо: — Далёко идете?
— В белый свет, — ответила Фрося.
— Далёко?
— В Подолянь. Слыхала?
— Слыхала, а как же? Мой покойный дед был оттудова… К своим идете?
— К своим.
— Нынче много народу в те края ходит. — И — шепотом: — Скоро, говорят, наступление начнется. — Старуха облокотилась на стол. — Скорей бы ету немчуру побили. Двух сынов моих, искариоты… — Она подняла к глазам замасленный фартук, вытерла глаза. — Под етим, под Сталинградом…