ИСКАТЕЛЬ № 2 1986
№ 152 ОСНОВАН В 1961 ГОДУ Выходит 6 раз в год Распространяется только в розницуII стр. обложки
III стр. обложки
В ВЫПУСКЕ: Виктор ПШЕНИЧНИКОВ 2. ТРОПОЮ ДЖЕЙРАНА. Повесть Александр ПЛОНСКИЙ 40. ЕСТЬ БЕСКОНЕЧНОСТЬ БОЛЬШАЯ. Фантастический рассказ Александр КАЗАНЦЕВ 48. ТАЙНА ЗАГАДОЧНЫХ. ЗНАНИЙ. Научно-фантастическая повесть-гипотеза Владимир РЫБИН 90. ИНТРИГА. Повесть
Виктор ПШЕНИЧНИКОВ ТРОПОЮ ДЖЕЙРАНА
Художник Владимир НЕВОЛИН1
«…И три дня будешь идти, и три ночи, а все равно не пройдешь. Сорок несчастий, сорок бед встанут у тебя на пути, и ты покоришься, глупый человек. Тебя сомнут горы, засыплют камни, опрокинут в бездонную пропасть, и тело твое разорвет на части злобный зверь. А уцелеешь, не отступишься, все равно не минует тебя кара аллаха. Сгубит тебя, безумец, пустыня, убьет неутолимая жажда, и тогда выклюют твои очи грифы…»
Хаятолла открыл глаза. Вещий голос пропал.
Косая тень от бархана медленно разрасталась, подбираясь к босым ногам Хаятоллы, сплошь иссеченным порезами, сбитым в кровь о камни.
Близкая тень сулила прохладу и облегчение. Однако мальчик, донельзя изнуренный зноем, не двигался, не искал в ней спасения. Неистовое солнце вытянуло из него все соки, иссушило тело и умерило волю.
«…Ты дерзнул, слабый человек, ты не внял голосу разума. Так терпи, несчастный, терпи и страдай. Страдай и терпи…»
Хаятолла терпеливо ждал, пока наползающая закатная тень протянется еще дальше, загустеет и превратится из сумеречно-серой в фиолетовую, ночную. Только тогда, с приходом темноты, немного отдохнув, он сможет, не рискуя встретить кого-нибудь по дороге, войти в свой разоренный, покинутый людьми кишлак в поисках воды и ночлега.
Вяло прислушиваясь к долетавшим До него редким звукам пустыни, Хаятолла молча заклинал ночь, чтобы она наступила скорей…
Дважды за барханами, далеко, почти неразличимо, всплескивали торопливые автоматные очереди. Эхо выстрелов вязло в жарком стоячем воздухе, глохло и исчезало, ничем не удерживаясь в создании… Хаятолла даже не попытался встать и посмотреть из своего укрытия, что там происходит: долгий дневной переход лишил его сил, отнял желание шевелиться.
Запрокинув лицо к небу, равнодушный к себе и окружающему, Хаятолла в полудреме лежал на песке между тощих, просвечивающих насквозь, каким-то чудом еще живых кустиков верблюжьей колючки и едва различал, где был бред, мираж, а где явь. И только два слова, два накрепко запомнившихся, как клятва, слова — «Шибирган» и «Олим» — не могли вытравить из его памяти и сознания ни страх погони, ни усталость, ни боль. Он должен был хоть ползком, хоть в бреду, хоть полуживым прийти в Шибирган и непременно должен был разыскать там Олима…
Чалму он давно потерял, даже не помнил где, голову напекло, и в ней сквозь непрерывное гудение и ломоту, сквозь тяжесть нехотя рождались смутные желания и обрывочные мысли, неизменно сводящиеся к воде.
Хаятоллу мучила жажда. Весь День, таясь от людей, он брел по руслу арыка, надеясь отыскать хоть какую-нибудь лужу, но тщетно: душманы в горах перекрыли поток, отвели воду, и ложе арыка всюду оставалось сухим, знойным, белело галькой сквозь толстые наносы глины. Глина там растрескалась и превратилась в такыр, похожий на множество черепков разбитой и разбросанной как попало посуды.
Хаятолла старался отогнать от себя напоминание о воде, но оно упорно каждый раз возвращалось, лаская слух неумолкающим обманным журчанием и плеском. Благодатный поток лился совсем рядом, до него можно было дотянуться губами, и Хаятолла изо всех сил спешил сделать это, но поток ускользал, истончался, уходил без остатка в песок и вновь объявлялся в другом месте, дразня и мучая Хаятоллу своей недосягаемой близостью. Мальчик пытался вызвать слюну, чтобы смочить горло, но язык, взбухнув и почти не умещаясь во рту, ворочался с трудом…
От бесполезной этой борьбы Хаятолла совсем изнемог, забылся. Едко пахнуло горьковатым запахом верблюжьей колючки, царапавшей щеку одеревенелым шипом, и мальчик вновь закрыл сожженные солнцем глаза, давая им отдых.
Чей-то пристальный взгляд заставил его встрепенуться. В безликом небе низко кружил в ожидании добычи стервятник, а на самом гребне бархана, в двух или трех шагах застыл пучеглазый варан, пялился на неподвижно лежащего человека и нервно подергивал закрученным хвостом, готовый при малейшей опасности удрать.
Мальчик слабо взмахнул рукой, пошевелился, и варан пропал, будто его и не было вовсе. Только струйка песка просеялась сверху, оставляя на склоне бархана тонкую борозду.
«Видишь, как ты слаб и беспомощен? Разве тебе было плохо дома?..»
Хаятолла поднял ладонь к лицу, как бы загораживаясь ею от скрипучего вещего голоса, падающего с небес… Все смешалось, странно перепуталось в его памяти; мрачно парящие стервятники и автоматные очереди, недосягаемый уездный городок Шибирган на севере страны и безводный арык в черепице такыра, боль и солнце, москиты, грузовики, бредущая неведомо куда вереница верблюдов, черные шерстяные шатры кочевников-кушанов, веточки арчи с нежными зелеными листьями, глупый безобразный варан и снова стрельба — с раскатом, из танковых пушек, улыбающийся Олим с нацепленной на ремень добротной кобурой и торчащей оттуда рифленой рукояткой пистолета… Тонко, как струйка песка, просачивались сквозь эту кутерьму и неразбериху звуки и запахи дома, манили к себе, и Хаятолла доверился им, дал увлечь себя в то утраченное навсегда, — безвозвратное время, когда его жизнь принадлежала только отцу и матери, да еще земле, на которой он когда-то играл.
Он снова был дома, прохладу струили старые его стены… Он снова слышал в пустынном безмолвии голоса родного кишлака, с удивлением и почти забытой радостью внимал их гортанным и резким звукам…
— Хаятолла, ты где? Куда ты запропастился?
Мальчик вздрогнул. Он различил далекий голос отца, едва долетевший до него из-за высокого глиняного дувала, но не тронулся с места, даже не откликнулся. Жадными глазами Хаятолла наблюдал за курганом, угадывая момент, когда оттуда выстрелит, сотрясая воздух и землю, длинноствольная пушка сорбозов…[1]
Однако было похоже, что сегодня ничего интересного больше не произойдет. Видимо, пыльная буря остановила и бандитов, о которых упорно поговаривали в кишлаке, и теперь сорбозы напрасно ожидали в боевой готовности прихода душманов с гор.
Свирепый «охир заман», все сметающий на своем пути афганец, только что отбушевал, пески улеглись, и замутненное пыльной бурей солнце вновь ненадолго очистилось, запылало на закате с прежним усердием и жаром. Но душные синие сумерки уже наваливались на барханы, пустыня цепенела.
Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться в кишпак.
Кишлак тоже отходил ко сну. Хаятолла заметил, что густые пряные дымы очагов больше не тянулись кверху, а стлались рвано и низко, бормотали в загоне овцы. Густой дух отары перемешивался с идущими от жилищ разнообразными запахами пищи, нагретого за день железа и хлеба… Все умолкало.
Но пустыня не умерла: на смену дневным обитателям из нор и щелей выползали ночные. Вот алчно, взахлеб, наводя тоску и жуть, взвыл шакал за невидимыми уже, пропавшими в темноте барханами, и ему тотчас с разных сторон отозвались голодными голосами другие.
«Пора», — сказал самому себе Хаятолла и осторожно погладил резной темно-вишневый сердолик, когда-то найденный им у подножия древнего могильника.
Славили теплую ночь цикады. С цвирканьем носились над головой Хаятоллы летучие мыши, едва не задевая мальчика по лицу своими мягкими крыльями. Хаятолла всегда удивлялся их проворству и не верил в слепоту летучих мышей: иначе как они добывают себе пропитание и отыскивают дорогу к дому?
— Хаятолла! — вновь требовательно позвал отец.
— Я здесь. — Хаятолла вышел из-за арчи.
— Наконец-то! Иди в дом.
Хаятолла переступил порог, принюхался, не пахнет ли чем съестным.
— Где ты так долго болтался?
— Гонял сусликов по барханам, — не задумываясь, выпалил Хаятолла.
— Сусликов!.. Тебе уже скоро одиннадцать, а ты все еще занимаешься пустяками, как будто нет у тебя других забот! Поешь немного и ложись спать.
Неслышно вошла мать, поставила на плоский ящик из-под фугасных снарядов, когда-то подобранный отцом на дороге и теперь служивший им столом, чайник, пиалу, несколько ломтиков холодной вареной свеклы в тарелке и кусок вчерашней лепешки.
Наливая Хаятолле чаю, вздохнула:
— Может, завтра отцу удастся подороже продать на базаре ковер? Он собирается в Акчу.
— Завтра? В Акчу? — удивился Хаятолла, не переставая жевать.
— Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, — подняла она глаза к потолку. — Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли До холодов?..
— Что ты там бормочешь? — спросил отец, внезапно появляясь в доме.
Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасный гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он куда-то уезжал, бросая хозяйство и дом, а возвращался обычно сердитым и раздраженным, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то люди, которые говорили шепотом и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали…
— Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина!
Мать взяла поблескивающий старой медью кувшин с узким высоким горлом и загнутым носиком, плеснула в подставленные ладони мужа.
— Мне нужна веревка. Куда она подевалась?
Мать сняла с крюка у двери туго скрученный жгут, молча подала, и отец вышел, бормоча что-то себе под нос.
«Тяжело ей, — с жалостью подумал Хаятолла о матери. — Вон сколько морщин. И седая стала совсем. Хорошо еще, другие мои братья давно выросли и разъехались кто куда, а я остался один, — все-таки ей меньше хлопот…»
— Не наелся? — Мать придвинула поближе к сыну тарелку с последним ломтиком свеклы, улыбнулась, видимо, вспомнив что-то приятное. — Знаешь, сегодня днем, когда ты пас отару, в кишлак приезжала русская докторша. Танкисты ее привезли. У дочки старейшины будто бы тиф, так, говорят, джаст сам вышел встречать шоурави,[2] а потом велел зарезать для них барана. Только они отказались от угощения, очень, говорят, торопились…
Мать снова улыбнулась, кончиком платка вытерла глаза, поправила паранджу.
— Я как раз чистила ковер и не заметила, как шоурави остановились у нашего дома. Докторша эта подошла, спросила, где живет джаст… Ну я показала. Так знаешь, что сказала русская о нашем ковре? Что он ничуть не хуже знаменитого мервского и что нижние гели — самые красивые из всех узоров, их мог выткать только настоящий художник, мастер. Это твои гели, сынок…
Во дворе заорал ишак, раздалась ругань, и в дом вошел отец. Взгляд у него был рассеянным, руки дрожали, и мать поскорее ушла на свою половину, чтобы напрасно его не раздражать.
Отец долго смотрел на Хаятоллу, вроде бы не замечая сына, потом сказал: — Хаятолла, завтра тебе надо встать пораньше.
— Я знаю, отец: ведь сейчас моя очередь пасти отару.
— Ты не понял. Отару погонит другой, твой сменщик, я договорился. А ты поедешь в город.
— В город? Но зачем?
— Я сам отвезу тебя к автобусу, а дальше будешь добираться один. Так надо. Путь неблизкий, так что ложись спеть, не дожидаясь пятого намаза: я за тебя помолюсь. Аллах простит, ведь ты еще ребенок…
Мальчик выпрямился.
— Я чолук, — гордо и независимо ответил Хаятолла, незаметно дотрагиваясь до спрятанного на груди амулета. — А чолуки всегда встают до солнца.
— Да, это так, — не придавая значения дерзости сына, думая о чем-то своем, согласился отец. — Чолуки встают до солнца, чтобы пригнать отары на пастбище, пока прохладно. Такая уж это работа. Я сам был когда-то чолуком, знаю…
Внезапно глаза отца, отразив дотлевающий огонь углей закопченного очага, сверкнули незнакомо, опасно, как у больного.
— Но скоро, сын, тебе не придется вскакивать чуть свет и бегать дни напролет в услужении у пастуха. Да, скоро… У тебя у самого будет собственная большая отара и два… нет, лучше три чолука, чтобы они как следует смотрели за овцами и хорошенько берегли их от напасти и чужого глаза.
— У меня? Большая отара? Но зачем, отец? Мне не нужна отара! Я не хочу быть всю жизнь пастухом.
— Глупый! Кто говорит, что тебе придется быть пастухом? Ты станешь хозяином, станешь богатым, а богатые люди — сильные люди, им ни к чему самим пасти свои отары, на это всегда найдутся желающие — те же белуджи, или нуристанцы, они в таком деле великие мастера. А ты — пуштун и помни всегда об этом. Пуш-тун…
— Но я хочу учиться, отец! Я знаю наизусть «Бабур-наме», и мулла говорит, что по математике и письму я мог бы потягаться с пятым или даже шестым классом лицея…
— Я тоже когда-то слышал стихи из «Бабур-наме». Вот:
Понял? «И будет вновь с землей сровнен твой враг», — разглаживая заросший волосами подбородок, с затаенным удовольствием повторил отец. — Вот это мне по сердцу, а о чем другом даже и слышать не желаю. И ты тоже выбрось из головы свои дурацкие мысли. Когда у человека много денег, ученость ему ни к чему. Что даст она тебе? Кем ты станешь? Может, мирабом? Или уличным брадобреем? А может, муллой?..
— Я хочу быть археологом. — Хаятолла легонько нащупал на шее тонкий шнурок с амулетом. — Или строить дороги.
— Э, много ты понимаешь! — раздосадованно хмыкнул отец. — Дороги! Кому нужны твои дороги? Кочевникам? Или караванщикам? Ха! Верблюд — и тот лысеет от одного запаха бензина и умирает до срока. Вот до чего доводят твои дороги! У степняка одна дорога — пустыня. В ней он родился, в ней помрет, и ни к чему мостить камнями путь к последнему приюту… Кончим об этом! Мне не довелось в свое время стать колоннафаром, но ты, мой последний сын, будешь большим человеком, ты станешь колоннафаром! Ахмет-хан обещал мне дать много денег, а его слово твердое…
— Ахмет-хан? — переспросил Хаятолла.
Отец нахмурился, не ответил, а затем полез за пояс, вынул узелок, начал с усердием отсчитывать деньги, мусоля каждую бумажку по нескольку раз.
— Спрячь хорошенько, чтобы не потерять. Это тебе на первое время в городе. Когда проголодаешься, зайдешь в дукан и купишь себе поесть. Здесь сто афгани. Хватит с лихвой и на плов, и на лепешку, и на сладости. А дальше прокормишься сам. Руки есть, голова есть, не пропадешь. Остановишься и будешь жить пока что у дяди, он примет.
— Я его совсем не знаю…
— Он хороший человек, хотя и странный немного, как будто не в себе. Мечтатель, поэт. — Отец густо сплюнул на пол. — Работает в департаменте газовой промышленности. Это он передал через верных людей, что их департаменту нужен проворный мальчик — бача и что такая работа будет тебе как раз по плечу. Видишь, как он помнит и заботится о тебе? Родственник все-таки. А ты говоришь, совсем дядю не знаешь…
Отец понял, что новость озадачила Хаятоллу, и добавил:
— Если ты будешь работать как следует и понравишься дяде, то, глядишь, он оставит тебя насовсем. — Отец прищурился, усмехнулся вовремя пришедшей в голову мысли. — Тогда, может, и поступишь в лицей, выучишься и будешь строить свои дороги. Ну, что? Ты доволен?
Хаятолла сидел оглушенный, плохо соображая, что говорил отец. Департамент… бача… лицей… дороги. Как же это — вот так, все сразу?
— Передашь от меня дяде гостинец. — Отец выволок из-под лавки мешок, достал из него плоский сверток, протянул Хаятолле. Сверток оказался тяжелым и твердым.
— Здесь сушеный кишмиш из Сохи и, самый лучший в провинции, немного фисташковых орехов, ну, еще кое-что по мелочи. Подарок родственнику. Пусть ему будет приятно… Только не отдавай, а когда он пойдет на работу в свой департамент, положи ему сверток в сумку с обедом. Он сядет перекусить, увидит подарок и сразу вспомнит кишлак, а то совсем забыл дорогу к дому. Видишь, как просто? Ты все хорошенько запомнил? Ничего не перепутал? Тогда иди спать. Благослови тебя аллах…
Зыбким был сон мальчика, неспокойным. То грезилась ему огромная, во весь тандыр, лепешка, пропитанная горячим бараньим жиром, и он чмокал губами, то виделся Алабай, приблудный щенок, которого Хаятолла мечтал вырастить и превратить в настоящую бойцовую собаку для состязаний, то за старой мечетью вдруг слышались ему автоматные очереди.
— Проклятье! — сонно бубнил отец, вздыхая на лежанке под ворохом одеял. — Нигде нет покоя.