Но в остальном он неумолим. Одно очень осведомленное лицо уверяло меня сегодня, что у Николая есть своя навязчивая идея — войти еще раз в Париж, во главе русских войск, и открыть новую реставрацию Бурбонов.
Де БарантX
— Надевайте ваш фрак, д'Аршиак, я познакомлю вас сегодня с моим старинным другом, — сказал мне вскоре после нашего приезда Барант.
— Кто же это, барон? — полюбопытствовал я, изъявляя, впрочем, полную готовность сопровождать его куда угодно.
— Видите ли, тридцать лет тому назад я был послан Наполеоном в Испанию. И вот в загородном королевском дворце Ильдефонсе я познакомился с русским полномочным министром при испанском дворе, молодым бароном Григорием Строгановым. К нему-то я и хочу повести вас. В его зале сегодня концерт знаменитого петербургского квартета. Мы, вероятно, встретимся там с вице-канцлером Нессельроде.
Я попросил посла рассказать мне подробнее о своем мадридском приятеле.
— В то время это был неотразимый сердцеед. Его любовные победы сплетали вокруг его имени легенду о возрожденном Дон Жуане. Сам лорд Байрон увековечил его имя и его образ непобедимого обольстителя в своей знаменитой поэме. Вы помните, может быть, строфу «Дон Жуана», в которой донна Джулия в доказательство своей беспримерной верности заявляет своему ревнивому мужу, что даже граф Строганов не мог ее прельстить:
The Count Stroganoff I put in pain…[13]
Жена португальского посланника в Мадриде Джулия да Эгга бросила мужа, семью и блистательное положение в Испании, чтоб не разлучаться с петербургским посланником. Она последовала за ним в Россию, несмотря на то что Строганов был женат и даже имел нескольких детей.
Долгие годы пришлось ждать лиссабонской посланнице, чтоб ее возлюбленный получил возможность сочетаться с ней законными узами. За это время она родила ему дочь Идалию, ставшую теперь женою полковника Полетики.
— Я, кажется, познакомился с ним у д'Антеса, — припомнил я.
— Очень возможно. Они ведь сослуживцы по кавалергардскому полку. Идалия Полетика — одна из модных женщин Петербурга.
Я узнал от Баранта, что этот престарелый донжуан принадлежит к роду знаменитых русских солепромышленников, завоевавших Сибирь и финансировавших московских правителей в годины смут. За эти заслуги перед государством Строгановы подлежали только личному царскому суду, имели право строить города и крепости, лить пушки и пользоваться особым законодательством в своих безграничных вотчинах. Один из последних отпрысков этой фамилии представлял Российскую империю при дворах Швеции, Испании и Турции.
С любопытством вступал я в гостиную этого байроновского героя, потомка именитых купцов, посланника при трех державах и друга российского вице-канцлера.
Я увидал на фоне белоснежных пилястров и зеркальных стен исторические лица петербургских администраторов.
О мой предок Сен-Симон! О великий портретист царедворцев и воинов Людовика XIV! Вручи мне свою кисть и одари меня своим искусством запечатлевать в слове жирные маски вельмож и худощавые профили полководцев.
Под знаком твоим хочу открыть я свою галерею.
Портрет первый.
Дряхлеющий донжуан. Спинной хребет истощен и, надломившись, клонит поседелую голову, изможденную усердным служением Киприде. Глаза слепнут и слезятся. Пенистый галстук струится своими кружевами по черному обшлагу бархатного сюртука, но дрожащая рука цепко хватается за набалдашник трости, и неуверенно движутся по коврам и паркетам хилые ноги подагрика, некогда так легко и быстро летевшие на бесчисленные свидания под листву мадридского Ретино или под навесы галатских кофеен.
Женщины перестали привлекать его, но у него осталась еще одна идея, одна мания, один кумир. Честь! Родовая честь! Рыцарская честь! Кастильская честь… Во имя этого призрака он, обманувший стольких женщин и столько государств, принесет родного сына на заклание и обрушит проклятья на голову дочери. Зато он и считается верховным жрецом российской аристократии, ее Нестором и патриархом, первым судьей всех карточных и альковных столкновений, глубочайшим знатоком всех правил дворянской чести.
Таков член государственного совета, бывший посланник в Стокгольме, Мадриде и Константинополе, недавний кандидат в министры иностранных дел, прежде барон, а теперь граф Григорий Строганов.
Портрет второй (парный к предыдущему). Пятидесятилетняя женщина с лицом совершенно увядшим, но с открытой шеей и в модной бальной прическе. Вся в драгоценностях, одета необычайно моложаво; любит яркие кричащие тона. Превосходно танцует качучу, несмотря на морщины и дряблость всей мускулатуры. Это мадридская знаменитость, донна Джулия да Эгга, дочь португальца Педро д'Альмейда-Ойенгаузен, ныне же петербургская матрона Юлия Петровна Строганова. Она легко приняла и носила с полной беспечностью фамилию российских солепромышленников, заменившую ей знатные наименования португальских грандов и испанских гидальго.
Старшая ее дочь была крещена именем одной из католических святых, влиятельных в Испании. Ее звали Идалия Мария.
Это третий портрет моего раута, а по значению его оригинал для дальнейшего хода моей повести выступает на передний план.
Идалия Полетика принадлежит к типу тех живых, подвижных и разговорчивых женщин, которым свойственны обычно рискованные похождения и смелые светские интриги. Южный темперамент превращает их жизнь в богатую эротическую эпопею, а личные столкновения заставляют их сплетать сложные и таинственные комбинации, в которых находят себе выход их честолюбие, вражда, ненависть, а подчас и жестокая мстительность. К такому типу женщин принадлежали Катерина Медичи, Елизавета Английская и Марина Мнишек. Ближе к нам я мог бы назвать герцогиню Беррийскую.
Но побочная дочь графа Строганова не имела широкой арены государственной деятельности для развития своих тонких политических способностей. Ей пришлось довольствоваться тесным кругом великосветского Петербурга и кавалергардского полка, где, несмотря на свое плоское лицо и бесцветные глаза, она одерживала бесчисленные победы или же искусно заплетала тайные нити своих домашних заговоров. Сам командир кавалергардов Грюнвальд не ушел из ее сетей. Она славилась острым умом, бойкой речью и злым языком.
У Строгановых уже были в сборе их друзья — Нессельроде, Геккерн с д'Антесом, прусский посол фон Либерман. По привычке всей своей жизни, Строганов вращался в среде дипломатов и министров.
В ожидании концерта обсуждалась последняя злоба дня. Только что знаменитый поэт Пушкин напечатал в одном московском обозрении уничтожающий памфлет на министра народного просвещения Уварова. Темой послужила нашумевшая история с опечатанием шереметевского имущества.
Оказывается, недавно опасно заболел один из богатейших русских людей, молодой граф Шереметев, дальний родственник Уварова. Министр поторопился распорядиться об охране наследственного имущества умирающего миллионера. Эта беззастенчивая поспешность вызвала осужденье даже в кругу петербургской знати. Когда в комитете министров Уваров на чей-то вопрос отвечал, что у Шереметева «скарлатинозная лихорадка», обер-камергер Литта своим зычным голосом бросил ему в лицо: «А у вас лихорадка стяжания»… Тот побледнел и промолчал. Дело приняло вскоре совершенно скандальный оборот. Шереметев выздоровел и спокойно снял меры охраны со своего имущества.
Поэт нашел здесь благодарный материал для политической сатиры. Он написал ее в латинском вкусе, в виде оды на выздоровление знаменитого римского богача — Лукулла… Барант попросил Строганова перевести ему этот обличительный гимн.
Мы действительно услышали убийственный памфлет. Поэт беспощадно заклеймил циничного корыстолюбца, сравнив его с вороном, падким к мертвечине (в стихотворение искусно введено меткое слово камергера Литты о «лихорадке стяжания»). В монологе скупца, опечатывающего кассы умирающего богача, есть несколько уничтожающих стихов о жизненных привычках Уварова.
Ода, как и автор ее, стали предметом всеобщего обсуждения, и мы узнали много любопытного о состоянии русской журналистики, о цензурных правилах и, наконец, о личности знаменитого русского поэта.
— Пушкин — младший чиновник министерства иностранных дел, — сообщил нам Нессельроде, — и, сознаюсь, пятно на персонале нашей коллегии. Он вступил в нее лет двадцать тому назад в чине коллежского секретаря и с тех пор не получил ни единой награды. А между тем его сотоварищи по Лицею успели достигнуть высоких постов: Горчаков, например, первый секретарь в Вене, или барон Корф, исправляющий обязанности статс-секретаря. Способные и добропорядочные чиновники.
— Почему же Пушкин так отстал от них? — поинтересовался Барант.
— Якобинец, — кратко и выразительно отвечал министр, широко раскрыв глаза за толстыми круглыми стеклами. — Опаснейший вольтерьянец. Достаточно сказать, что его учителем в Лицее был родной брат Марата.
Министр произнес это имя шепотом непреодолимого отвращения. Жена его изобразила на своем лице испуганный гнев.
— Он не успел оставить школьную скамью, — продолжал вице-канцлер, — как проявил себя с самой предосудительной стороны. Он позволил себе высмеивать возмутительными стихами действия верховной власти.
Снова гнев и испуг на лицах супругов Нессельроде.
— Когда же кожевенник Лувель заколол герцога Беррийского, Пушкин осмелился показывать в театре портрет убийцы с надписью «Урок царям».
Долгая пауза ужаса.
— Но урок был дан опасному вольнодумцу: покойный император решил сослать его в Соловки или в Сибирь. Только заступничеству влиятельных друзей он обязан служебным назначением на Юг. Мой коллега по управлению иностранными делами Каподистрия послал новому начальству Пушкина обстоятельную бумагу, в которой с чрезмерной, на мой взгляд, мягкостью характеризовал этого ярого вольтерьянца. Как только я вступил в единоличное управление коллегией, я немедленно же исключил Пушкина за распутство.
Ровную речь министра прорезала жесткая нотка властности.
— И что же? Правительству вскоре стало известно, что только ссылка помешала ему выйти на Сенатскую площадь в позорный день 14 декабря, когда кучка ничтожнейших проходимцев решилась колебать судьбы Русского трона.
На лицах вице-канцлерской четы непостижимое смешение чувств: возмущение проходимцами и благоговение к трону.
— Только безмерное великодушие нашего императора вместе с мыслью Бенкендорфа о том, что народное имя Пушкина следует привлечь на свою сторону, отнюдь не бросая его в стан врагов правительства, кое-как прикрепили этого неугомонного рифмача к достойному существованию. Милости царя к нему безграничны, но он чудовищно неблагодарен и, конечно, не в состоянии изменить своей бунтарской природы. Это памфлетист по призванию, — он никогда не успокоится, он всегда будет изощрять свое сомнительное остроумие на пасквилях против почтенных государственных деятелей.
Я следил за Нессельроде во время его речи. Он говорит медленно, методически, закругленно, словно читает доклад в комитете министров. Внешность вице-канцлера совершенно не соответствует его высокому званию, выдающемуся положению в правительстве и громкому европейскому имени. Это маленький человечек с птичьей головой и крохотными лапками.
У него крупный крючковатый нос, весьма напоминающий клюв, большие круглые очки с толстыми стеклами и широкое лицо. Все это придает ему заметное сходство с филином или совою. Только чувственные губы выдают его пристрастие к жизненным наслаждениям и тонкой гастрономии.
Ростом и лицом русский вице-канцлер сильно напоминает Тьера. Это такой же «карманный министр» или «сладострастный гном», как острили сен-жерменские аристократы над главным сподвижником Луи-Филиппа.
Но еще выразительнее фигура вице-канцлерши. Это матрона лет пятидесяти, с телосложением солдата и вспухшим лицом, преисполненным неодолимой надменности. Щеки ее, отвисая, оттягивают уголки рта, что придает ей вместе с выпуклыми глазами явное лягушечье выражение. Она пользуется неограниченным авторитетом в петербургском обществе, при дворе и в самой императорской семье. Это в значительной степени вызвано ее непримиримой ненавистью ко всякому либерализму. Благодаря ее личным связям и положению мужа она является живым центром русской реакции и как бы представляет в Петербурге европейскую контрреволюцию.
Все это сообщает ей непомерное самомнение и презрительную надменность к окружающим. Я узнал впоследствии, что среди русской придворной знати, чрезвычайно падкой на деньги, графиня Нессельроде выделялась необычайным любостяжанием. Известное корыстолюбие Уваровых и Чернышевых бледнело перед алчностью этой придворной дамы, прослывшей в Петербурге страшнейшей взяточницей. Недаром была она дочерью известного министра финансов Гурьева, которого Пушкин назвал в одной эпиграмме грабителем.
К беседе о Пушкине графиня не осталась равнодушной.
— Меня всегда изумляет, — изрекла она высокомерно и непререкаемо, — почему этот опаснейший бунтовщик, этот скверный, развратный и злой человек, которому не место в Петербурге, состоит еще при дворе великодушнейшего из монархов.
— Поэтам разрешается быть вольтерьянцами, — тонко заметил Барант.
— Если он вольтерьянец, то с ним и надлежит поступить, как с Вольтером, которого герцог Шабо де Роган велел избить палками. Удивляюсь, как эту меру еще не догадались применить к Пушкину.
Иностранные дипломаты — Геккерн и фон Либерман — не принимали участия в разговоре о Пушкине. Я заметил, что они осторожно не вступали в обсуждение этой деликатной темы, впрочем, внимательно слушая говоривших. Когда же разговор принял более острый характер, они сели в стороне и стали беседовать на свою любимую тему — о владетельных княжеских домах и знатных родах Европы. Прусский посол обстоятельно излагал различие между линией Гогенцоллернов-Зигмарингенов и Гогенцоллернов-Гехингенов. Геккерн в ответ с любезной обстоятельностью устанавливал разные направления генеалогических ветвей Роганов-Рошфоров и Роганов-Шабо.
Старая Нессельроде между тем продолжала свою политическую речь:
— Государь и Бенкендорф должны бдительно следить за этим поджигателем. При первой же возможности он покажет свои когти. Это злейший враг монархического принципа и старой европейской аристократии. Он готов был бы всех нас вздернуть на фонари…
— Подождите, графиня, — с необычайной живостью вставила Идалия Полетика, — вы увидите, что он сам сорвется прежде, чем сумеет кого-нибудь утопить…
Глаза ее вспыхнули недобрым огоньком. «Видно, поэт задевает не только государственных сановников», — подумалось мне.
Когда нас пригласили в концерт, из угла гостиной до меня еще доносились звонкие созвучия составных фамилий Эстергази де Таланта, Колонна ди Шарра и Клари унд Альдринген. Это послы Нидерландов и Пруссии продолжали состязаться в своих познаниях европейских родословных.
XI
Мы переходим в концертный зал.
На высокой эстраде несколько пультов. Груды нот и гнутое дерево струнных инструментов. Огромное флюгель-фортепьяно с высоко поднятой лаковой крышкой. Меж колонн два портрета: Бах и Глюк. Четыре музыканта исполняют квартет Моцарта.
Это знаменитый в Петербурге ансамбль Виельгорского.
Над клавишами рояля я узнаю меломана, представленного мне в ресторане Дюмэ. Он увлечен исполнением своего аллегро и с замечательной быстротой и легкостью носится пальцами по слоновой кости инструмента.
Буря заключительных аккордов. Рукоплескания, поклоны. Виельгорский приветливо выслушивает мои похвалы.
— Я учился в Париже, — отвечает он мне. — Ваш знаменитый Керубини приобщил меня к тайнам контрапункта. Я познакомился впоследствии в Вене с величайшим из симфонистов мира — Бетховеном, но я не изменил моей французской школе.
Виельгорский объездил всю Европу и говорит на всех языках. Самые знаменитые из иностранных композиторов, певцов и пианистов с ним лично знакомы. Он вводит их обычно в столичный, круг. Дом его считается в Петербурге академией музыкального вкуса, откуда расходятся по всей России творения модных немецких мастеров: Герца, Мошелеса, Маурера, Фильда и Калькбреннера.
— Вы услышите сейчас французскую музыку — увертюру «Фра-Диаволо», — сообщает мне дальнейшую программу вечера петербургский меценат.
На эстраду всходит его младший брат — виолончелист Матвей Виельгорский. Он пробует смычком свой знаменитый «Страдивариус». Стареющий и убежденный холостяк, он шутя называет любимый инструмент своею женою.
Начинается соло на виолончели. Я занимаю место рядом с д'Антесом. Искрометная фантазия Обера сменяет строгую гармонию германского композитора.
Под звуки «Фра-Диаволо» в концертный зал входит незнакомка в сопровождении советника австрийского посольства.
Чистота славянского облика заметно утончена в ней типом знатной европейской женщины. Огромными сияющими глазами следит она за музыкантом, видимо, совершенно зачарованная блестящим каскадом звуков, сыплющихся из-под его смычка. Алмазная фероньера чуть-чуть колеблется над ее тонкими, слегка приподнятыми бровями, придающими всему ее облику характер наивной удивленности. Я долго всматриваюсь в это лицо, источающее лучи непередаваемого очарования. И чем дольше я смотрю на него, тем явственнее узнаю женщину, нарисованную мне недавно д'Антесом в его страстном признании за бокалом шампанского у Дюмэ.