Склейки - Лебедева Наталья Сергеевна 16 стр.


– Отстаньте от меня! – вдруг кричит он, как кричат слабые, обессилевшие первоклассники на сильных, обижающих их хулиганов. Я прямо вижу Сеньку в синей форменной курточке: маленького, дрожащего, пытающегося отнять свой портфель и получающего небрежные тычки, и толчка ладонью достаточно для того, чтобы он отлетел в угол.

– Я вообще ухожу! – Трясущиеся руки Сеньки закрывают красное лицо и маленькие, слезящиеся глаза.

– Куда? – Димка от неожиданности отступает, но Сенька и сейчас не пользуется моментом, чтобы встать.

– Из офиса ухожу. Пятница – последний день.

– А Витька знает?

Витька – старший оператор, главный из трех.

Сенька пожимает плечами.

– Понятия не имею. Я говорил с Виталем. Заявление написал до Нового года. Две недели дорабатываю. Дальше – не мое дело. Разбирайтесь сами.

– С Виталем он говорил! – Димка приходит в ярость.– Да Виталю до наших съемок, как!.. Ему плевать, кто работает, лишь бы работали. Хоть один работай, он не почешется! Где мы оператора возьмем: три дня осталось! Мы что, сдохнуть с Витькой должны на этой, мать ее, работе?! Козел, блин!

– Надоели! Отстаньте! Надоели! – Сенька шепотом кричит свои детские заклинания.– Не могу больше! Уйдите! Надоели! Никогда вам не угодишь! Никогда! Планы набираю – не те. Синхроны пишу – не те. Тут не заметил, там не успел. Все время думай, думай. А думаешь, легко,– Сенька обращается ко мне, будто я, и только я виновница всех его бед,– думаешь, легко там стоять? Ходишь перед губернатором, а он глазами зыркает, словно я мешаю ему жить. А ты сидишь в зале, в последнем ряду. Тебе хорошо. Они говорят, тебя не видно, а я решай, писать их или нет. Думаешь, просто решить?! Думаешь, это просто, когда ты велишь мне писать все, что губер скажет, а потом за три секунды нужно набрать видеоряд, иначе губер уйдет, а если не наберешь, вы с Лехой пинаете меня, как щенка. И попробуй нарушь крупность! И попробуй не добери кадров! И линия съемки! Пошли вы все!

– И куда ты уходишь? – Я спрашиваю, присаживаясь на корточки. Мне становится неудобно стоять над ним, таким растерянным и несчастным.

– К дядьке на завод. Он уже договорился.

– Что за завод?

– Упаковочный цех. Буду стоять на конвейере: гофрированный картон.

– Боже мой, Сенечка! Ты же сдохнешь со скуки!

– Я уже навеселился,– печально отвечает он, хотя всегдашняя застенчивая улыбка уже готова вернуться на его губы, но так и не возвращается, спугнутая резкими Димкиным вопросом:

– А работать кто будет?

– Мое какое дело?! – Сенька вскрикивает и вскакивает наконец на ноги.– Пусть... Пусть... Пусть...– Тонкий палец, загнутый вверх, словно непрочный крючок для пальто, тычет в стену, за которой кабинет Захара.– Пусть Захар снимает. Он оператор? Оператор!

– Что – Захар? Кто – оператор? – Захар, словно вызванный заклятием толстый бес, появляется в дверях операторской.

Он опирается предплечьем о дверной косяк, его кисть, словно марионетка, то взлетает вверх, подчеркивая нужное слово, то обреченно падает вниз.

– Захар,– Димка понижает голос, и слышно, что он слегка робеет.– Сенька увольняется. Работать некому.

– И когда уходишь?

Сенька боится отвечать.

– В пятницу – последний день,– говорю я за него.

– Две недели должен доработать,– авторитетно заявляет Захар.

– А он уже,– поясняю я.– Он перед Новым годом написал заявление и никому не сказал.

– Ну ты, твою мать, даешь!

Захар злится, и Сенька съеживается снова.

– Захар, а может быть, ты подстрахуешь? – спрашивает Дима.– Ты же был оператором... Хоть с рекламой поезди, а мы с Витьком – на «Новостях» и на эфирах, а? Пока мы кого-нибудь не найдем?

– Охренел?! – Гнев Захара переносится на Димку, и я спиной чувствую, какое облегчение испытывает Сенька.

– А что? Ты же работал оператором.

– Я тебе кто: мальчик на побегушках?! Ты что такое говоришь? Я главный режиссер!

– Захар, я знаю... Но понимаешь, форс-мажор, мы вдвоем не справимся. Мы с Витькой сдохнем. Сам же знаешь, какая нагрузка.

Захар перебивает, злится так, что слюна кипит на его губах.

– Ты вообще не понимаешь? Тебе не русским языком сказано?! Я тебе не дерьмо – с камерой бегать! Что вам Захар такое? Что все меня с мусором смешивают? Эдик, козел, тоже всегда: поснимай, поснимай! Я программами руковожу! Что смотрите?

И Захар уходит, хлопнув дверью так сильно, что она открывается снова и шатается, поскрипывая петлей.

– Придурок! – ругается Дима.

Сенька подходит к нему и тихонько трогает за плечо.

– Дим,– говорит он.– Вы простите меня... Мне както страшно было сказать, что я ухожу. Думал, лучше уж так, перед фактом. Ну хочешь, я доработаю, пока вы не найдете человека. Хочешь?

– Да нет, Сень. Все в порядке.– Димка уже остыл и рассуждает, потирая висок.– Иди, работай, а то упустишь место. Ничего страшного. Было же так, справлялись... Трудно, конечно.

– Ты прости меня, Дим.– Сенька топчется на месте, не зная, что ему делать и что говорить.

– Ты лучше скажи, с кем приехал тем вечером.

– С Рыловой.

– Вот как? А водителем кто?

– На ее машине. Дежурил Дядь-Паша, но он сказал, ему утром «Новости» везти, не согласился. Рылова взяла у Виталя денег на бензин и сказала, что сама отвезет. Давно дело было, вот никто и не вспомнил. Мы собрались, поехали, нас никто особо и не видел. А утром, когда Эдика нашли, Рылова охраннику денег сунула, а мне сказала, что голову оторвет, если проболтаюсь. Вы уж ей не говорите, что я ее сдал, ладно?

– Ладно, Сень. Не скажем. А что тут было, в офисе, когда ты приехал? Кого ты видел?

– Я? – Сенька снова выглядит испуганным.

– Ну скажи, директор был?

– Я не видел. Рылова поднялась в рекламу – забыла там что-то, а я – сюда: камеру поставить и аккумуляторы на зарядку.

– И вообще никого не было?

– Нет, кто-то был.

– Кто? Где?

– В «Новостях» свет не выключен был. И когда я поднимался, кто-то в кабинет новостийный заходил. Мне так показалось, что Эдик: высокий, в сером свитере. А когда назад шел, дверь закрыта была. Еще свет горел.

– Где?

– В кабинете у Захара.


– Слушай, а что с Захаром? – спрашиваю я Димку, когда мы возвращаемся со съемки.

– А что с ним? Все как всегда, по-моему.– Димка горько усмехается, и Дядь-Паша, взглянув на него в зеркало, прячет улыбку в усы.

– А чего он так взбеленился? Подумаешь, подстраховать оператором. Что здесь такого? Вы же работаете, и ничего...

– Да и он работал. И, кстати, очень неплохо всегда снимал. Был старшим до Витьки. Но, понимаешь, его положение очень шатко. Должностные обязанности не прописаны. Вроде бы положено, чтобы был главный режиссер телеканала, а с другой стороны, никто не знает, чем он должен заниматься. Захар набрал себе работы: задники заказывает у художника, руководит «Утром» и детской программой, рекламные передачи монтирует... Но все же понимают, что нагрузочка не та, за которую ему платят. Получает он ого-го, а работает меньше всех. И ответственности никакой почти. Если что-то не так, всегда не он виноват.

– Ну и что?

– А то, что он всех подозревает в том, что его хотят подсидеть или понизить. Для него операторская работа – понижение. Он даже думать об этом не хочет.

– Так чего ж ты к нему с этим полез?

– Да я как-то не подумал. Не успел,– и Димка виновато пожимает плечами.

Дядь-Паша задумчиво кивает. Он ничего не говорит, но я понимаю: он полностью согласен с тем, что Димка сказал о Захаре.


В нашем кабинете никого нет, но в монтажке толпится народ. Там не только «Новости», но и Андрей, и Сашок, и Сенька, и Аришка. Когда я вхожу, раздается громовой раскат хохота.

– Чего вы тут? – спрашиваю я, повисая на Сашке.

– Посмотри.– Меня проталкивают к мониторам. У стола сидит Надька, значит, монтируют ее сюжет.

– Чего? – спрашиваю я.

– Красный вторник,– поясняет Надька. Так называются митинги пенсионеров, которые каждый вторник проходят у областной администрации. В конце девяностых митинги были многолюдными, шумными и буйными, помесью протестной акции, демонстрации и праздника, с песнями и красными, вьющимися по ветру стягами. Теперь они оскудели, и песни поют несколько богатырского вида старух и один старик, седой как лунь, вечно одетый в синюю спортивную шапочку, бородатый и оттого даже летом похожий на Деда Мороза.

– Вчера позвонили,– говорит где-то сзади меня Данка, и ее мощная грудь накрывает меня сверху, как козырек,– сказали, что вторник будет серьезным, не три человека. Сказали, будут протестовать против монетизации. Вот и смотри на них...

– Они стояли-стояли,– поясняет Надька, пока я смотрю начальные кадры,– и решили, что надо идти перекрывать железную дорогу. Потому что, если перекрыть городскую улицу, то на них только здесь обратят внимание, а если железную дорогу, то и в Москве...

Я вижу, как старики нестройными рядами движутся прочь от областной администрации, как идут, распевая песни, по городу и подбадривают друг друга: кивают, оглядываются, дружески подталкивают локтями. По бокам – растерянная милиция. Видно, что милиционерам неуютно. В толпе одни старики, и милиция боится, что они распалятся и придется применять силу.

– Угол решили срезать,– поясняет Надька, когда городской пейзаж сменяется редкими березами, за которыми чернеет плотная стена сосен,– через рощу пошли.

– Во: смотри, смотри,– волнуется где-то сзади Сашок.– Цирк начинается.

Я вижу, как старики останавливаются, начинают размахивать руками, переговариваются и выкрикивают что-то непонятное.

– Что происходит? – пытаюсь выяснить я.

– Ты смотри! – говорит мне Данка.

И я вижу, как старик, похожий на Деда Мороза, вдруг ложится на землю и остается лежать на боку. Народ за моей спиной постанывает, изнемогая от смеха. Я все еще ничего не понимаю. Толстая старуха в драповом коричневом пальто – древнем, советском, с накладным норковым воротником, траченным молью,– плюхается рядом и ерзает по снегу, пытаясь плотнее прижать свой огромный зад к тощим стариковым бедрам. Леха беззвучно трясется, и смех расходится по его огромному телу мощными волнами. Лиза попискивает тихо, как крохотная мышка. Анечка хохочет бархатно и музыкально. Вторая старуха падает и прижимается к первой, за ней – еще одна, и еще, и вот они лежат, словно в цирке – тигры, на которых должен взгромоздиться дрессировщик.

– Они...– тыча пальцем в экран, пытается объяснить Надька, но внезапно хрюкает от смеха, начинает хохотать еще сильнее и только потом продолжает: – Они вдруг решили, что надо прорепетировать, как будут лежать на рельсах. И вот – репетируют!

– Да ты что?! – Это превосходит пределы моего разумения. Я просто представить себе не могу, что люди могут сознательно унижать себя, превращать собственную беду в цирк, отдавать ее на посмеяние; настолько бояться борьбы, чтобы бежать от нее, смешивая себя и своих товарищей с грязью...

– И чем кончилось?

– Да ничем,– отвечает уставшая смеяться и снова уже серьезная Надька.– Пока они там лежали, милиция успела перекрыть все подходы к железной дороге. Они дошли до милицейского оцепления, потоптались-потоптались и разошлись по домам. Несколько человек, правда, добрались до рельсов по каким-то закоулкам. Там есть кадры: Витька поснимал сверху. Но их очень быстро отловили и проводили прочь: вежливо и без шума.


18 января, среда

Анечка, гревшая обед на втором этаже, возвращается с новостями:

– Там в рекламе Рылова рыдает в голос. Говорят, ее вызывал Виталев адвокат и, видимо, здорово прижал.

– А чем прижал? – деловито интересуется Надька.

– Не знаю. Ее спрашивают, а она только мычит и мотает головой.

Мне становится интересно. Напряжение витает в воздухе, кажется, что все в офисе чувствуют важность этих отчаянных рыловских слез и, сдерживаемые этим напряжением, движутся медленнее, чем обычно.

Я покупаю в кулинарии сосиски и иду на второй этаж, в рекламу, греть их в микроволновке. Здесь тихо: реклама примыкает к кабинету директора, и девчонки предпочитают начальство не гневить.

Прохожу в крохотную комнатку, в которой оборудована кухня, открываю неопрятную микроволновку, ставлю тарелочку с сосисками на заляпанный желтым застывшим жиром круг. Прислушиваюсь к тишине и к мерному гудению печки.

Открывается дверь, и Анька Рылова, заплаканная, растоптанная, входит в комнату. Татьяна Коновальцева с ней, участливо обнимает за плечи.

– Выйди, пожалуйста,– шмыгая носом, просит меня Анька.

– Сейчас, только заберу сосиски...– торопливо соглашаюсь я, и те сорок секунд, которые кружится в микроволновке тарелка, слушаю тишину и спиной чувствую, как напряженно смотрят на меня Татьяна и Анька, ожидая моего ухода. У нас в офисе почти негде уединиться, поэтому неудивительно, что Анька прячет свое красное, распухшее лицо здесь, на кухне.

Я выхожу, прикрываю дверь, щелкает язычок замка.

В холле перед кухонькой никого нет: секретарша, наверное, курит, бухгалтеры закрылись в бухгалтерии, а из просторного зала, где размещается рекламный отдел, меня не видно. Решаю подслушать, стою под дверью, и тарелочка с дымящимися, лопнувшими и перекрутившимися сосисками больно жжет мне пальцы.

Я хорошо слышу Татьяну. Она всегда такая: громкоголосая, шумная, слишком активная, хотя и стареющая дама. Анькин голос тих и слаб, и те немногие слова, которые до меня долетают, неузнаваемо искажаются истерическими всхлипываниями, на что Татьяна бестолково вопит: «Да ты что? Правда? И что? Ну надо же!»

Вздрагивает, открываясь, дверь бухгалтерии, и я быстро ретируюсь, едва не роняя соскальзывающие с тарелки сосиски.


19 января, четверг

Полдень. Собираемся пить чай. На столе – Анечкин трофей, большущий пакет с логотипом хлебозавода, из которого, наслаиваясь друг на друга, робко выползают булочки всех возможных видов.

Все здесь: Надька уже пишет сюжет, Анечка вешает на вешалку свою дубленку, Лиза ждет, когда закипит чайник, чтобы разлить воду по чашкам, из которых уже торчат тоненькие хвостики чайных пакетиков, украшенные, словно бантиками, вызывающе-желтыми бирками. Данка заполняет журнал, куда тщательно вносятся все названия сюжетов и имена их авторов. Так положено по закону о СМИ, и Данка делает вид, что тяготится этим муторным переписыванием, хотя слепому видно: ей нравится систематизировать, приводить в порядок, расставлять по полочкам, переводить неясные, грязные почеркушки рабочего листа в стройные, аккуратные буквы чистенького журнала.

Татьяна входит так, что, кажется, вздрагивают деревья за окном: распахивается дверь, и маленькая женщина, перелетев комнату одним порывистым движением, оказывается у Данкиного стола. Осмотревшись и хищным взглядом зацепив хлебзаводовский пакет, она тут же, никого не спросив, хватает из него булочку, шуршит целлофаном, разрывая обертку.

– Булки едите? – ехидно спрашивает она.– А не треснете? – И тут же впивается в булочку зубами. Булочка сплющивается в лепешку, а потом, откушенная, снова вздымается вверх и мягко пружинит, доставая до кончика длинного Татьяниного носа.

Мне претит такая бесцеремонность, однако, при всей взаимной нелюбви «Новостей» и «Рекламы», Татьяна – исключение. Она на телеканале давно, еще с тех пор, когда все: и «Новости», и «Реклама», и студия – помещались в одной небольшой комнате, и Татьяна с Данкой сидели в узком проходе спиной к спине.

– Не люблю с маком,– звонко объявляет Татьяна, и несчастная булочка летит в мусорное ведро.– А с повидлом есть?

– Вроде были,– пожимает плечами Анечка, и Татьяна влезает в пакет едва ли не с головой. Тиская и осматривая прозрачные пакетики, она объявляет, обращаясь преимущественно к Данке, но так, чтобы ее слышали все:

– Рылову-то нашу уволили.

– Да ты что! – Все мы подтягиваемся к Данкиному столу, обступаем Татьяну.– Когда?

– Сегодня. Только что. Она уже ушла.

– За что? – Данка обескуражена. Если увольнение охранника все приняли с легкостью и пониманием, то это объяснить уже сложно.

– Это наш Виталюшка с жиру бесится.– Татьяна изображает Бабу-ягу, но никто даже и не думает улыбнуться.– Рассказываю. С Анькиных слов, разумеется. Сами-то они нам ничего никогда не говорят. Вчера адвокат Виталев потряс охранника нашего, уволенного, да и вытряс из него, что Рылова была в ту ночь в офисе. У них-то версия, что директора той ночью здесь не было, так? Вот они на нее и насели: говорят, рассказывай. А она, то ли с перепугу, то ли еще бог знает почему, и стала говорить: да, приехала в час ночи и видела директора.


Сенька, забрав штатив, микрофон и камеру, поднялся наверх, а Анька пошла в рекламу взять сумочку

и сунуть кассету в ящик рабочего стола, чтобы, не дай бог, не потерять. Охранник, увидев ее, пробормотал что-то непонятное: то ли приветствие, то ли ругательство, а она, презрительно не обращая внимания на пьяное бульканье, пошла по лестнице. Дверь, ведущая в помещения телеканала, была приоткрыта, так что Аньке не пришлось доставать ключ-таблетку. Видно, кто-то вошел перед ней, потому что доводчик лениво тянул железную махину двери к косяку. Аньке показалось странным, почему тот, кто вошел, не включил в холле свет, и сердце ее даже неприятно екнуло, когда она услышала шорох, доносящийся из темного рекламного зала, из того угла, где была расположена ведущая в кабинет директора дверь. Оправившись от испуга, Анька хлопнула ладонью по квадратной клавише выключателя. Звеня и подрагивая, словно разбуженные среди ночи внезапным звонком, зажглись на потолке лампы дневного света. Черное пальто мелькнуло в дальнем углу зала, открылась и закрылась, сверкнув коричневым лаком, дверь, и в кабинете зажегся свет. Анька почувствовала облегчение.


– И вот вчера,– продолжала, жуя пирожок, Татьяна,– адвокат начал осторожно Аньку расспрашивать: уверена ли она, что видела директора. А ее просто переклинило: говорит, уверена, и все. Нет бы соврать... Директор в крик: мол, не было его там. Сегодня снова вызывают Аньку. Она им снова: видела, говорит, директора. Тот встал на дыбы и начал вопить, что его оговаривают. Адвокат тихонько стал ему намекать, что не надо бы устраивать скандала: молчал себе человек, пусть и дальше молчит и спокойно работает; милиция, мол, ничего не знает и не узнает никогда. Так Виталь взбеленился и заорал, что крыс не потерпит, и Аньку уволил. А та вчера молчала, а сегодня вышла и все нам рассказала, чтобы не получилось, что ее зря уволили. В общем, как адвокат и говорил, напрасно Виталь это сделал.

Назад Дальше