Железный дождь - Курочкин Виктор Александрович


Виктор Александрович Курочкин Железный дождь

Лет десять назад, когда я окончил филфак университета, я считал себя не только прирожденным журналистом, но и писателем. Впрочем, каждый журналист мнит себя писателем.

По распределению я попал в районный городок С. Поехал туда с самыми радужными надеждами.

С. – крохотный городишко в окружении болот, озер и сереньких деревень. Природа там и сейчас по-русски трогательная, климат сырой, а жизнь, как и везде, обычная.

Жил я в доме дородной Солдатихи – так звали соседи мою хозяйку Евлению Петровну Солдатову. В молодости она, говорят, была красавицей. Но к сорока пяти годам огрузла и рассолодела. Первый муж у нее не вернулся с войны. И не потому, что погиб или пропал без вести, – просто где-то заблудился по пути из Германии к дому.

Снимал я у Солдатовой комнатушку, светлую и чистую. Потолок был оклеен газетами, стены – полосатыми обоями с широченным бордюром, на котором был изображен коралловый остров с пышными пальмами.

В тот год в пятистенном просторном доме Солдатихи зимовало нас трое. Я, хозяйка и ее второй муж Богдан Аврамович Сократилин.

Мужем Солдатихи Сократилин стал не сразу. Сначала он был, так же как и я, постояльцем у Евлении Петровны. Поскольку Богдан Аврамович в городе был в некотором смысле личностью заметной, то мне приходилось слушать не раз, что примаком Сократилин стал не потому, что так сам захотел, а потому, что так захотелось хозяйке. Слухам этим я не верил, и до сих пор не хочется верить.

Богдан Аврамович и по внешности и по характеру с первого взгляда внушает если уж не трепет, то уважение наверняка; Росту он среднего, сложения крепкого, волосы седые, как иней. Глаза на редкость, как у вальдшнепа, маленькие, живые и посажены так глубоко, словно смотрят из бездны. Белый шрам от уха до подбородка и глубокие морщины придавали лицу Сократилина черты жестокосердия. Впрочем, никто таким уважением и любовью у городских ребятишек не пользовался, как Сократилин. Будучи директором кинотеатра, Богдан Аврамович позволял себе такую вольность: забивал пустые места в зрительном зале безбилетниками до шестнадцати лет.

Была ли у Евлении Петровны с Богданом Аврамовичем любовь – трудно сказать. Но жили они спокойно и уверенно. Я ни разу не слышал, чтобы Сократилин повысил голос. Достаточно ему было кинуть на жену свой бездонный взгляд и сказать протяжно: «Ну-у!» – и Евления Петровна умолкала и опускала глаза. Все это как-то не вязалось с тем, что Солдатиха сама на себе женила Сократилина. Когда я об этом осторожно спросил Евлению Петровну, она надменно вскинула голову:

– Сама! Еще когда он военным был и в военкомате служил.

Потом подошла к зеркалу, посмотрела на свое рыхлое, как саратовский калач, лицо, погладила свои могучие формы и вздохнула:

– Вот ведь как разнесло. А раньше-то я была тонюсенькая и складная, как стрелочка!…

Они уже прожили девять лет, когда я поселился в комнатке с полосатыми обоями. Мое появление не нарушило заведенного здесь порядка. Да и как оно могло нарушить? Постоялец я для них был удобный и за постой платил аккуратно. Хозяйке я, видимо, нравился, иначе бы Евления Петровна не пригласила меня столоваться вместе. Приглашение хозяйки меня очень обрадовало, но я не был уверен, что так же обрадуется и Богдан Аврамович. Когда я появился у них за столом, Сократилин посмотрел на меня очень холодно и едва кивнул головой.

Все попытки сблизиться с Богданом Аврамовичем ни к чему не привели. Он меня невзлюбил. Но почему? За что? Мне было и обидно и неприятно, и пребывание в их доме стало в тягость. Я решил подыскать себе другую квартиру. Узнав об этом, Евления Петровна возмутилась и стала горячо уверять, что ее Богдан только с виду такой грозный и молчун, а в сущности – мужик «что надо».

– Я за ним как за каменной стеной, – хвасталась Евления Петровна. – Мой Богдан не какой-нибудь там хухры-мухры, а заслуженный человек!

Она вынула из ящика комода деревянную шкатулку и высыпала на стол кучу медалей. Я насчитал одиннадцать: «За Победу», «За взятие Берлина», девять – «За отвагу» и орден Красного Знамени. Девять медалей «За отвагу» – вот что меня поразило! Половина из них имела вид поношенный, и одна до того стерлась, что с трудом можно было рассмотреть чеканку, у других трех ленточки засалились, и не поймешь, какого они были цвета, остальные пять сияли так, как будто они только что из-под молотка. Орден покоился в атласной коробочке и, видимо, ни разу из нее не вынимался. Меня очень все это заинтересовало. Вероятно, первые четыре медали были получены в начале войны. А получить их тогда было не так-то просто, не так, как в конце!

– Не носит он своих регалий. Узнает, что тебе показывала, рассердится, – сказала Евления Петровна.

– Почему?

– Кто его знает. Не носит и не любит говорить о них.

«Вот, может, где материал для моей книги зарыт», – подумал я и решил остаться и выведать у Сократилина о его медалях.

Ежедневно с пяти до десяти часов вечера Богдан Аврамович заседал в директорском кабинете кинотеатра «Сатурн». Дома он никакими делами не занимался. Все: и свинья, и коза, и куры, и даже рыжая сука Шельма – в общем, все хозяйство лежало на плечах Евлении Петровны. Если Сократилина вдруг начинала мучить совесть и он пытался как-то помочь супруге, хотя бы дров наколоть, Евления Петровна решительно отбирала у него топор.

– Сама управлюсь, – говорила она, – иди занимайся своим мужским делом.

Основным и главным занятием в свободное от службы время Сократилина было чтение. Читал он много и все, что попадет под руку. Однако любимыми были книги о войне и особенно военно-историческая и мемуарная литература.

Мой редактор тоже любил книги, но в отличие от Сократилина не читал их, а только собирал. Как-то, просматривая его библиотеку, я наткнулся на «Историю второй мировой войны» Типпельскирха. Книгу эту я выпросил у редактора для Богдана Аврамовича. В том, что она заинтересует Сократилина, я не сомневался. Но как предложить ее Богдану Аврамовичу, я не знал. К этому времени отношение его ко мне ничуть не смягчилось.

Утром, уходя на работу, я словно бы случайно положил книгу в кухне на подоконник. Возвращаясь во втором часу ночи, я заметил, что в нашем доме на кухне все еще горит свет. Когда открыл дверь и переступил через порог, Богдан Аврамович – он читал Типпельскирха – оторвал от книги глаза и, взглянув на меня, смущенно пробормотал:

– Я тут вашу книгу полистал. – Он захлопнул ее и положил на подоконник.

– Так и читайте сколько вам угодно, – сказал я и прошел в свою комнату.

Типпельскирха Сократилин проглотил буквально за двое суток и, возвращая мне, сказал:

– А этот генерал-то Типпельскирх в Демянском котле сидел. Да… – Он пощелкал пальцами, подбирая нужное слово, и, не найдя такового, очень хорошо улыбнулся. – Хватил он там шилом патоки…

Я стал регулярно снабжать Сократилина литературой. Книги для него я иногда выписывал через городскую библиотеку из Москвы и Ленинграда. Наши отношения теплели с каждым днем, и наконец, как говорят, лед окончательно растаял. Богдан Аврамович случайно прочитал в газете один мой фельетон о мытарствах старушки колхозницы, которая в течение десяти лет хлопотала пенсию за сына, пропавшего без вести на войне. Богдан Аврамович до боли сжал мне руку и сказал:

– Очень хорошо вы написали. Правильно написали. Хотя вас, журналистов, я терпеть не могу, а за старушку спасибо.

– Чем же перед вами так провинились журналисты? – спросил я.

– Было дело… – уклончиво ответил Богдан Аврамович…Рассказал мне об этой истории начальник военкомата.

– Прикатил как-то к нам корреспондент областной газеты – написать очерк об интересном человеке. Этакий хлюст, все знающий, все умеющий. Долго искал он в городе интересного человека. Может быть, и совсем бы не нашел, да меня черт дернул рассказать про Сократилина. Переспросил кое-что, почеркал в своем блокноте. Послал я его к Сократилину – он рассказчик хороший, когда захочет… Потом появилась статья. Не приведи господь услышать такое о своих подвигах! Все-все переврал, даже фамилию с отчеством. Из-за него, из-за этой статьи, мы и рассорились. А когда Сократилин у меня в военкомате работал, друзьями были. Я написал опровержение в газету. Извинились, на корреспондента обещали наложить взыскание. Не знаю, что с ним сделали. Таких бы щелкоперов я на пушечный выстрел не подпускал к печати!…

Отношения мои с Богданом Аврамовичем стали такими хорошими, что пора было заводить разговор о медалях. И я ждал подходящего случая.

Евления Петровна очень любила праздники: и революционные и религиозные. Справлялись они торжественно, солидно и сытно.

День Советской Армии также отмечали торжественно, солидно и сытно, когда гости, нагрузившись всевозможными соленьями, вареньями, наливками, разошлись по домам, а Евления Петровна со словами: «О господи, кажись, объелась» – свалилась на диван, подсунув под голову подушку, за столом остались я и Сократилин.

Богдан Аврамович наполнил рюмки. Мы опрокинули. За окном угасал февральский день. Из-за скалистой горы облаков выглядывало солнце. И гора блестела, как стеклянная.

– Красиво, – сказал я, показывая на солнце. Богдан Аврамович посмотрел и вздохнул:

– Нечувствительный я к природе. Читаю книжку: природа – я ее пропускаю. А вот философию люблю. Попадется философия – десять раз одно место прочту, а до самого корня доберусь. Военную литературу очень обожаю. Да и вообще люблю военное дело, службу.

Он надолго замолчал, а потом посмотрел на меня, как будто увидел впервые, и заговорил.

Богдан Сократилин о преимуществах армейской жизни

– Есть люди, которые всячески поносят армейскую службу за то, что она якобы тяжелая, грубая, оскорбляющая человеческое достоинство. Должен вам заметить, что это бред сивой кобылы, жалкие слова маменькиных сынков и разгильдяев. Воинская служба – дело легкое и даже приятное. Надо только выполнять устав и беспрекословно слушаться командиров. Тогда все пойдет как по маслу, и не заметишь, как служба пролетит, а потом и уходить не захочется.

В тридцать пятом меня призвали в армию и зачислили в пехоту. В районный центр на сборный пункт я прибыл во всем новом. В костюме, скроенном деревенским портным Тимохой Синицыным из новины цвета яичного желтка. На ногах были новые портянки и новые цибики, сшитые из яловых голенищ старых сапог. День был летний, солнечный, и костюм мой сиял, будто позолоченный крест. На меня глазели, как на заморское чудо. Потом нас, новобранцев, пересчитали, построили по росту и повели на вокзал, погрузили в товарный вагон и повезли. Через день выгрузили, опять пересчитали, опять построили и опять повели по улицам какого-то города, и здесь тоже все глазели и дивились на мой костюм.

Привели на пристань, посадили на пароход и повезли по Волге далеко-далеко. В конце концов очутился я в военном городке, в казарме, на втором ярусе деревянных нар.

Вот так и началась моя служба. И как же она мне понравилась! Обут, одет, три раза в день накормят, в кино сводят, спать уложат и поднимут. Чего ж еще надо?! У приемного отца я вдоволь наедался только по праздникам.

Армия любит толковых, старательных. И я старался! Прикажет командир – вдребезги разобьюсь, но выполню. Специально лез на глаза начальству, чтоб оно меня заметило и что-нибудь приказало. За это меня и хвалили и в пример другим ставили. Бывало, на вечерней поверке старшина Колупаев выстроит роту, скомандует:

– Смирно! Красноармеец Сократилин, выйти из строя!

Я два шага вперед и хрясь каблуками.

– Красноармейцу Сократилину за образцовое несение караульной службы объявляю благодарность! – рявкнет Колупаев.

А я еще громче:

– Служу советскому народу, то бишь Союзу!

Вот уж и забывать начал. За все годы службы ни разу не сидел на губе…

Здесь я получил образование и почувствовал себя человеком. До службы-то был совершенно темным. Я, двадцатилетний парень, искренне верил, что если баню поставить на колеса, то она поедет, как паровоз. А земля оттого сухая, что в ней мало червей. В школе-то я учился всего два месяца. Может быть, и год бы проучился, но… Глупейшая история вышла. Как-то на уроке загадал я учительнице загадку про зеленец. Учительница покраснела, зажала пальцами уши, закричала тонким, визгливым голосом: «Вон из школы, хулиган! И не смей без родителей возвращаться!» Не знаю, за что приняла учительница «зеленец» – обычный веник, только загадку я не считал охальной. Ее все, даже беспортошные ребятишки, знали в деревне. Родители, разумеется, в школу не пошли, наоборот, они обрадовались, что так неожиданно и без хлопот избавились от всеобуча. Мать сказала: «Ну и ладно. Нечего ему туда и шляться. И так чуней не напасешься». Она была права. Нас в семье было пятеро огарков, и отец не успевал готовить чуни, хотя и плел их не разгибаясь.

Зиму я просидел на печке. Этой же зимой у пастуха Колчака сдохла собака. Весной я был взят Колчаком на ее место. Правда, на сходке определил меня мир к нему в подпаски за три меры ржи, две меры овса, полмеры гречихи, пять мешков картофеля.

Пастух Колчак был росту огромаднейшего и осанки величественной. Морда вся в волосах, один только лоб блестит на ней, как плешь. Глядеть не наглядеться, когда он шел по деревне впереди стада в широченном армяке, которым можно было укрыть сразу и телегу и лошадь. Семиаршинный кнут висел у него на плече, как аксельбант, а на голове копной сидела лохматая папаха. Вылитый генерал! Единственно, что мне не нравилось у него: уж очень он плевался, словно рот у него был набит ржаной мякиной.

Говорил он так:

– Богдан, тьфу. Не выйдет из тебя дельного пастуху, тьфу!

– Почему же, дяденька Колчак?

– Потому что ты человек ума глупого, тьфу! За два года не научился кнутом хлопать, тьфу!

Что верно, то верно. С кнутом у меня не ладилось. Колчак же играл им как хотел. Бывало, раскрутит над головой да как рванет – лес вздрогнет и листья посыплются. А я возьмусь крутить – или по уху себе, или по ногам.

А все-таки добрый был мужик Колчак, человечный и пастух отменный. Правда, спуску он мне не давал, но и жалел тоже. Мы привыкли друг к другу, как родные. Жили вместе в крошечном, как скворечник, домике, в котором, кроме печи, двух табуреток, стола и деревянных нар, ничего не было. Зимой Колчак тоже не сидел без дела. Он резал скот. Рука для этой работы у него была крепкая. За работу с ним расплачивались натурой. Мясом и самогоном: А выпить Колчак мог столько, сколько и поднять.

Как-то позвали Колчака зарезать двенадцатипудового борова. Борова закололи, осмолили. Хозяйка выставила на стол ведро самогонки, чугун картошки со шкварками и сковороду жареной печенки. Когда самогонку выпили, картошку с печенкой съели, хозяйка попросила перенести тушу борова из сеней в кладовую. Кроме нас с Колчаком угощались еще двое мужиков. Колчак пошевелил тушу и плюнул:

– Один сволоку.

Он присел. Мы с трудом затащили ему на спину борова. Колчак резко поднялся, громко охнул и крепко выругался. Он сделал шаг, и его бросило вправо, потом влево. Так его швыряло из стороны в сторону. Но тушу он не бросил, донес и даже сам до дому дошел. Лег на нары, попросил воды. Я подал ему кружку, он выпил и сказал:

– Хорошо. Будто пожар внутрях потушил.

А потом приказал поставить ведро воды к изголовью. Он пил воду, пока не скончался.

Перед смертью вспомнил обо мне. Поманил пальцем, положил мне на голову руку: «Эх, Богдан, Богдан», вздохнул, плюнул и умер.

Жить в нашем скворечнике я больше не мог. Вернулся в семью и пас скот до последнего дня, как идти на службу. В колхозе жалели, что я ухожу. Но мне уж очень надоела эта работа. С тех пор и природу не люблю. До того она мне тогда обрыдла.

Таких неучей, как я, набралось немало. Школу специально для нас организовали. Учился жадно. В двадцать один год садиться за букварь поздновато. Чтоб наверстать упущенное, я лез из кожи.

Выходной день. Рота разбредется кто куда. В казарме тихо. Сижу в красном уголке, задачки решаю. Подойдет старшина Колупаев, спросит:

– Все учишься, Сократилин? Молодец! Хорошенько учись! Чтоб потом не бегать и не стучать прямой кишкой.

Хоть я и не очень-то понимал эту афоризму, но догадывался, что стучать прямой кишкой – распоследнее дело. За год я узнал столько, сколько другой и за шесть лет не узнает.

На втором году службы меня определили в школу младших командиров. Потом направили продолжать службу в танковые войска. Выучили водить машину, стрелять из пушки, и в общем я стал технически грамотным человеком.

Совершенно неожиданно кончился срок моей службы. Демобилизоваться? Куда? Зачем? Решил подать на сверхсрочную. Меня оставили и назначили командиром танка Т-26.

Наш отдельный танковый батальон стоял тогда под Ленинградом. Нормальная военная жизнь мирного времени. Лето мы проводили в лагерях, в шестидесяти километрах от города. Хорошо помню тот день. Первая рота проводила на полигоне учебные стрельбы. Стрелял мой экипаж, и стрелял плохо. Пять снарядов – и ни одного попадания. Такого со мной еще не бывало. Командир роты капитан Окаемов обозвал меня «мазилой царя небесного», забрался в танк и тоже стал мазать. Ротный вылез из машины багровый от смущения и сказал: «Пушка барахлит». И чтоб у нас не возникло сомнения, что во всем виновата пушка, вынул часы и показал. На крышке было выгравировано: «Старшему лейтенанту Окаемову за отличную стрельбу. 1937 год». Окаемов взял часы за цепочку, поднял на уровень глаз, да так и замер.

Он смотрел не на часы, а на человека, бежавшего к нам по полигону.

– Кто же это? – спросил капитан. – Неужели цивильный? Как же он сюда попал? Охрана, что ль, там уснула?

Полигон огромный, километров на пять вытянулся. А человек все бежал и бежал, вдруг упал, вскочил, стал крутить над головой руку.

Это был сигнал: «Заводи».

– По машинам! – приказал ротный. – Сократилин, возьми флажки и дай сигнал: «Делай, как я».

Дальше