Монах - Фолкнер Уильям Катберт 2 стр.


И он сказал, что. Через три дня он взошел на эшафот, стал там, где ему велели, и покорно (без всякой просьбы) склонил голову набок, чтобы было удобнее завязывать узел, лицо его было по-прежнему безмятежным, по-прежнему восторженным, с него не сходило то выражение, какое бывает у человека, ждущего возможности заговорить, пока все его не покинули. Очевидно, он принял это за сигнал, потому что заговорил:

— Я согрешил против бога и человека, но уже искупил это своим страданием. А теперь… — говорили, что эти слова он произнес громко, голос его был чист и безмятежен. Эти слова, вероятно, звучали для него громко и неопровержимо, возвышая его сердце, потому что он говорил уже из-под черного капюшона: — А теперь я выйду в вольный мир и начну возделывать землю.

Представляете? Это просто уму непостижимо. Даже если признать, что он не сознавал близости смерти, то его слова были лишены всякого смысла. О земледелии он мог знать немногим больше, чем о Стоунволле Джексоне, ибо, конечно же, ничем подобным не занимался. Он, понятно, видел все это — зерно и хлопок на полях и людей, работающих там. Но до сих пор он не хотел заниматься этим, а может быть, и захотел бы, окажись в других условиях. Однако он передумывает и убивает человека, который хорошо отнесся к нему и, сознавал он это или нет, избавил того от сравнительного ада; убивает человека, на которого перенес всю меру своей собачьей верности и преданности, из-за которого неделю назад отказался от помилования; причина была в том, что он хотел вернуться в мир и возделывать землю — и эта перемена происходит в нем за одну неделю, после того как в течение пяти лет он был отторгнут и изолирован от мира крепче, чем любая монахиня. Если допустить, что какие-то логические связи существовали в том разуме, которым он обладал, и если допустить, что они были достаточно сильными, чтобы толкнуть его на убийство своего единственного друга (да притом из его собственного пистолета). Начальник хранил пистолет дома, и однажды он исчез, а начальник, держа пропажу в тайне, жестоко избил своего повара-негра, тоже привилегированного заключенного, которого, конечно же, логичнее было заподозрить в краже. Потом Монах нашел пистолет там, где начальник, уже сам вспомнивший об этом, спрятал его, и вернул. Если и допустить все это, то каким образом у него мог возникнуть такой импульс, как желание возделывать землю, там, где он находился? Эти соображения я изложил дяде Гэвину.

— Все это вполне увязывается, — сказал дядя Гэвин. — Просто у нас нет верного шифра. И у них тоже.

— У них?

— Да, Они не повесили человека, убившего Гэмбрелла. Они просто казнили орудие убийства,

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Не знаю. И, возможно, никогда не узнаю. Скорее всего не узнаю. Но все это вполне увязывается, как ты выразился. Должно увязываться. В конце концов, и так слишком много фиглярства во всех этих обстоятельствах, не говоря уже об этой глупости в образе человеческом. Но, возможно, последней шуткой обстоятельств будет то, что мы об этом никогда не узнаем.

Но все-таки мы узнали. Дядя Гэвин раскрыл это случайно и не рассказывал никому, кроме меня. Вы поймете, почему.

В то время губернатором у нас был человек без роду и племени, имевший немногим больше оснований для известности, чем Монах; политикан, расчетливый человек, который (многие из нас опасались этого, и дядя Гэвин, и другие деятели штата) пошел бы далеко, будь он жив. Года через три после смерти Монаха он внезапно объявил что-то вроде юбилея. Назначил день заседания совета амнистий в тюрьме, где, как полагали, он будет раздавать помилования так же, как английский король в день своего рождения раздает рыцарские звания и ордена Подвязки. Конечно, вся оппозиция заговорила, будто он откровенно торгует помилованиями, но дядя Гэвин так не думал. Он сказал, что губернатор более расчетлив — на будущий год намечены выборы, и он не только собирает голоса родичей тех, кто будет помилован, но и расставляет ловушку пуристам и моралистам, чтобы те обвинили его в продажности, а потом потерпели неудачу из-за отсутствия улик. Было известно, что он полностью держал в руках совет амнистий, так что единственным протестом, какой оппозиция могла выдвинуть, было требование создать присутственные комитеты на этот период, и губернатор (да, он был расчетлив) любезно одобрил такой шаг и даже предоставил транспорт. Дядя Гэвин был одним из делегатов от нашего округа.



Всем этим неофициальным делегатам, говорил дядя, были выданы копии списка лиц, намеченных к помилованию (тех, у кого было достаточно родственников с правом голоса, что, насколько я понимаю, и служило основанием для амнистии). В списке, кроме того, имелись описания преступления, приговора, тюремные характеристики за отбытый срок и тому подобное. Происходило все это в помещении столовой; как говорил дядя, он и другие делегаты расселись на жестких скамейках без спинок, а губернатор и его совет сели за стол на возвышавшейся платформе, где находились охранники. Потом заключенные вошли строем и остановились. Губернатор вызвал первого по списку и велел подойти к столу. Но никто не двинулся с места. Они просто стояли толпой в своих полосатых комбинезонах, негромко переговариваясь друг с другом, пока охранники не закричали тому человеку, чтоб он выходил, а губернатор оторвался от бумаг и взглянул на них, высоко подняв брови. Тут из толпы кто-то сказал: «Пусть Террел говорит за нас, губернатор. Мы избрали его говорить за всех нас».

Дядя Гэвин не сразу поднял глаза. Он просматривал список, пока не нашел эту фамилию: «Террел Билл. Непредумышленное убийство. Отбывает срок с девятого мая 19… Подавал прошение о помиловании в январе 19… Отклонено начальником тюрьмы К. Л. Гэмбреллом. Подавал прошение о помиловании в сентябре 19… Отклонено начальником тюрьмы К. Л. Гэмбреллом. Характеристика — нарушитель режима». Потом он поднял взгляд и увидел, как Террел вышел из толпы и подошел к столу — высокий, громадный человек с темным орлиным лицом, напоминающим индейское, светлыми желтыми глазами и копной буйных черных волос. Он подошел к столу со странной смесью надменности и подобострастия, остановился и, не дожидаясь, пока ему позволят говорить, начал странным высоким речитативом, пронизанным той же униженной надменностью: «Ваша честь и уважаемые джентльмены, мы согрешили против бога и человека, но уже искупили это своим страданием. И теперь мы хотим выйти в вольный мир и возделывать землю».

Едва Террел успел договорить, как дядя Гэвин очутился на платформе, склонился над стулом губернатора, а губернатор, обернув свое маленькое хитрое пухлое личико, встретил настойчивость и взволнованность дяди загадочным и лицемерным взглядом.

— Отошлите этого человека на минутку, — сказал дядя Гэвин. — Мне нужно сказать вам кое-что наедине.

С минуту губернатор смотрел на дядю Гэвина, и весь марионеточный совет тоже смотрел на него, и на их лицах, говорил потом дядя Гэвин, ничего не отражалось.

— Да, конечно, мистер Стивенс, — сказал губернатор. Он поднялся и отошел с дядей Гэвином к зарешеченному окну, а этот человек, Террел, по-прежнему стоял перед столом, резко вздернув голову, совершенно неподвижно, и свет из окна пылал в его желтых глазах, словно две спички, пока он, не отрываясь, глядел на дядю Гэвина.

— Губернатор, этот человек — убийца, — сказал дядя Гэвин.

Лицо губернатора ничуть не изменилось.

— То было непредумышленное убийство, мистер Стивенс, — сказал он. — Непредумышленное. И как обыкновенные честные граждане этого Штата, и как скромные его слуги, мы с вами, несомненно, можем согласиться с решением присяжных.

— Я не о том, — сказал дядя Гэвин. Он произнес это поспешно, как только мог, словно Террел исчез бы, если бы он не спешил; дядя рассказывал потом, что у него было жуткое ощущение, будто через секунду этот маленький, непроницаемо любезный человек, стоящий перед ним, силой своей холодной воли, властолюбия и аморальной беспощадности магически перенесет Террела за пределы всякого возмездия. — Я говорю о Гэмбрелле и том слабоумном, которого повесили. Этот человек убил их обоих, это так же очевидно, как если бы он выстрелил из пистолета и опустил люк.

Лицо губернатора по-прежнему нисколько не изменилось.

— Это любопытное обвинение, чтобы не сказать серьезное, — сказал он. — У вас, несомненно, есть доказательства?

— Нет. Но я их добуду. Дайте мне провести с ним десять минут наедине. Я получу доказательства от него самого. Я заставлю его дать их мне.

— А, — сказал губернатор. Теперь он не глядел на дядю Гэвина целую минуту. Когда он снова взглянул на него, выражение лица вроде не изменилось, но с него что-то стерлось, словно он сделал это физически, с помощью платка. («Понимаешь, он сделал мне комплимент, — говорил потом дядя Гэвин. — Комплимент моей сообразительности. Теперь он говорил мне абсолютную правду. Он сделал мне высший комплимент, какой только мог»). — И какую пользу, по-вашему, это даст? — спросил он.

— То есть… — сказал дядя Гэвин. Они глядели друг на друга, — Значит, вы все же хотите спустить его с цепи на граждан этого штата, этой страны и всего за несколько голосов?

— А почему бы и нет? Если он опять совершит убийство, то место для него здесь всегда найдется.

Теперь уже дядя Гэвин размышлял с минуту, хотя не опускал глаз.

— Допустим, я повторю где-то то, что вы сейчас сказали. Конечно, у меня нет доказательств, но мне поверят. И это…

— Лишит меня голосов? Да. Но, видите ли, я уже лишен этих голосов, потому что никогда их не имел. Понимаете? Вы принуждаете меня делать то, что, как известно всем, может противоречить моим принципам, — или вы отказываете мне в принципах?

Теперь, говорил дядя Гэвин, губернатор глядел на него с выражением почти теплым, почти сочувственным — и очень странным.

— Мистер Стивенс, вот мой дядюшка назвал бы вас джентльменом. Он прорычал бы вам это, ненавидя вас и таких, как вы; он вполне мог бы как-нибудь подстрелить из-за забора лошадь под вами — из принципа. А вы пытаетесь перенести взгляды 1860 года в политику двадцатого столетия. Политика в двадцатом веке — мрачная вещь. Собственно, мне иногда кажется, что и весь двадцатый век — довольно мрачная штука, смердящая до небес и в чей-то там нос. Но дело не в этом, — тут он снова повернулся к столу, и все лица в комнате были обращены к ним. — Послушайте совет доброжелателя, даже если он не может назвать вас другом, — бросьте это дело. Как я уже сказал, если мы выпустим его и он снова совершит убийство, что вполне возможно, то всегда сможет вернуться сюда

— И снова получить помилование, — сказал дядя Гэвин.

— Возможно. Обычаи меняются не так уж быстро — запомните.

— Но вы позволите мне побеседовать с ним наедине, не так ли?

Губернатор помедлил.

— Ну, разумеется, мистер Стивенс. Мне приятно будет сделать вам одолжение.

Их проводили в камеру, чтоб и охранник с ружьем мог находиться за решетчатой дверью.

— Будьте начеку, — сказал охранник дяде Гэвину. — Это еще тот негодяй! Не шутите с ним.

— Я не боюсь, — ответил дядя Гэвин; он сказал, что ему теперь незачем быть даже осмотрительным, хотя охранник не понял, что он имел в виду. — У меня меньше причин бояться его, чем даже у мистера Гэмбрелла, ибо Монах Одлетроп уже мертв.

И они остались в пустой камере, глядя друг на друга, — дядя Гэвин и похожий на индейца гигант с неистовыми желтыми глазами.

— Значит, это вы зачеркнули меня на этот раз, — сказал Террел тем же странным, почти воющим речитативом.

Мы знали о том случае из миссисипских газет; кроме того, все случилось не так уж давно, и Террел к тому же не был фермером. Дядя Гэвин говорил, что именно это насторожило его, даже прежде, чем он понял, что Террел произнес именно те же слова, что и Монах на эшафоте, но Террел не мог их слышать или хотя бы узнать о них. Насторожило не совпадение слов, а тот факт, что ни Террел, ни Монах не фермерствовали нигде и никогда.

Существовала, правда, еще одна заправочная станция, поблизости от железной дороги, и тормозной кондуктор с ночного товарняка утверждал, что видел, как двое выскочили из кустов, когда поезд шел мимо нее, неся что-то, что впоследствии оказалось человеком, и бросили его под колеса: был он жив в тот момент или нет, кондуктор сказать не мог. Заправочная станция принадлежала Террелу, факт драки был установлен, и Террела арестовали. Сперва он отрицал драку, потом отрицал, что покойный участвовал в ней, потом заявил, что покойный соблазнил его, Террела, дочь и что его, Террела, сын убил этого человека, и он просто старался отвести подозрения от своего сына. Сын с дочерью отрицали все, и сын доказал свое алиби, а Террела, осыпающего руганью своих детей, выволокли из зала суда.

— Погодите, — сказал дядя Гэвин. — Сперва я хочу задать вам один вопрос. Что вы говорили Монаху Одлетропу?

— Ничего! — сказал Террел. — Ничего я ему не говорил!

— Ну что ж, — сказал дядя Гэвин. — Это и все, что я хотел узнать.

Он повернулся к охраннику и сказал:

— Мы закончили. Выпустите нас.

— Постойте, — сказал Террел. Дядя Гэвин обернулся. Террел стоял, как и прежде, высокий, худой, сильный, в своем полосатом комбинезоне с неистовыми безумными желтыми глазами, говоря тем же завывающим речитативом. — За что вы хотите оставить меня запертым здесь? Что я вам сделал? Вы богатый и свободный, вы можете идти, куда хотите, а я вынужден…

Потом он закричал. Дядя Гэвин говорил, что кричал он, совершенно не повышая голоса, так что охранник в коридоре не мог услышать его:

— Ничего, говорю я вам! Ничего я ему не сказал!

Но на этот раз дядя Гэвин не успел даже сделать попытки повернуться. Террел в два шага прошел мимо него, совершенно беззвучно, и выглянул в коридор. Потом он повернулся и взглянул на дядю Гэвина.

— Слушайте, — сказал он, — Если я скажу вам, дадите вы мне слово, что не подадите голоса против меня?

— Да, — сказал дядя Гэвин. — Я не подам голоса против вас, как вы выразились.

— Но как мне узнать, что вы не лжете?

— А как это можно узнать, если не убедиться на опыте? — сказал дядя Гэвин.

Они поглядели друг на друга. На этот раз Террел опустил глаза, Дядя Гэвин говорил, что он держал одну руку перед собой и что он, дядя Гэвин, видел, как медленно белели суставы, когда Террел сжимал ее.

— Похоже, мне придется, — сказал он. — Вот именно, похоже, что придется. — Затем он поднял взгляд, и тут он закричал, не громче, чем кричал до этого: — Но если вы обманете и я когда-нибудь выйду отсюда, то берегитесь! Понятно? Берегитесь,

— Вы угрожаете мне? — сказал дядя Гэвин. — Вы, стоящий здесь в этом полосатом комбинезоне, когда позади вас стена, а впереди запертая дверь и человек с ружьем? Вы хотите рассмешить меня?

— Ничего я не хочу, — сказал Террел. Теперь он говорил почти шепотом. — Я только хочу справедливости. Вот и все. — Тут он снова начал кричать тем же сдавленным голосом, слишком явно глядя на свои сжатые побелевшие суставы. — Я дважды добивался этого; я добивался справедливости и свободы дважды. Но все это он. Все из-за него; и он знал, что я тоже это знаю, Я сказал ему, что я… — он умолк так же неожиданно, как и начал; дядя Гэвин говорил, что было слышно, как он дышит — тяжело, хрипло.

— Это был Гэмбрелл, — сказал дядя Гэвин. — Продолжайте.

— Да. Я говорил ему. Говорил. Потому что он насмехался надо мной. Не нужно ему было этого делать. Он мог подавать голос против меня, и пусть бы так и шло. Только не нужно было насмехаться. Он говорил, что я пробуду здесь столько же, сколько он, или пока он сможет задерживать меня, и что он пробудет здесь всю жизнь. Так и вышло. Он пробыл здесь всю жизнь. Всю жизнь до конца и пробыл.

Но он не смеялся, говорил дядя Гэвин, то была не насмешка.

— Так. И вы, значит, сказали Монаху…

— Да. Сказал. Я говорил, что все мы здесь бедные, темные вахлаки, у которых не было никаких шансов. Что бог создал нас для того, чтоб мы жили вне этих стен в вольном мире и возделывали для него его землю; только мы были бедными и темными и не знали об этом, а богатые не говорили нам, пока не стало слишком поздно. Что мы были бедными темными людьми, ни разу раньше не видевшими поезда; что мы сели в поезд и никто не сказал нам, где сойти и возделывать землю в вольном мире, как того хотел бог, и что это он — тот, кто держит нас здесь, прячет нас под замком от вольного мира, чтобы насмехаться над нами против божьей воли. Но я не говорил ему, чтобы он сделал это. Я просто сказал: «И теперь мы никогда не выйдем отсюда, потому что у нас нет пистолета. Но будь у нас пистолет, мы бы вышли в вольный мир и возделывали бы землю, потому что бог создал нас для этого и мы этого хотим». И он сказал: «Да. Хотим. Этого-то мы и хотим». А я сказал: «Только у нас нет пистолета». И он сказал: «Я могу достать пистолет». А я сказал: «Тогда мы выйдем в вольный мир, потому что мы согрешили против бога и человека, но это не наша вина, ибо мы не знали, для чего он нас предназначил. Но теперь мы знаем, для чего, потому что хотим выйти в вольный мир и возделывать землю для бога!» Вот и все, что я ему сказал. Я не говорил ему, чтобы он что-то сделал. А теперь идите, рассказывайте им. Пусть и меня тоже повесят. Гэмбрелл уже сгнил, и этот придурок тоже сгнил, а теперь и я буду гнить под землей, как гнию здесь. Идите, рассказывайте.

— Да… — сказал дядя Гэвин. — Ладно. Вы выйдете на свободу.

С минуту, говорил дядя, Террел не мог произнести ни слова. Потом спросил:

— На свободу?

— Да, — сказал дядя Гэвин. — На свободу. Но запомните вот что. Вы только что угрожали мне. Теперь я буду угрожать вам. И самое любопытное, что я могу обосновать свою угрозу. Я буду следить за вами. И если еще раз случится что-то подобное, если еще раз кто-то попытается ложно обвинить вас в убийстве и никто не подтвердит, что вас там не было, и никто из ваших родственников не возьмет вину на себя… Понимаете?

Назад Дальше