— Ой, Джек, я отведу тебя к зубному врачу.
— Нет, спасибо, — ответил я, — дело вовсе не в зубе мудрости. Мы были с ней в столовой, где всегда занимались уроками, хотя я лично предпочел бы для этого какое-нибудь другое помещение, поскольку рядом, в кабинете, все время бубнил преподобный, репетируя вслух свои проповеди. Но ей это не мешало.
В тот день она надела ярко-синее платье, потрясающе сочетавшееся с ее голубыми глазами. А волосы… Боже мой, ее волосы! Если вам в жизни хоть раз довелось видеть прерию в момент, когда солнце еще стоит высоко над головой, но уже начинает клониться к закату, окрашивая неповторимо мягкими тонами верхушки пушистых колосков бизоньей травы, то вы без труда представите себе теплый цвет ее волос… Но о чем я говорил? Ах, да… Так вот, мы, по обыкновению, сидели рядом за столом, и, услышав мой ответ, она спросила, что же тогда случилось с моей щекой.
— Драка, — сказал я. — Один мальчишка ударил меня.
Ее рот принял форму большой буквы «О», и она опустила мне на руку свою прохладную ладонь. Она и впрямь старалась быть матерью, хотя и представления не имела, как это делается. Настоящая мать тут же дала бы мне по другому уху или потащила бы к врачу. А миссис Пендрейк лишь сказала, что все это весьма печально; она всегда так говорила, когда не знала, как поступить.
Я решил помочь ей выйти из затруднительного положения и опустил левую щеку ей на грудь, а разбитую скулу накрыл ее ладонью.
— Ну и шишка, — сказала она. — Бедный, бедный Джек!
О чем говорить, вы небось и сами знаете, как это бывает… Лежа на ее упругой молодой груди и вдыхая запах ее тела, я чувствовал, что сердце мое бьется все чаще и громче.
Вот ведь негодный мальчишка, скажете вы. Думайте, что хотите, но ведь миссис Пендрейк была лишь лет на десять старше меня. Я с трудом думал о ней как о матери, но все чаще и чаще как о молодой прелестной женщине… поймите меня правильно. Мозг мой окутал розовый туман, и черт знает, что бы я выкинул, не явись в этот момент в дом маленькая делегация в составе мальчишки, которого я извалял в пыли, его отца и городского полицейского, собиравшегося, по всей видимости, повесить меня за ношение холодного оружия.
Если до сих пор миссис Пендрейк как мать и оставляла порой желать лучшего, то в этой ситуации она повела себя просто безупречно. Едва дело доходило до, так сказать, дипломатии, ей могла бы позавидовать сама английская королева.
Начнем с того, что она не сдвинулась с места, оставив незваных гостей торчать в прихожей. Нет, она не крикнула им: «Стойте где стоите!», или: «Сегодня приема нет!» — а просто посмотрела на них. Похожий на буйвола полицейский занял весь дверной проем, и, когда отец того мальчишки хотел что-то сказать, они менялись местами, суетясь и толкаясь. Самого мальчишки мы так и не увидели.
— Миссис, — начал полицейский, — коль мы, вот с ними, пришли вот к вам, так эта не из-за таво, шоб даставить вам неудобства, и, коль вы заниты чичас, мы могем притить и поздже.
Он немного подождал, но миссис Пендрейк никак не прокомментировала его выступление. Тогда слуга порядка продолжил:
— Ну вот и ладно. Я тут парня привел, он, Лукас Инглиш, сын Горация Инглиша, шо хозяин фуражной лавки…
— Так это мистер Инглиш прячется за вами, мистер Тревис? — спросила миссис Пендрейк, и два визитера исполнили свой неуклюжий танец, меняясь местами.
— Да, мэм, это я, — ответил Инглиш, — и поверьте, в моем посещении нет ничего личного… Все эти годы его преподобие удовлетворяет свои потребности в корме именно в моей лавке…
Миссис Пендрейк холодно улыбнулась в ответ и сказала:
— Надеюсь, вы имеете в виду, что его преподобие удовлетворяет у вас не свои потребности в корме, а потребности своих лошадей. Не хотите же вы сказать, что преподобный Пендрейк ест овес?
Инглиш деланно рассмеялся и исчез из виду, а его место снова занял полисмен.
— Тут, миссис, вот в чем дело. Эти два шалопая, пахожа, падрались. Адин дастал нож и, па утверждению другова, пригразил снять с няво скальп, на манер краснакожих, — Тревис ухмыльнулся. — А эта, сами панимаете, не па закону.
— «Скажи мне, кто непогрешим?» — как писал один поэт 5, ответствовала миссис Пендрейк. — Я уверена, мистер Тревис, что сын Инглиша и не собирался использовать свой нож против моего дорогого Джека, а просто по-мальчишески хотел напугать его. И если Джек простит глупого забияку, я не стану предъявлять никакого обвинения. — Она посмотрела на меня и спросила: — Так ведь, дорогой?
— Ну конечно! — ответил я, чувствуя к ней полное обожание за столь ласковое обращение.
— Вот и все, мистер Тревис, — подвела черту миссис Пендрейк, — насколько я понимаю, обсуждать больше нечего. Люси вас проводит.
После этого великолепного спектакля я понял, что кое-чем обязан миссис Пендрейк. О, уверяю вас, даже тогда я догадывался, что все делалось вовсе не для меня: она просто не могла позволить какому-то мужлану подвергнуть себя допросу. Мой нож не был для нее тайной, но я теперь принадлежал ей, являлся частью ее мира, и на меня распространялась ее собственная неприкосновенность. По крайней мере, она так считала. Я никогда не встречал другой женщины, белой или краснокожей, бывшей о себе столь высокого мнения, и это давало ей неоспоримую власть над людьми, которой она пользовалась, как хотела. Если бы она употребляла ее лишь должным образом, это было бы слишком по-мужски, а миссис Пендрейк была женщиной до мозга костей.
Я уже говорил, что не воспринимал ее как мать, но сейчас мне хотелось проявить благодарность, даже если для этого и пришлось бы покривить душой. Ласковое обращение «дорогой» могло прозвучать лишь как часть ее роли в описанном выше представлении для идиотов, но оно меня искренне тронуло.
— Матушка, — спросил я (впервые назвав ее так), — а что это за поэт написал такую мудрую фразу?
Слова из книжек были для нее всем, и я знал, что играю наверняка. Она счастливо улыбнулась, молча подошла к шкафу и сняла с полки изрядно потрепанный томик.
— Его зовут мистер Александр Поуп. У него много замечательных строк… Вот, например, только вдумайся:
Туда толпой стремятся все глупцы,
Куда ступить боятся мудрецы…
Она прочла мне довольно много из того, что насочинял этот парень, и слова отдавались в моей голове, как стук лошадиных копыт, поскольку большинства слов я попросту не понимал. Но мне все же показалось, что он человек умный и умеет верно выразить ту или иную мысль. Есть все же единственно верные слова, когда по-другому уж и не скажешь…
Но, на мой взгляд, для поэта он был как-то недостаточно романтичен. Нет, конечно, глядя на мальчишку, испытавшего то, что испытал я, нетрудно решить, что он не просто завзятый реалист, но и прожженный циник. Может, так оно и есть, но никому и в голову не придет подходить с теми же мерками к женщине, особенно к очаровательной белой женщине, которая к тому же совершенно беспомощна в практических вопросах.
Вот тогда-то я и влюбился в миссис Пендрейк окончательно. Даже сейчас, в старости, я часто вспоминаю о ней: иногда с раздражением, но чаще с восторгом. Да, ее властная натура сыграла не последнюю роль, по крайней мере, в том, как она одним мизинцем расправилась с полицейским и тем торговцем овсом, но я так и вижу ее с томиком мистера Поупа в руках у западного окна гостиной: головка чуть наклонена, и вечернее солнце золотит ей волосы, резко очерчивая линию носа и лба… Она всегда знала, как поступать правильно, ей дала это цивилизация, причем в столь же полной мере, как шайенам тот же дар достался от их дикости, от самой природы. И я сумел понять, что ее беспомощность и безделье — тоже неотъемлемая часть цивилизации. Приставьте такую женщину к какой-нибудь работе, и она потеряет весь свой шарм, подобно античной статуе, которую водрузили на телегу, привязали веревками и куда-то повезли.
Наверное, тогда-то я и постиг смысл белой жизни. Он заключался не в моторах, не в арифметике и даже не в стихах мистера Поупа, а в том, чтобы стать таким, как миссис Пендрейк.
Я назвал свое чувство влюбленностью, но вы, работая над моим рассказом, смело можете именовать его любовью.
Я сидел на стуле с открытым ртом, когда со стороны кабинета прогудел голос его преподобия. Оказывается, он все это время стоял на пороге и был молчаливым свидетелем разговора своей жены с «гостями», равно как и наших с ней экскурсов в высокую поэзию. Ему хватило такта дождаться, пока миссис Пендрейк закончит чтение, и лишь затем оповестить всех о своем присутствии.
— Мальчик, — сказал он мне, и в голосе его прозвучала неподдельная теплота, — я считаю, что все три месяца, проведенные в этом доме, ты честно и добросовестно относился к своей учебе, — он запнулся и стал смущенно расчесывать пятерней свою бороду. Воистину неожиданностям этого дня не было предела. — Мне бы не хотелось, — продолжил он наконец, — чтобы у тебя сложилось неверное впечатление, будто вся наша жизнь лишь труд и заботы. Поэтому завтра, в воскресенье, я возьму тебя с собой на рыбалку, если, конечно, миссис Пендрейк не станет возражать и если ты сам не имеешь ничего против.
На дворе стоял ноябрь, и, хотя зима еще не наступила, было холодно и слякотно, так что ни один нормальный человек, находясь в здравом уме и твердой памяти, не отправился бы рыбачить ради собственного удовольствия. Тем не менее я принял его приглашение, не думая ни секунды. Я не выносил преподобного, за исключением тех случаев, когда тот принимал пищу, но, хоть это и может показаться вам странным, я был в долгу перед его женой, а значит, задолжал и ему.
На следующий день мы поехали к реке. Погода была мерзопакостная, воздух напоминал пропитанную влагой губку, и не успели мы добраться до воды, как кто-то сжал ее и полил дождь. Мы отправились в путь в открытой коляске, которой правил Лавендер. Только ему и достало здравого смысла предусмотреть хоть какую-то защиту от непогоды, захватив зонт, мы же полностью оказались во власти стихии.
То, что Пендрейк ничего не смыслит в рыбной ловле, я понял сразу, увидев, как он насаживает на крючок шарики из хлебного мякиша (другой наживки не было: Лавендер божился, что в конце ноября червей взять просто негде). Денек выдался достаточно поганым, чтобы отбить охоту у самого заядлого рыбака, но, раз уж Пендрейк решил испытать судьбу, спорить с ним полезным не представлялось, хотя вода и лила с его шляпы и черного пальто ручьями.
Лавендер с неискренней готовностью предложил нам свой зонт, но Пендрейк отказался, и неф, облегченно вздохнув, положил под раскидистым деревом одеяло, сел на него и принялся просматривать невесть как попавший к нему иллюстрированный журнал. Читать он не умел, но, видимо, понимал даже больше тех, кто умеет, так как все время фыркал и смеялся.
Мы с преподобным спустились по пологому берегу к реке, и он спросил:
— Как тебе это место, мальчик?
— Не хуже других, — ответил я. Мои волосы слиплись от дождя, вода струилась по щекам, но я приехал сюда не затем, чтобы повеселиться. Кроме того, намокать мне было не впервой, и я этого не боялся.
Но тут он взглянул на меня поверх бороды и с неподдельным сожалением сказал:
— Ой, мальчик, да ты же весь промок! — И с этими словами достал необъятный носовой платок и ласково вытер мне лицо.
Не знаю, сумею ли я верно объяснить, но искреннее тепло было столь редкой птицей в моей жизни, что я застыл как громом пораженный. Меня даже не возмутила бессмысленность его жеста, ведь через мгновение лицо намокло опять, да и вообще глупо вытирать лицо человеку, на котором нет ни одной сухой нитки. А он опустил свою огромную ладонь на мое мокрое плечо и виновато посмотрел мне в глаза. И тут я с потрясающей ясностью увидел, что если лишить его бороды, то, несмотря на недюжинные размеры и незаурядную физическую силу преподобного, миру предстанет лицо человека слабого и неуверенного в себе. У него были большие карие глаза, едва помещавшиеся под веками, когда он моргал.
— Нам незачем оставаться здесь, если ты не хочешь, — сказал Пендрейк. — Мы можем вернуться домой. Идея с рыбалкой была не самой удачной, — он тряхнул головой, и с его бороды во все стороны полетели брызги. Затем он повернулся лицом к мутным водам реки и торжественно произнес: — Он посылает дождь Свой на головы праведных и неправедных…
— Кто? — удивился я.
— Ну, конечно, Отец Наш Небесный, мальчик! — воззрился на меня Пендрейк и нервным движением забросил свою снасть в воду, покрытую крупной рябью. Поплавок плясал на ней как бешеный, и было невозможно понять, клюет или нет.
Индейцы ловили рыбу острогами, и это нравилось мне куда больше лески и крючка. Кроме того, дождь уже доконал меня, поскольку за три месяца жизни в тепле и довольстве я изрядно раскис. Но мне не хотелось обижать преподобного, и я предложил ему остроумный выход из нашего затруднительного положения.
Ему следовало приказать Лавендеру пригнать коляску к самой воде, распрячь лошадь и вернуться с ней под дерево, а мы заберемся под наш открытый экипаж и преспокойно станем ловить рыбу дальше.
До этого мог бы догадаться любой дурак, но Пендрейка искренне восхитила моя сообразительность. Он испытывал явное облегчение от того, что я больше не буду мокнуть. С ним же дело обстояло хуже: по самой своей профессии он не мог позволить себе других удовольствий, кроме еды, и предпочитал во всем остальном терпеть неудобства. По крайней мере, только этим и могу я объяснить то, что он выбрал для поездки открытую коляску, тогда как у него была и крытая. И непонятно, зачем ему понадобился Лавендер, разве что он чувствовал себя неловко со мной наедине?
Человеку его размеров было непросто втиснуться под днище экипажа, но в конце концов ему это удалось, и какое-то время мы сидели молча, вдыхая запах мокрой шерсти, а дождь продолжал лить, смывая забытые нами снаружи шарики хлебного мякиша.
— Знаешь, мальчик, — снова заговорил Пендрейк, — когда ты спросил меня о том, кто посылает нам дождь, я осознал свою страшную ошибку. — Он сидел, уперев бороду в огромный живот и задумчиво смотрел на занавес из дождевых струй, стекавших с края нашего «потолка». — Я позволил тебе жить в невежестве, как животному, хотя и призван нести слово Божие. Вчера, — сокрушенно говорил он, — я вдруг увидел, что ты быстро взрослеешь и из мальчика скоро превратишься в мужчину.
На мгновение я испугался, что вчера он видел меня на груди своей жены и превратно это истолковал.
— Миссис Пендрейк… — продолжил преподобный и запнулся, а я весь напрягся, готовясь удрать. — Миссис Пендрейк — женщина и ничего не понимает в подобных вещах. Она смотрит на тебя глазами матери и видит только любимого сына, что конечно же делает ей честь. Но я — мужчина, а посему не чужд греху. Мне довелось пережить всякое, причем примерно в твоем возрасте. Я знаю, что такое дьявол, мальчик, я держал его за руки, чувствовал его зловонное дыхание, и оно казалось мне нежнейшим ароматом…
Он повысил голос и еще минут пять продолжал бичевать себя подобными признаниями, уперевшись головой в дно коляски, отчего его шляпа смялась в блин, а сама коляска приподнялась на несколько дюймов над мокрой землей.
Наконец он успокоился и уже более мягко произнес:
— Я слышал ваш разговор с полицейским. И знаю, что нож был у тебя. И я отлично понимаю, мальчик, почему тебе могло прийти в голову достать его… Меня совершенно не интересует, кто эта девочка. Я уверен, что, хоть поступком твоим руководил дьявол, ты просто не распознал его под женским обличьем. У нее ведь бархатные щечки, шелковистые волосы, длинные ресницы, голубые глаза и алые губки? Неважно! Под этой маской — звериный оскал, а ее медовый рот — пещера смерти.
Я даже вздрогнул, словно меня укусили. О каких девчонках он говорит? Ведь моим одноклассницам дай Бог по десять лет!
— Я не осуждаю тебя, мальчик, — гнул свое преподобный. Скажу тебе больше: и мне знаком огонь, пылающий в крови и пожирающий разум. Твое детство прошло среди дикарей. Но ведь мы отличаемся от них, не правда ли? Да, мы другие, потому что умеем подавлять в себе первобытные порывы, умеем сдерживать свои желания, а не поощрять их. Женщина — это сосуд, и во власти мужчины превратить ее в золотую чашу или в помойное ведро.
В этот момент появился Лавендер под зонтом и с огромной корзиной в руке. Согнувшись в три погибели у коляски, он заговорил идиотским заискивающим тоном, который, как видно, приберегал именно для преподобного Пендрейка, поскольку обычно слова его текли хоть и не по правилам, но грубо и убедительно.
— Ваша честь, — юлил он, — вот вам… ежели захотите… с сыночком вашим… это ленч.
— Поставь и уходи, — коротко бросил его преподобие.
Когда Лавендер убрался, Пендрейк сказал:
— Вот тебе пример. Неужели ты думаешь, что если бы Лавендер и Люси жили, как все, не оскорбляя законов божеских и человеческих, я бы настаивал на их браке?
На это я мог бы ответить (хотя, разумеется, промолчал), что прежде всего не знаю, является ли его преподобие сторонником или противником рабства. Да, он освободил Лавендера, но это еще ни о чем не говорит. Если он аболиционист, то почему утверждает, что вольная жизнь избалует цветных и сделает их ленивыми? Сегодня, я знаю, вы можете вычитать в книжках по истории, что в Миссури тех дней вопрос рабства стоял крайне остро, что по ночам трещали выстрелы, что в штате процветал террор и тому подобное. Не знаю, правда ли это, могу сказать лишь одно: живя в самом сердце этого штата, я ни о чем подобном слыхом не слыхивал. Так что в следующий раз, читая нечто подобное, имейте это в виду. С другой стороны, я знавал немало людей, которые исколесили всю прерию вдоль и поперек в самый разгар войны с индейцами, и не встретили ни одного враждебно настроенного краснокожего. Здесь тот же случай: я никогда не встревал в политику, а потому многого и не знал. Тогда найти поутру на улице труп с ножом в спине или с дыркой от пули редкостью не являлось, и все относились к этому довольно обыденно. Да и Пендрейка в городе уважали за то, что он никогда не выступал с громогласными заявлениями в чью-либо пользу.