Спокойной ночи - Андрей Синявский 5 стр.


– Очки! Даю по буквам: Ольга, Чекист, Константин, Ирина… О-чки!

Первое время я пользовался чужими очками, одалживая у друзей, либо чаще, для чтения, большой увеличительной лупой, в какие дети рассматривают бабочек и марки. Этому инструменту надоумил меня покойный дед со стороны матери, Иван Макарович Торхов, полуграмотный крестьянин, все последние годы своего преклонного возраста посвятивший уединенной молитве и перечитыванию Святого Писания с помощью зажигательного стекла, которое я, тогда ребенок, летом ему подарил. Как сейчас вижу, в деревне, доброго моего старика, который еле-еле передвигал большие калоши, но, восседая на веранде, бодро ползал по буквам и шептал по складам прекрасные имена, звучавшие для меня, безбожника, забавной абракадаброй:

«Авраам роди Исаака. Исаак же роди Иакова. Иаков же роди Иуду и братию его. Иуда же роди Фаре́са и За́ру от Фама́ры… Езеки́я же роди Манасси́ю. Манасси́я же роди Амо́на. Амо́н же роди Иоси́ю: Иоси́я же роди Иехо́иню и братию его в преселение Вавилонское…»

Впрочем, деду было несложно читать и перечитывать тугую славянскую вязь, поскольку, я понимаю, он знал ее на память и держал перед глазами Евангелие больше из уважения, ради телесного к нему и душевного прикосновения. Мне же, напротив, посредничество очков, привезенных вскоре из Англии, мешало общению с книгой, потому что, признаться, когда я читаю либо пишу, я предельно откровенен, я снимаю маску, привычно носимую в жизни, я мысленно разоблачаюсь в приязненном склонении к тексту, а здесь меня вынуждали натягивать на глаза вспомогательные рогатки, отдалявшие меня от бумаги, от мысли, от языка. Я начинал замечать, что я все меньше и меньше читаю и совсем уже редко пишу.

Правда, в окулярах скрывалось то достоинство, что стоило приладить эти плетенки на лоб, как я мигом выключался из текущей мимо меня жизни. Я был недоступен в моем скафандре. Бывало, нацепишь, – и нет тебя совсем, и не было на свете. Как если бы в очках мы становились невидимыми. Я пристрастился временами даже спать в очках. Но чаще просто сидел, при всех доспехах, в забрале, ни о чем не думая, не помышляя взять в руки перо. Сквозь плотные стекла, предназначенные для чтения, для рассматривания букашек, комната вместе с мебелью тянулась бесформенной водорослью, какою зарастают аквариумы. Едва улавливалась волна шкафа, волна дивана, стола и двух с половиной музейных кресел, не ведавших, зачем их сюда занесло, когда б однажды я не треснулся коленкой об угол и не скорчился от боли в маленького карлика:

– На кой чорт они нужны?! Да в них я вообще ничего не вижу!

Не знаю, или английский мастер что-то не так зашлифовал и начислил в моих мизерных диоптриях, как требовалось по рецепту, или с непривычки глаза не лезли в прицельную камеру и дублировали действительность в расстроенном и перекошенном образе. Правым глазом, казалось, я шарил зажигалку, как всегда терявшуюся, сливавшуюся с диваном в его ковровом рельефе. А в левое очко… Но надо ли уточнять, что мне мерещилось тем же временем слева? Смех, пение, женские заливистые переклички с мужчинами, закосневшие отложения извести по стенам, от которых, однако, я был отторгнут, отгорожен, выброшен в мир из родимого зверинца, как безбожный плевок, как кал из-под одичавшей собаки… Так, выражаясь суммарно, переносил я наследие, доставшееся от дедушки, от матери, от отца, от Авраама и Исаака…

* * *

После выступлений Главного Прокурора и двух кооптированных КГБ, от писательской возмущенной общественности, партийных доброхотов, под несмолкаемые аплодисменты, я втащился в каталажку при судейском помосте только что не на руках. Нокаут! Опять нокаут!.. Адвокат, бледнея, третий день прибегал ко мне в перерывах, вместо тренера, удерживая от резкостей, от ответов судье Л. Н. Смирнову, умоляя не задираться. У Смирнова, уверял он, либеральная репутация в западных прогрессивных кругах, так что ему некстати было бы испортить себе физиономию в Европе в роли ординарного сталинского палача, уже выходившей к этому моменту из моды. Наше скользкое, писательское дело такому богу, как Смирнов, Председатель Верховного Суда РСФСР, явно не улыбалось и шло вразрез профилю авторитетного теоретика в области международного права, чего тот, в общем, по научной лестнице, с Нюрнбергского процесса придерживался. Все это была для меня какая-то галиматья, я не видел между ними различия, тогда как, по адвокатской догадке, Верховный Судья, на самом деле, сердцем, совестью и карьерой стоял на моей и Даниэля стороне и, играя в популярность на Западе, должен был, по идее, в мерах пресечения не завышать ставку. Сколько бы на судью Смирнова ни давили из КГБ, он сам – гора, рука – в ЦК, рука – в МК, в Президиуме, поймите – в Президиуме! и где-то там, у чорта в ступе, в Госплане, в Генштабе – еще рука!.. На руках Смирнова, как я понимаю, базировалась наша защита.

На мой-то поверхностный, непросвещенный взгляд, судья в нашем деле был опаснее любых обвинителей, едва, зашатавшись, гаркнули часовые, готовые упасть, со взведенными курками: – Суд идет! («Суд идет», «Суд идет», прокатилось по коридорам, и я вздрогнул – как взаправду: «Суд идет»…)

Адвокат успокаивал:

– Вам показалось! Никакой он не бурбон! Чистая видимость! Ездит за рубеж! Что ни год – на форум! Вице! Жду народные грессы ристов! Пе́йски широко разо́ванный! Ре́тик! Ральный, кагри́ца! Ральный, вам говорят! Ссивный, ктивный, манный, ящий Дья!..

Но я бы все равно за всем этим ему не доверился, когда бы в самом начале мой Следователь по особо важным делам, подполковник Пахомов, в сердцах не обругал Адвоката:

– Какой он адвокат?! Где это ваша супруга, Марья Васильевна, откопала… такого… такое?.. – Он затруднился с эпитетом, но красноречиво поморщился:

– Есть ли допуск? Никто и не знает… в юридических кругах. Непопулярен. Нужно еще проверить. И почему-то, между нами, опять еврей? На мой вкус… лучше бы… вместе, подумав, порассмотрев, мы с вами подыскали другого, настоящего защитника… А?

Прекрасный знак. Рекомендация. Если в КГБ недовольны – такого только и брать. Кое-чему, на ошибках, я с ними уже научился… В адвокаты? При чем тут?.. Ах, да, с Адвокатом накануне суда, в те редкие, сумеречные встречи наедине, когда не ясно, кто кого больше боится, я ли Адвоката, Адвокат ли меня, мы, вроде бы, наконец, поладили в цене – на признании невиновности, которое в следственном деле уже лежало за мной серебряной монеткой, а он сперва не решался к ней притронуться и все оспаривал эти копейки, пока я не уперся и не сказал, озлясь, что уж лучше откажусь от его защиты, если на то пошло, и он, как-то сникнув, разом согласился. Естественно, на процессе не мог он и заикнуться, что подопечный его невиновен; не мог он также вдаваться в оценки и в анализ подсудных произведений, что грозило бы ему самому переселиться на нашу скамью; но подмахивать обвинению, как это давно повелось у нас, он тоже сумел избежать и, ни с кем не споря, в одиночестве, в презираемом, танцевальном искусстве Адвоката, старался руками держать свое бескровное, перевернутое лицо. И я не в претензии…

Один только зуб, в общем-то, у меня остался на Адвоката. Да и тот прорезался позже, через несколько дней, когда я узнал с опозданием, что наш судебный процесс, оказывается, параллельно освещался в газетах, о чем Адвокат почему-то все это время умалчивал. Возможно, он дал подписку и опасался подслушиванья? Но ведь не о помощи речь, не о добрых откликах с воли сюда, за камень, на остров, где все произрастает в извращенном образе, процеженное через вещего Следователя по особо важным делам. Речь о советской печати, доступной каждому, где вас уже мешают с говном, и чего было, спрашивается, утаивать от меня Адвокату?

Как раз в дни суда газету в тюрьме перестали выдавать: перебои с почтой. А я не догадался, что это обычный ход и не почта, а Пахомов, по должности, перекрыл информацию, способную раздразнить обвиняемого. У него, у Пахомова, был уже небольшой опыт с газетой. С «Перевертышами» Еремина в «Известиях», за месяц до процесса. Будто невзначай, улыбаясь, он подсунул мне тогда на допросе эту заказную статью с обычной, конечно, у них воспитательной задачей – сломать. – Кстати, Андрей Донатович, почитайте, что о вас «Известия» пишут. – И смотрит с любопытством… Но, переворошив тот густой навоз, я почему-то оживился: – О Пастернаке, – говорю, – и не то еще писали. Семичастный, сколько помнится, сравнивал поэзию Пастернака с лягушкой, квакающей в гнилом болоте. А Корнелий Зелинский, вернувшись из заграничной поездки, сделал доклад в Союзе Писателей, что одно лишь упоминание имени Пастернака на Западе все равно что, извините, в культурном обществе, за столом, издать непристойный звук. Так и произнес: «непристойный звук»…

Подполковник крякнул.

– Да. Вышла ошибка.

– С Пастернаком ошибка? – обрадовался я.

– Не-ет, моя ошибка, – сказал он вдруг просто и честно, как-то очень по-человечески. – Что дал вам прочесть… Раньше времени…

И вот, на время процесса, газеты от нас отрезали. Зачем Верховному Суду скрывать от подсудимых собственный правдивый оскал, уже означенный в печати? – это я понимаю. Да чтобы мы не огрызнулись. Не заявили, чего доброго, какой-нибудь протест перед тем же Верховным Судом. В нарушение объективности. Но Адвокат?! Куда смотрел Адвокат?.. Что он – еще теплил надежду? Или опасался, – удостоверенный газетой, я буду держаться отчаянней, в противоречии с его концепцией и композицией защиты? Искренне желая спасти, он хватал меня за руки и не давал обороняться.

– Опять вы не так ответили Судье! Гол не в вашу пользу. Я же говорил: не спорьте со Смирновым! Спорьте, если хотите, с Тёмушкиным, с обвинителем. Это – ваше право. Тут мы ничем не рискуем. Но не трогайте, не раздражайте Судью!..

Я ничего не понимал. Просто у нас, вероятно, были разные задачи, и, разобщенные в судебной лапте, толком не объяснившись ни разу, мы с Адвокатом барахтались в словах, переставая узнавать окружающее. К тому же, накануне процесса пообещав встретиться, он словно провалился. И теперь, в антрактах, возникая из-под пола, интеллигентный Пьеро ломал пальцы и повторял:

– Вы топите себя в споре с Верховным Судьей! Топите! Наша цель – четыре. До пяти. Максимум. Не выше пяти. Вы угодите под амнистию. Годовщина. Юбилей революции. В 67-м всем до пяти – скинут. Не может быть, чтобы не скинули. Отсидите еще полтора, два, два с половиной, три…

И вновь куда-то проваливался. Но потому, как день ото дня он увеличивал и увеличивал стаж, туманный, загадочный, в бледной немочи ко мне, я догадывался, что за кулисами происходит неладное. Там, в делириуме судьи Смирнова, среди непостижимых абстракций, что-то правилось и творилось. Летали аэропланы за каким-то еще дополнительным сотрудником, свидетелем из Средней Азии. Звонили по телефону. Давали радиограммы. Сговаривались. Медленный ужас вставал в пепельных зрачках Адвоката. Нарушая положение, он шел по самому острию леденящей юридической бритвы, ухитряясь обходить роковой вопрос о виновности подзащитного обидным Суду молчанием, и тонко, еле слышным голосом, вел полемику, казалось, с самим собой, с умыслом или без умысла я печатался на Западе. Верховник Смирнов на него уже рычал. Прокурор, вообще, не удостаивал внимания. Нет, по тем временам, в нашем пропащем деле, Адвокат вел себя стоически. Только – зачем он утаил судебные отчеты в газетах?..

Все они вылезали на меня сакральными, из Сорочинской ярмарки, харями: Адвокат, Прокурор, Судья. Они были похожи: в их близости исчезала реальность. По сию пору, ночью, стоит закрыть глаза, они зачинают не свои, не Богом данные речи. Как в паноптикуме – не веришь, для смеха, понарошку что ли, чтобы только застращать?..

На Прокуроре я не буду специально останавливаться. Его образ несложен. В черной паре, жгучий брюнет, с белой-белой, как это встречается иногда у истовых брюнетов, кожей, до исподней синевы выбритый, начищенный бриллиантином, мясистый, в сверкающих запонках, он смотрел гробовщиком или факельщиком в похоронной процессии и такого же подобрал себе черного, только ростом поплоше, Помощника Прокурора, на протяжении всей церемонии, кажется, не раскрывшего рта. Всем физическим обликом он был списан с натуры и не требовал усилий ума или какой-то психологии, укладываясь в прокрустово ложе своего декорума целиком и полностью, чего, однако, никак нельзя сказать о судье Смирнове, в довершение насмешки именуемом – Лев Николаевич. Тот, производя впечатление доброго кабана, толстый, как все добрые, посапывающий, будто ему чесали за ухом, читая наши бумаги, – вдруг, с клыками, бросался на подмогу Прокурору, едва мы, обвиняемые, что-то пытались возражать. Удары, им наносимые с председательского седалища, были прямы и стремительны. Он просто не давал отвечать и налетал шквалом, не справляясь с УПК. И так же легко и внезапно, растоптав, выходил из атаки, успокаиваясь в мирном делириуме. И великодушно приглашал Прокурора продолжить перекрестный допрос.

Либеральная его слава таяла на глазах. Да он, должно быть, того и добивался, ставя на карту повернее европейской рекламы. В те боевые дни он думал не о нас, разумеется, и не с нами воевал. Что мы обречены, было ему известно, как число в календаре, и сроки обусловлены. Льва Николаевича, я полагаю, снедали иные заботы. Он сражался со своими соперниками, с недругами, где-то уже в Президиуме, на Олимпе, что из ревности ему и подсунули это скверное дельце. А ну, теоретик, покажи на практике наши достижения в области международного права! Какой ты у нас, на всю страну, либерал?.. И Смирнов оправдал доверие и вышел из борьбы победителем. Его ожидало кресло Верховного Судьи СССР.

Вскоре после процесса, в Доме Литераторов, на товарищеской встрече писателей с чекистами, он сделал научный доклад, подводя баланс операции:

– Подсудимые были – оба – с высшим образованием. Поэтому, как Председатель Суда, я помогал Прокурору!..

Как видим, Адвокат не ошибся: во всем была виновата европейская репутация либерального Льва Николаевича…

Стоит ли, однако, глотать химическую, ядовитую пыль судебного разбирательства, если сановные лица пройдут перед вами лишь хороводом теней, способных смутить неискушенного наблюдателя, особенно в нашем тогдашнем поверженном состоянии? Нет, и под маской самой кровожадной скрывается живая душа, нисколько не загрубелая, а более мягкая и трепетная, пожалуй, чем это кажется на взгляд, со свойственными человеку мечтами и светлыми движениями, с разветвленной и сложной ведомственной игрой. А уж в домашнем либо в дружественном кругу, может быть милее и отзывчивее вы не встретите собеседника, и все мы вместе ему в подметки не годимся. Даже молчаливый Траян, начальник Лефортовской крепости, откуда нас возили на суд под личным его досмотром, послушав протоколы, полистав прессу, не выдержал и открылся слабой своей половине:

– Да я бы их собственными руками пристрелил! Душа плачет!..

– А вы же знаете, – неизменно добавляла любящая подруга Траяна в салонах, куда они были вхожи, – вы же знаете моего Александра Андреевича – он мухи не обидит!

В развитие той же гипотезы о сердечности карателей сошлюсь на первую сцену из феерии «Зеркало», хотя сам я, признаться, с точно таким Следователем дела не имел и кое-что домыслил, опираясь на других очевидцев.

«Он (примирительно разводя руками). …И все-то он знает! Все превзошел! Кандидат наук! Сотрудник Института Мировой Литературы!.. Так как же, Андрей Донатович, будете давать показания?

Я. Какие показания?!. Господа! Простите – граждане! Меня с кем-то перепутали! Оклеветали! Это – недоразумение! Ошибка! Страшная ошибка! Вот у меня (взглянув на часы) через десять минут лекция в Сорбонне. Представляете – в Сорбонне! Через десять минут. Нельзя опаздывать… Тем самым мы ослабляем наш интернациональный детант! Потом, извините, жена может волноваться. У нее сердце и нервы. Если… Если я немного здесь у вас засижусь… Вы знаете, у нас маленький ребенок. Необходимо известить! Хотя бы по телефону, знакомым… (Все смеются.)

Он (внезапно посерьезнев). Все, кому надо, уже извещены. Не стоит горячиться. «Долгие проводы – лишние слезы», как сказано в старой пословице. Читали Даля? Вот, вот. Народные поговорки обогащают русский язык… Кроме того, все от вас зависит. Живите с вашей женой. Читайте ваши лекции. Это законно, это разрешено – и жена, и лекции. Мы вас, если хотите, за четыре минуты доставим… Но что вы над собою наделали, Андрей Донатович! Зачем вы погубили свою молодую жизнь?!.

(Свет меркнет. В кабинете устанавливается кроткое ко мне сожаление. По знаку Следователя все на цыпочках выходят. Тихо звучит танго «Брызги шампанского», напоминая о вступительной партии. Упорхнувший последним, Оперативник быстро возвращается за позабытой на полу телефонной книгой. С его исчезновением свет вновь набирает яркий, белый накал.) Ах, Андрей Донатович! Андрей Донатович! Вы думаете – мы не люди? (Утираясь рукавом.) Думаете – не больно? У меня у самого маленький ребенок. Чуть побольше вашего. Звать Натальей. Знаете, утром или вечером подойдешь к кроватке. «Наташа, говорю, Наташа, папка пришел с работы». А она смеется, прыгает на своих маленьких ножках. Тянется. Еще беззубая, а уже тянется. «Папка! – говорит. – Папка!» (Плачет, уронив голову на стол. Потом, всхлипнув, тоненьким голосом запевает). «Топ-топ-топ, – топает малыш! Топает малыш!..» (Рыдания.)

Я. Да, да, я понимаю… Нам надо объясниться… И мне плохо, и вам нехорошо. Всем трудно. Я же вижу: интеллигентный человек. Чехова читали, Гоголя. «Вишневый сад», «Дядя Ваня»…

Он (подымая зареванное лицо). Так как же будем жить дальше, Андрей Донатович?!.

Я. В каком смысле – дальше?..

Он. Так будем давать показания? Или – нет? (Барабанит пальцами по письменному столу, но более твердо.) «Топ-топ-топ, – топает малыш!..» Будем давать показания?!.»

Назад Дальше