— Не все рождаются непогрешимыми, как вы, — сказал Варди.
— Кажется, вспоминаю! — воскликнула Хайди. — «Элегия на смерть трактора» и «Похищение прибавочной стоимости — оратория».
— Хотелось бы, — сказал Жюльен, — чтобы люди умели забывать чужие глупости, как они забывают свои собственные.
— Зачем? — встрепенулся Варди и повернулся к нему. — Стыдиться былых своих ошибок — просто трусость. Кто станет утверждать, что при конкретных обстоятельствах того периода было ошибкой верить в Мировую революцию и посвятить ей свою жизнь? Я признаю, что наша вера опиралась на иллюзию, но продолжаю считать, что это была достойная иллюзия — заблуждение, стоявшее ближе к истине, чем протухшая обывательская болтовня о либерализме и демократии. Правда оказалась на стороне обывателей, хотя можно оказаться правым по ложным причинам; мы же оказались не правы, однако можно заблуждаться, рассуждая вполне здраво.
— О, заткнись ты со своей диалектикой! — бросил Жюльен.
Борис очнулся от невеселых размышлений.
— Вы хотите сказать, что в раю больше радуются одному раскаявшемуся грешнику, чем десяти праведникам. Пусть меня повесят, но не могу взять в толк, отчего это так. Отлично представляю себе десять праведников, всю жизнь старавшихся оставаться честными, благородными, разумными, как вдруг — всеобщее смятение, и вводят отвратительного типа, как наш Жюльен, посвящавшего оды ЧК; он становится почетным гостем, и приличные люди должны уступать ему дорогу. Покаявшийся грешник — это звучит хорошо и богобоязненно, но пока вы писали оды во славу некоей организации, эта самая организация обрекала мою жену и дочь на гибель в собственной крови и экскрементах… Прошу прощения, я не хотел задеть вашу чувствительность, — повернулся он к Хайди и прекратил кусать нижнюю губу.
— Слушайте! — взвилась Хайди, — ну почему вы все время набрасываетесь на меня?
— Набрасываюсь? — повторил Борис. — Да, наверное, я плохо повел себя. Потому, должно быть, что вы выглядите не ведающей горя… Простите меня, — чопорно закончил он, обретая манеры старорежимного джентльмена. Его плечи поникли.
Профессор откашлялся.
— Дело не в личных трагедиях, — сказал он. — Мы все прекрасно понимаем, но это ничего не доказывает. — Он говорил агрессивно, с почти талмудистской непримиримостью. Хайди подумала, что именно такое грубое обращение с Борисом и есть самое милосердное, но было видно, что такого рода милосердие было в натуре коротышки. Что может быть двусмысленнее милосердия хирурга? — Ничего! — повторил Варди и резко взмахнул своей короткой ручонкой, — единственный способ добиться конструктивности — избавиться от ложного чувства вины по отношению к прошлому. В первый, самый обнадеживающий период Революции, по другую сторону баррикад оставались одни реакционеры.
— Вот именно, такие реакционеры, как я, — сказал Борис. — Владельцы нескольких акров плодородной земли, мужья своих жен и отцы малолетних дочерей, которых надо было защищать, невзирая на доктрины.
Хайди показалось, что Борис говорит о жене и дочери, подобно еврею, вспоминающему дедов, погибших при погроме, — зарабатывая на мертвых политический капитал. Но разве не то же делает Церковь с ее культом мучеников? А французы со своей Жанной или англичане с их немногочисленной кучкой, спасшей миллионы? Мертвых никогда не оставляют в покое. Она почувствовала себя совершенно изможденной, поникло все ее тело, даже грудь. Она покосилась на свою блузку, чтобы проверить, так ли это.
— Уж вы-то, конечно, никогда не ошибались, — ядовито выговаривал поляку Варди. — Вы и ваша каста всегда все знали. Мой двоюродный брат умер в вашей тюрьме в Брест-Литовске, и, когда его хоронили, половина его лица оказалась съеденной крысами. Он даже не был революционером — просто честный перед Богом социал-демократ. Если мне придется выбирать между вашими и их крысами или между проигрывателем-автоматом и «Правдой» — я до сих пор не знаю, что лучше.
— Неужели? — подал голос Жюльен, моргая от дыма своей сигареты.
— Раз вы не знаете, то почему вы здесь, а не там? — спросил Борис. — А вот почему: здесь вы можете ссориться с нами в кафе и читать нам нотации. Там бы вам оставалось держать речь перед крысами на Лубянке — да и то шепотом, так как донести могут даже крысы.
— Варди не возражал бы, лишь бы это были крысы-радикалы, — сказал Жюльен. — Их укусы для него роднее.
— Роднее, — невозмутимо ответствовал Варди. — Как и для тебя, при всем твоем цинизме. Сейчас мы очутились с Борисом в одной лодке, но на самом деле между нашими взглядами и его — бездна различий.
— Это верно, профессор, — молвил Борис. — Различие в том, что вы трудились в библиотеках, а я — в заполярных шахтах.
— Вы несправедливы, Борис, — сказал Жюльен. — Что бы ни случилось с Варди, он не выпустит из рук своего ржавого ружья. — Он улыбнулся Хайди и продекламировал по-английски:
— «For right is right and left is left, and never the twain shall meet…» [3] Хотя, — добавил он, снова переходя на французский, — и то, и другое слово полностью лишились своего смысла.
— Разве? — уперся Варди. — На мой взгляд, они остаются единственными маяками во всеобщем хаосе, и в них не меньше смысла, чем в словах «будущее» и «прошлое», «прогресс» и «упадок». Если бы дело обстояло иначе, зачем же тогда ты был в Испании, зачем шел на пули и горел?
Кожа вокруг глаз Жюльена собралась в складки.
— То же самое могло случиться в войне Алой и Белой розы, Ланкастера и Йорка, янсенистов и иезуитов, жирондистов и якобинцев, дарвинизма и ламаркизма, правых и левых, социализма и капитализма — все это были в свое время маяки среди хаоса. Каждому периоду свойственна острая альтернатива, которая кажется самой важной на свете, пока история не пройдет мимо, пожав плечами; людям же остается недоумевать, из-за чего был весь сыр-бор.
— Ты говоришь всего лишь о диалектическом движении от тезиса к антитезису.
— К черту диалектику! Католицизм сражался с протестантизмом на протяжении многих поколений, и где же синтез? Величайшие в истории диспуты обычно заканчиваются тупиком, а потом вызревает новая проблема, совершенно другого свойства, которая притягивает к себе все страсти и лишает старое противоречие всякого смысла… Люди утратили интерес к религиозным войнам, когда в них начало просыпаться национальное сознание; их перестали волновать монархия и республика, когда вперед вышли экономические проблемы. Сейчас мы снова в мертвой точке, но скоро произойдет новая мутация сознания, и важны станут совсем иные ценности. Когда это случится, боевые кличи нашего века покажутся такой же глупостью, как и вопрос, из-за которого шли на войну лилипуты: с какой стороны разбивать яйцо…
— Браво, браво! — вскричал Борис. — Вы будете сидеть в ожидании этой своей мутации, а если в это самое время Антихрист мотает кишки из ваших друзей и родных — что ж, тем хуже для них…
— Не будьте ослом, — сказал Жюльен. — Для меня очевидно, что человек должен сражаться в целях самообороны, защищая минимально достойные условия жизни, и так далее. Я просто хочу подчеркнуть, что это не имеет никакого отношения к любезным Варди маякам и диалектике, а также к левым, правым, капитализму, социализму и любому другому «изму». Когда я слышу эти слова, я чувствую запах клоаки.
— Не воспринимайте его серьезно, — обратился профессор к Хайди. — Он счастлив только тогда, когда может бороться, как в Испании, доказывая одновременно самому себе, что бороться совершенно бессмысленно.
Борис словно опомнился от забытья, в которое он время от времени погружался. Он хмуро уставился на собеседников, и Хайди поняла наконец, что беспокоило ее в его лице: все линии на нем были вертикальными: от впалых висков к провалившимся щекам и дальше вниз — к заостренному подбородку.
— Слова, слова, — рассеянно проговорил он. — Книги, книги, книги… Идите читать лекции лубянским крысам.
— Крысы всех стран, соединяйтесь! — провозгласил Жюльен. — Вам нечего терять, кроме своих крысоловок. — Он взмахнул над столом рукой и опрокинул рюмку с бренди. Липкая желтая жидкость образовала на мраморной поверхности неопрятную кляксу. Постепенно клякса стала лужицей, напоминающей формой череп Никитина. Отходящие в сторону ручейки походили на щупальца.
— Мне пора домой, — сказала Хайди, поднимаясь.
— Я найду вам такси, — сказал Жюльен. Он оставил на столике деньги и захромал к выходу. Борис и профессор возобновили спор. В ответ на «спокойной ночи», вежливо произнесенное Хайди, как благовоспитанной девочкой, они лишь слегка кивнули.
Предрассветная улица была серой; кое-где дворники уже начали убирать мусор, оставшийся после Дня Бастилии.
Они сели в такси. Жюльену пришлось долго ворочаться, прежде чем он нашел верное положение для своей больной ноги.
— Что скажете о нашем зоопарке? — спросил он, дождавшись, пока Хайди назовет шоферу адрес. Его английский был аккуратным и точным, как у одной монахини-француженки в школе, в которую она была влюблена… — Помните «Одержимых» — толпу маньяков, которым впору позавидовать? Из нас же изгнан злой дух — дух веры. Все мы бездомные — физически или духовно. Горячий фанатик опасен; остывший фанатик жалок. Борис жаждет мести, но сам уже не верит в нее и знает, что побежден. Варди нравится доказывать, что, пусть он заблуждался, зато был прав в своих заблуждениях. Я… вы умеете слушать, — сказал он изменившимся тоном.
— Что скажете о нашем зоопарке? — спросил он, дождавшись, пока Хайди назовет шоферу адрес. Его английский был аккуратным и точным, как у одной монахини-француженки в школе, в которую она была влюблена… — Помните «Одержимых» — толпу маньяков, которым впору позавидовать? Из нас же изгнан злой дух — дух веры. Все мы бездомные — физически или духовно. Горячий фанатик опасен; остывший фанатик жалок. Борис жаждет мести, но сам уже не верит в нее и знает, что побежден. Варди нравится доказывать, что, пусть он заблуждался, зато был прав в своих заблуждениях. Я… вы умеете слушать, — сказал он изменившимся тоном.
— Потому что я из тех, кто расстался со злым духом.
— Вы состояли в Движении? — с надеждой спросил Жюльен.
— Нет — не в вашем. Я из другого прихода.
— Неважно, — откликнулся Жюльен. — Какой бы ни была ваша церковь, ваш храм, конец всегда один. Все руины выглядят одинаково. Это и удерживает наш триумвират единым. Мне бы хотелось написать рассказ под названием «Возвращение крестоносца». В одна тысяча сто девяносто первом году от рождества Христова он, молодым человеком, покинул отчий дом, чтобы завоевать Новый Иерусалим, построить Небесное Королевство и все такое прочее. Он пошел той же стезей, что и остальные: насиловал, грабил, разил шпагой мавров, подцепил сифилис и делал все, чтобы разбухал кошелек Филиппа Августа. И вот он вернулся — один из десяти. Честные прихожане-соседи все так же ходят в церковь, покупают индульгенции и делают взносы на следующий крестовый поход…
— А что делает он?
— Это не имеет значения. Может быть, пытается объяснить им, что было на самом деле, и гибнет на костре как еретик. Или держит язык за зубами и заживо гниет от сифилиса. Что действительно важно — так| это «Песня возвращения», песня всех распрощавшихся со злым духом, песня поедаемого сифилисом идеалиста, знающего, что он живет в гибнущем мире, и не имеющего ни малейшего представления о новом мире, призванном заменить старый.
— Так почему вы не напишите его?
— Потому что я больше не пишу, — сказал Жюльен. — Доброй ночи.
Такси затормозило перед многоквартирным домом, где жила Хайди.
— Доброй ночи, — откликнулась она, с неприличной поспешностью выбираясь из такси. Нажав на кнопку у парадного и обернувшись, чтобы помахать на прощанье — этого, по крайней мере, можно было ожидать от добродетельной Алисы из Страны Чудес, — она увидела, что он сидит откинувшись, вытянув больную ногу и привалившись головой к окну. На переднем сиденье терпеливо дожидался распоряжений шофер.
Полковник еще не ложился; узкая полоска света под его дверью показалась Хайди сигналом надежды: стоило только перешагнуть ее — и она окажется в раю. Но для этого пришлось отворить дверь, и полоска превратилась в залитую светом комнату, а отец из смутной надежды на утешение вырос в фигуру с седеющей головой, склонившуюся над столом и погруженную в сочинение отчета. Услыхав шаги, он повернулся к ней с приветливой улыбкой.
— Что с тобой приключилось? — спросил он.
Она рухнула на диван и рассказала ему о Борисе и о «Трех воронах по кличке Невермор». Время от времени полковник и его дочь предпринимали храбрую попытку установить интимное взаимопонимание и интеллектуальное сообщничество, хотя оба знали, что результатом неминуемо будет разочарование. Мысленно полковник присвоил Хайди сентиментальную кличку «темноволосая нимфа», Хайди же думала об отце как о «растерянном либерале», однако их взаимная стеснительность была так велика, что одна мысль о том, чтобы произнести это вслух, заставляла обоих заливаться краской в своих стеклянных клетках.
— Бедняга, — посочувствовал полковник, потирая рукой розовый и совершенно гладкий, несмотря на седые виски, лоб. — Потерять жену и ребенка, да еще так… И подумать только, что в таком же положении находятся миллионы людей!
— Да не в этом дело! — нетерпеливо воскликнула Хайди. — Самое ужасное — не само страдание, а его бесполезность.
— Ну, об этом я ничего не знаю, — сказал полковник. — Не знаю, может ли быть какой-то смысл в выплевывании своих легких. Главное, все это только начало. Когда начнется настоящая заваруха…
— Боже! — всплеснула руками Хайди. — Снова? Полковник утомленно взглянул на нее.
— Знаешь, мне не стоит этого говорить, но новости тревожные.
— Вот и хорошо, — сказала Хайди. — За кризисом всякий раз следует затишье. Я испытываю страх только во время затишья.
— Да, — отозвался полковник, — но на этот раз все по-другому. — Он поколебался. — Понимаешь, действительно не стоило бы этого говорить. Но, думаю, ты — особый случай. И еще я думаю, что всякий раз, когда происходит утечка информации, в этом виноваты вот такие особые случаи.
— Не хочу ничего слышать, — сказала Хайди. Она пожалела, что находится не у себя в комнате и не лежит с крепко закрытыми глазами.
— Но я хочу, чтобы ты знала, — продолжал полковник. Хайди только сейчас поняла, что он ждал ее возвращения, чтобы что-то сообщить ей. Это было совсем не в натуре ее отца. В последний раз он изъявлял желание уменьшить таким способом давившую на него тяжесть много лет назад. Тогда она была еще совсем ребенком. Сколько ей было лет — четырнадцать, тринадцать? Мать казалась не более пьяной и страшной, чем обычно, и Хайди не знала, кто были те мужчины, которые так мягко и умело увели ее неведомо куда. Однако отец настоял на том, чтобы объяснить ей нейтральным, чужим голосом причины, по которым ее мать было необходимо забрать в психиатрическую лечебницу.
— Дело вот в чем, — начал полковник. — Когда ты вошла, я составлял список. Список из двадцати французов, отобранных из числа тех, с кем сводило меня ремесло. Эти двадцать — обрати внимание, не более двадцати, а лучше бы еще меньше — погрузятся в летающий ковчег, когда подступят волны и нам придется уносить ноги. Думаю, многие наши люди из различных миссий получили такие же приказы и составляют сейчас сходные списки. Скажем, человек сто. Выходит, Ноева воздушная эскадра поднимет в воздух тысячи две пассажиров. Остальным сорока с лишним миллионам придется уповать на счастливый случай.
— А как насчет семей тех людей, что войдут в твой список?
Полковник пожал плечами, указывая пальцем на свои бумаги.
— Здесь сказано: «Проблема родственников изучается». Идея, кажется, заключается в том, что люди из списка должны считать себя чем-то вроде отправленных в зарубежную командировку, ядром будущей освободительной армии и правительства. — Он тяжело опустился в кресло. — Хотел бы я, чтобы мы перестали освобождать друг друга.
— Почему тебе понадобилось рассказывать мне об этом?
Полковник снова поднес ко лбу ладонь.
— Я подумал, что тебе надо быть готовой на случай, если нам вдруг придется эвакуироваться.
— И что мы сможем сделать это с более чистой совестью после того, как ты представишь свой список?
— Вот именно, — устало молвил полковник. — Хотя я не знаю, при чем тут совесть. Не мы же, черт побери, изобрели Европу — или Азию.
— Но разве мы не нарастили силу благодаря гарантиям, оборонным пактам и тому подобному?
— Наверное, ты права, — сухо проговорил он. — Если у тебя есть план, что еще можно сделать, передай его господину президенту.
— Извини — я просто так. Я всегда болтаю просто так, когда не знаю, что сказать.
Она легонько чмокнула его и вышла из комнаты. Полковник подумал, что ее саморазоблачения еще более невежественны, чем осуждение порочности всего мира. Все это пошло еще с монастыря; с тех пор Хайди превратилась в глазах полковника в картинку-загадку в жанре экспрессионизма, которую он отчаялся разгадать, ибо так и не понял, где полагается быть носу — на лице или ближе к пупку.
Он вздохнул и снова склонился над бумагой.
Хайди медленно разделась и подошла обнаженной к зеркалу, чтобы, как всегда по вечерам, рассмотреть себя. «Когда же ты вырастешь? — спросила она у своего отражения. — Ни лица, ни личности. То есть слишком много и того, и другого». Она вела себя, как неуклюжий подросток, с Никитиным, как невинная дева — с мсье Анатолем, как старшая сестра — с Борисом. При этом она не притворялась, а просто автоматически начинала исполнять ту роль, которую уготовили для нее другие. Женщина-хамелеон! Ни внутреннего стержня, ни веры, ни твердых убеждений. Русский был совершенно прав, когда взирал на нее с отвращением.
Она оглядела себя в зеркале с головы до ног. Как бы изысканно она ни наряжалась, в ее внешности всегда было что-то не так. Даже сейчас, когда она осталась без одежды, в ней оставалась какая-то несообразность. Основная беда — конечно, ноги, слишком толстые и бесформенные. Они совсем не гармонировали с узкими плечами и тонкой талией. И хотя ее овальное личико с мягкими каштановыми волосами, расчесанными на прямой пробор, и карими глазами было определенно миловидным, в нем тоже чувствовалось какая-то неправильность: оно не соответствовало ее фигуре ниже бедер. Хайди умела безошибочно угадать, беременна ли женщина, просто взглянув на ее лицо. Точно так же она знала по опыту, что в лице красивой женщины с некрасивыми ногами или с каким-то еще скрытым дефектом всегда есть что-то трогательное и обезоруживающее. Лица таких красавиц как будто просят прощения.