Старик, хмурясь, забирает с арбы свои пожитки, хлопает ладонью по крупу лошади. Бедняга, низко опустив голову и еле передвигая заплетающиеся ноги, устало бредет к знакомой калитке.
Старик вскоре возвращается к арбе. Арба у него ветхая, расхлябанная, вот-вот развалится. Она вся в жестяных заплатках, на ободьях обрывки старых шин.
Мы начинаем поддразнивать:
— Арба у вас добротная, прочная, только поскрипывает да бренчит-дребезжит малость.
Агзам шепчет мне на ухо, но так, чтобы всем было слышно:
— Арба редкостная, допотопных времен. Мастер будет жив-здоров, она еще не раз будет чинена-перечинена…
Старик молча продолжает заниматься своим делом: крепит порастрескавшиеся ступицы гвоздями, смазывая оси колесной мазью. Вытирая перепачканными мазью руками пот, он и лицо себе расписал черными полосами. Мы подталкиваем друг друга, пересмеиваемся.
Вдруг, откуда ни возьмись, заявляется известный в нашей округе Расуль-орус. Прозвище «орус» (русский, русак) ему дано за то, что в разговоре он к месту и не к месту любил вставлять русские слова. Длинный, лицо узкое, морщинистое, с резко выпиравшей нижней челюстью, глаза наглые, на пальцах огромные перстни, в руке палка, а в зубах неизменная папироса, — он был постоянно пьян, торговал на базаре железным ломом и всяким тряпьем, хвалился, что хорошо говорит по-русски, а собственно умел только ругаться.
— Марш, хулиганы! — заорал на нас Расуль. Потом напустился на старика: — Эй, ты, арбакеш! Пошел отсюда, свинья! Забирай свою арбу, весь дувал мне развалил! Где у тебя глаза? Смотри, что это? — и тыкал палкой в осыпающиеся от дождя и ветра места дувала.
Старик, дрожа от гнева, перетащил арбу на другую сторону улицы..
— Эй, послушай! Что могло статься с твоим дувалом? Вон он стоит на месте, ослепнуть тебе!
Расуль бросается к нему с поднятой палкой:
— Убью, сволочь!..
Старик выходит из себя, отвечает непристойной бранью. А Расуль, коверкая слова, продолжает осыпать его русскими ругательствами, вот-вот полезет в драку. Собираются жители квартала.
— Сын блудницы, безбожник! — выкрикивает выведенный из себя старик. — Эй, люди! Извел он меня до смерти, этот скандалист! Я занимаюсь своим делом, до его дувала и пальцем не дотронулся! Нажрется водки, очумеет и начинает скандалить, никому жизни нет от него!
Расуль-орус снова подступает к старику с палкой.
— Подожди, вот пожалуюсь на тебя в полицию, заохаешь тогда. Водку я на твои, что ли, деньги пью, сгореть тебе в могиле? Ну, отвечай сейчас же!..
При упоминании о полиции всех бросает в дрожь. Несколько человек пытаются унять Расуля.
— Довольно, довольно, перестань. Хоть сединам его уважение сделай! — уговаривают они и в конце концов спроваживают Расуля домой.
* * *В квартале почти не осталось ребят, все разъехались, кто куда. Тишина кругом такая, словно улицу залило водой. От скуки я настроил решето-капкан, ловлю горлинок, воробьев. Но бабушка сердится: «Грех же!» Мать бранится. А дни-то долгие-долгие.
Во дворе нашего соседа торчало единственное дерево — яблоня, высокая, уже старая, наполовину засохшая, но она еще родила. Яблоки на ней только-только начали поспевать. Хозяев дома нет — перекочевали за город, там у них усадьба с садом. Мы — Агзам, Ходжи и я — перемахнули через дувал, взобрались на яблоню. Яблоки червивые, безвкусные, как вата. Но нас это не смущало — мы наелись досыта, насовали яблок за пазуху. Потом начали трясти яблоню, что есть силы, но слезть и собрать яблоки не успели: снаружи неожиданно загремела цепочка, открылась калитка, во двор вошел хозяин дома. С длинной хворостиной в руке он подошел к яблоне и закричал, задрав голову:
— Слезайте, негодники!
Бледные, растерянные и жалкие, мы притаились на яблоне. Слезать — боязно. И не слезать — нельзя. Бежать — как тут убежишь?! Чувствуя, как дрожат ноги, руки, мы медленно спускаемся на землю. Хозяин дома стоит над нами. Раза два замахнулся хворостиной, но почему-то бить не стал, а только пригрозил:
— Второй раз вздумаете перелезть через дувал, тронуть яблоню, ноги переломаю!
— Дяденька, больше никогда не тронем! — захныкали мы в один голос.
Хозяин ничего не ответил, молча повернулся и ушел в дом. А мы в одну секунду оказываемся на улице.
… Солнце палит. Пыль на улице раскаленным угольем поджаривает ноги. В воздухе, вычерчивая круг за кругом, медленно кружит коршун. Воробьи здорово дразнят его. Подлетят близко-близко и — раз! — нырнули вниз. Коршун, поддавшись на их уловки, бросается вслед, но всякий раз оказывается обманутым. Нас забавляет эта игра. Потом мы взбираемся на крышу высокого двухэтажного дома, ищем гнездо трясогузки.
— Нашел, нашел! — шепчу я товарищам.
Трясогузка сидела на яйцах. Она вспорхнула и улетела.
Ребята с интересом рассматривают яйца, осторожно перекатывают их на ладонях.
— Ребята, не будем трогать, — говорю я. — Пусть она высидит птенцов.
Переходя с крыши на крышу, мы добираемся до Ак-мечети и затем до Балянд-мечети. Крыши горячие, воздух пышет пламенем, но мы не замечаем жары.
Баи и их сынки злятся, кричат снизу:
— Эй, что вы там делаете? Убирайтесь с крыши, нищее отродье!
Но мы не остаемся в долгу, выкрикиваем хором:
— Скупой бай! Жадный бай! Глупый бай! — швыряем комья земли и убегаем.
Так проходит время. Каждый день мы посещаем школу, Ученье дается с трудом. Многие ребята учатся по четыре, по пять, по шесть лет и бросают, дойдя до «Хафтияка». В учении нет твердо установленного порядка, правил, нет отдельных классов. В одной комнате громко, во весь голос, зубрим мы каждый свой урок. У кого есть усадьба, те всю весну и лето проводят за городом. А те, кто остался здесь, как я, например, хоть и дуреют от жары в душном классе, хоть учение опротивело нам до отвращения, вынуждены отсиживать полаженное время в школе, завидуя счастливчикам и мечтая хоть о маленьком садике.
— Отец говорил: вот накопим денег немного и купим сад, — вздыхает один из мальчишек.
— Денег накопить можно, если быть бережливым, — вступает в разговор другой. — Дядя каждый годовой праздник дарит мне пятак, а я сейчас же прячу его в шкатулку и запираю. Пусть это будет через тридцать — сорок лет, а на сад я обязательно накоплю. Отец говорит: капля по капле — озеро собирается…
Все мы громко хохочем.
— Сад — штука хорошая, да разве накопишь на него, собирая по пятаку?!
— Отец у меня парикмахер, — невесело говорит третий, — как мы можем накопить денег? Казан кое-как кипятим, да и то один день — мучная похлебка, другой — постный суп…
Я молчу, понурившись.
На школьном дворе, у хауза растут красивые шелковицы с пышными кронами. Учитель приказывает нам перекочевать в тень шелковиц. Поднимается суматоха, мы подхватываем циновки, старую ватную подстилку, облысевшую овчину учителя и бежим к хаузу.
— Дети! Смотрите, циновки истрепались уже. Несите по целковому кто побогаче, по полтиннику с остальных, — строго приказывает учитель.
Требование денег на циновки особенно огорчает и вызывает беспокойство у ребят из бедных семей.
Жара стоит нестерпимая. Замерли, не шелохнутся листья на шелковицах. Разморенные духотой, утомленные зубрежкой, полусонные, мы затихаем. Тогда учитель внезапно встает и начинает хлестать нас всех подряд плетью.
— Господин! Вот уже третий день, как запропал Али. Если разрешите, я схожу к нему домой, узнаю, в чем дело, — с поклоном спрашивает учителя Агзам.
— Сиди, учи свой урок! — сердито обрывает его учитель. Потом приказывает мне и двум пятнадцатилетним подросткам, отличавшимся силой: — Идите, разыщите и приведите его, подлого!
Радуясь неожиданной свободе, мы все трое разом срываемся со своих мест и убегаем.
Дом Али в квартале Джар-куча. Мы входим во двор, здороваемся с его матерью:
— Ассалам алейкум! — Спрашиваем: —А где Али? Мы пришли за ним.
— За ним пришли? — говорит обрадованная мать Али, — Этот озорник на качелях качается вон на том дворе. Вы подойдите тихонько и сразу хватайте его, иначе он убежит.
Мы идем, осторожно ступая на цыпочки. Али и правда на качелях. А чуть дальше две хорошеньких девчонки собирают цветы в цветнике.
Качели устроены между двумя карагачами. Али с увлечением летает вверх-вниз.
Мы подбегаем внезапно. Али бледнеет, прыгает с качелей. Но один из моих спутников успевает схватить его и вывернуть ему руки.
— Идем, быстро! Пикнешь только, «пастилу» устроим — схватим за руки, за ноги и понесем, — пригрозил он. Девчонки застыли, пораженные, поглядывают то на Али, то на нас. Встряхнув его хорошенько, парень освобождает руки Али.
— Ну, пошли! — говорю я, — Бери свою сумку.
Али с минуту молчит, понурившись. Потом, не поднимая глаз, начинает упрашивать нас:
Али с минуту молчит, понурившись. Потом, не поднимая глаз, начинает упрашивать нас:
— Учитель злой, прибьет… Сегодня вы не трогайте меня, завтра я сам приду.
— Идем, друг. Учение, конечно, дело не простое. Это все равно, что иглой колодец копать, — мягко говорит второй паренек. — Но ты все-таки не бросай школы, патом жалеть будешь.
Расфранченные соседские девчонки, хмурые и погрустневшие, уходят к себе домой. Али тоже, казалось, решил сдаться, он покорно вешает через плечо школьную сумку и первым выходит со двора. Но на улице, когда мы проходим мимо полуразвалившегося дувала, он ныряет в пролом. Мы разом бросаемся за ним. Али перепрыгивает через низенький дувал в соседний двор, а там по лестнице взбирается на крышу.
— На крышу убежишь, за ноги стащим, в землю зароешься — за уши вытащим! — грозит ему один из моих спутников.
Мы все трое быстро поднимаемся по лестнице. Али мечется с одного края крыши на другой, но деваться ему некуда. Мы настигаем его в конце концов и тащим к лестнице. Али тяжело дышит, запыхался.
— Пустите, я сам пойду, — говорит он.
Хмурые, обозленные, мы отпустили руки Али. А он внезапно отпрянул от нас, метнулся на противоположную сторону и спрыгнул на землю.
— Убежал, убежал!
Ребята метнулись с крыши, погнались за беглецом. Скатавшись с лестницы, я тоже бегу за ними. Али летит стрелой, но ребята не отстают, грозятся: «Вот, погоди! Мы тебя…» Али убегает к Шейхантауру. Мы несемся за ним, В конце концов, запыхавшиеся, усталые, мы ловим Али. Вывернув руки за спину, скручиваем его собственным поясным платком и, браня и угощая тумаками, тащим я школу.
— Нет, не пойду! — говорит Али, упершись ногами в землю.
Он весь дрожит. Мы грозим ему. Упрашиваем, но он не поддается. Тогда мы тащим его: двое парней подхватывают под мышки, а я подталкиваю сзади.
Али ревет, брыкается, кусает нам руки. Лавочники и мясники смеются:
— Сбежал из школы? Тащите, так ему и надо!
Когда добираемся до Ак-мечети, Али со слезами начинает умолять нас. Мы не отвечаем, молча тащим его и доставляем, наконец, в школу. Втроем, перебивая друг друга, рассказываем обо всем учителю. Али дрожит. Учитель, крепко стиснув зубы, поднимает плеть. Но мы вступаемся, упрашиваем!
— Господин! Он покаялся, больше не станет убегать. Он крепко пообещал нам…
Учитель медленно опускает плеть и прячет ее под овчинную подстилку.
— Садись! Садись же! — кричит он сердито.
Али, то бледнея, то краснея, мешком опускается на свое место и раскрывает книгу.
* * *Почти каждый день, возвращаясь из школы, я наведываюсь в мастерскую к деду.
Однажды дед послал меня к своему приятелю принести правило и сапожного клею. Я бегу кривыми узенькими улочками. Захожу на чисто подметенный двор. Здесь пышно цветут базилик, разных сортов петушиные гребешки, мальва.
Мастер работал вместе со своими учениками и подмастерьями. Узнав, зачем я пришел, он пошутил:.
— Правила у меня нет, малыш, украли джины. — И выдержав паузу, прибавил: —А вот лягушек предостаточно…
Я выхожу из себя. В нашем квартале любят давать каждому прозвища, но когда моего деда называют лягушкой, я злюсь.
Заскучавшие за работой подмастерья и ученики тоже начинают разыгрывать меня. Один, уже пожилой подмастерье, косой, картавый, заросший бородой, размяв щепоть табаку, раскуривает чилим. Предлагает, обращаясь ко мне:
— Отведай, братец. Такое удовольствие получишь!
Я отказываюсь, но он сует мне в рот чубук, а сам, приложившись губами, сильно дует в отверстие кубышки. Рот мой наполняется горькой ядовитой водой, я кашляю чуть ли не до рвоты. Мастер и все его подручные хохочут.
Получив правило и клей, я тотчас выбегаю из мастерской. А очутившись во дворе, оборачиваюсь, выкрикиваю:
— Откормленный баран! Откормленный баран! — и улепетываю со всех ног.
Мастер нарочно кричит подмастерьям и ученикам:
— Держи! Держи этого лягушонка! — и хохочет мне вслед.
* * *В мастерскую к деду каждый день приходил кто-нибудь из жителей квартала провести время, от скуки поболтать о том, о сем. Был у него один знакомый, слушатель медресе, одинокий старый холостяк лет за пятьдесят, всегда чисто одетый, видный такой из себя, с умными, немного грустными глазами, с коротко подстриженной аккуратной бородкой. Он тоже иногда заходил и подолгу беседовал с дедом.
— Почтенный, расскажите нам что-нибудь из прошлого, — как-то попросил его дед.
Тот долго рассказывает о событиях в Кашгаре, в Китае. Я, затаив дыхание, слушаю его.
— Почтенный! Говорят, Худояр-хан стал пленником русского царя. А потом по слухам оставил своих жен в Туркестане и сам будто бы отправился в Мекку. Расскажите, как оно было. Правда, отправился он в Мекку или же до сих пор находится в плену? — спрашивает дед.
Старик степенно, не торопясь, начинает речь издалека. Подробно рассказывает о падишахах, их женах, о беках, о разных событиях времен Тимура, об известных полководцах. Потом переходит к Худояр-хану.
— Худояр был ханом, слепым в своей жестокости, погрязшим в разгуле и разврате. И вот, он сгинул, — говорит старик.
— Все они на один покрой. Русские пришли — избавились от них. Только и царь тоже не отстает от них в тиранстве, — говорит дед.
— Да, все они на один покрой, — соглашается старик. И помолчав, вздыхает. — Справедливого владыку-падишаха надо бы.
Я молча слушаю, прикорнув позади деда. А когда старик уходит, спрашиваю:
— Дедушка, он еще придет, этот ваш знакомый?
— Придет. На будущей неделе в четверг придет, сынок. Он долго жил в Кашгаре, а сам ташкентский. Редкостный человек, очень большой грамотей. Историю знает, как свои пять пальцев! — хвалит знакомого дед.
* * *Поднимая за собой легкое облачко пыли, я катаю обруч у калитки дедова двора. Внезапно появляется конный миршаб, очень свирепый и жестокий человек, с длинными усами, с коротко подстриженной бородой, в папахе и с саблей на боку. Он сосед деда. Все жители квартала очень боятся его, заискивают перед ним.
Резко остановив около меня лошадь, миршаб орет:
— Ты что тут пыль поднимаешь, мерзавец?! Лошадь мне испугал.
Задрожав от страха, я спешу поздороваться:
— Ассалам алейкум! — Бормочу растерянно: —Я так… играл тут… господин…
Миршаб громко стучит рукояткой плети в калитку деда!
— Суфи! А ну, идите сюда!
Перепуганный дед, спотыкаясь, выбегает со двора. Униженно кланяется, сложив руки на груди.
— Ассалам!.. — Спрашивает, поглядывая то на меня, то на миршаба: —Что случилось, господин мой?
— Чей это мальчишка? — грубо спрашивает его миршаб, показывая на меня рукояткой плети.
— Господин, это мой внучок, вы же знаете. Он большой озорник, но… парнишка неплохой, — невольно улыбается дед.
Миршаб, конечно, хорошо знал меня, просто хотел покуражиться, чтобы показать свою власть. Сердито взглянув на меня, он напустился на деда:
— А почему он пылит на улице, а? Лошадь испугалась, чуть не разнесла… — Он строго смотрит на деда, бросает в рот целую горсть насвая. — Ну, ладно, на этот раз прощаю. Наказал бы как следует, да ради вас пожалею дурня. Раз он ваш, вы и проберите его хорошенько. Мы живем в царствование владыки мира белого царя! А где же порядок?
Дед с напускной строгостью грозит мне пальцем, потом заискивающе говорит миршабу:.
— Ребенок он, ребенок же… Мал еще, простите его, братец!
Меня зло берет, но что я могу поделать? Стою, молчу. Миршаб, не отвечая деду и все еще хмурясь, слезает с лошади у своей калитки и входит во двор.
Когда миршаб скрывается с глаз, дед-бедняга берег меня за руку:
— Идем!
Мы входим в мастерскую. Подмастерья, ученики, оба дяди интересуются:
— Что такое? Что случилось?
Дед объясняет им.
— Эх, ножом бы на куски исполосовать этого миршаба! — говорит один из учеников.
— Тиранов великое множество, други мои, прибегайте к аллаху, только это нам и под силу, — говорит пожилой подмастерье.
Дед наставляет меня:
— Этот проклятый миршаб — тиран и притеснитель, да что мы можем… — говорит он, усаживаясь на свое место. — Когда бы ни повстречался с ним, приветствуй его саламом. Обязательно. Непременно! Беги от тирана, держись от него подальше…
Но я зло молчу и вскоре отправляюсь домой.
* * *Бабушка, нацепив очки, латает что-то на террасе. Здесь же расположились с шитьем мать с сестренкой.
Время далеко за полдень. Жара адская. На террасе роем гудят мухи. Бабушка поминутно отмахивается от них, тихонько напевает про себя какую-то песню.
В калитку входит дядя Муслим:
— Ассалам алейкум!..
— А, заходи, заходи! — говорит ему бабушка. Она бережно кладет на полку очки, убирает работу.