Детство (Повесть) - Айбек 19 стр.


Дома я подробно рассказываю обо всем виденном бабушке, матери, соседям. Среди жителей квартала только и разговоров, что об этом страшном событии. Все переживают, все в тревоге. Носятся слухи один страшнее другого. Говорили, будто губернатор по телеграфу просил у царя разрешения «потопить в крови сартов, сжечь старый город, превратив его в груду пепла».

Из-за дувала показывается голова тети Рохат.

— Гаффар-ака только что принес с улицы новость. Говорят, Ташкент будут обстреливать из пушек. Пропали мы, что будем делать?

Бабушка лежит на постели, устроенной на террасе, у нее паралич.

— Было бы лучше уехать нам куда-нибудь за город, — говорит она матери, — да на чем переедешь и чем кормиться там станешь. Родственники примут ли, не примут. И я вот слегла. Так что если даже Ташкент гореть будет, сидеть нам дома, куда денешься…

— А, что будет, то будет! — говорит мать. — Неужели власти из-за этой вспышки сожгут такой большой город?!

— Угроза велика, — говорит Сара Длинная, сидящая у изголовья бабушки. — Купцы, пузатые баи на арбах, на извозчиках, бегут в свои загородные усадьбы, а беднякам трудно, ой как трудно! Огню ли будет предан Ташкент, земля ли его поглотит, нам сидеть тут и покорно ждать своей участи.

— Да-да, от того, что суждено, не уйдешь и не убежишь, — говорит старуха соседка.

Они долго горюют, потом соседки одна по одной расходятся по домам.

Вечером я побывал на перекрестке. Народу здесь заметно меньше против обычного, открыты лишь немногие лавки. Но глухой Юсуп спокойно торговал клевером.

Откуда-то подбежал запыхавшийся Тургун.

— Тебя не было, Мусабай, большой переполох получился!

— Эхе! Да я в самый разгар бунта был там. Тебя искал и не нашел.

— Да, я запоздал немного, — Тургун смущенно почесал висок. — А женщины, знаешь, отчаянные оказались. Две были ранены, кровью залиты, я сам видел. Разгромили народ. Многих конями смяли, а сколько под пули попало!..

Я перебиваю друга, спрашиваю озабоченно:

— Говорят, Ташкент огню предадут, правда это, Тургун?

— Э, слухи одни! — по-взрослому машет рукой Тургун. — Баи, правда, бегут из города, это я заметил. А отец мой затаился дома, без перерыва читает молитвы, со слезами шепчет какие-то заклинания, — на бога надеется. — Тургун замялся. — Знаешь, друг, а не махнуть ли нам куда-нибудь в степь или в горы? Пожили бы там спокойно, без канители. Миршабы здесь, понимаешь, хуже прежнего бесятся, гады, никакого терпения нет.

— Что, трусишь? Нет уж, что будет, то будет, — говорю я Тургуну.

В это время мимо, отбивая шаг, проходит отряд солдат с пушками, погруженными на арбы. Люди на перекрестке притихли, помрачнели. Мы тоже, не обмолвившись больше ни словом, отправляемся по домам.

Дома я рассказываю о виденном матери. Мать тяжело вздыхает:

— Да смилуется над нами всевышний, да оградит он нас от всяких бед!

А Гаффар-ака громко кричит со своего двора:

— Не бойтесь, они стращают просто. Зачем властям сжигать такой великий город как Ташкент, он им самим нужен!

Мы немного успокаиваемся. Долго разговариваем, понизив голос. Когда расстелили одеяла и приготовились ложиться спать, явился отец. Мать и я рассказываем ему все, что слышали, что видели. Отец долго сидит молча, потупившись в землю. Потом говорит тихо:

— Весь город в страхе, в смятении. Подождем, потерпим, что будет, то будет…

* * *

Солдаты заняли известную в старом городе обитель дервишей. Утром часов в одиннадцать, в двенадцать мы с опаской идем туда с Тургуном. Видим вышагивающих у входа солдат и незаметно скрываемся.

Точно не помню, кажется, дня через два — через три солдаты вернулись в новый город.

* * *

В нашем квартале, как и всюду в старом городе, горе, скорбь, слезы, плач. Джигиты, назначенные к отправке на тыловые работы, прощаются с семьями, с родными. Я, Тургун, Агзам, Ахмад и еще несколько наших товарищей отправляемся на перекресток к Балянд-мечети. Люди верхом, на арбах, на трамваях, а большинство пешком спешат на вокзал. Мы идем вместе со всеми. По дороге Тургун сумел как-то повиснуть на ступеньках трамвая. Проезжая мимо, он кричит нам:

— Я буду ждать вас у княжеского сада!

Агзам смеется:

— Ну и пройдоха!

— Хлесткую пощечину заполучит от кондуктора, — говорит Ахмад.

Мы долго шагаем по улице. Наконец, усталые, добираемся до княжеского сада. Еще издали видим расхаживающего там Тургуна. Агзам бранит его.

— А что? — огрызается Тургун. — Ну, прокатился я, удовольствие получил. И кондуктор видел, а промолчал.


— Враки! — говорит Ахмад. — Если бы кондуктор видел, он бы с тебя шкуру содрал.

Мы идем дальше, то и дело останавливаемся, через железную ограду заглядываем в княжеский сад. Высокие деревья, тенистые, чисто подметенные аллеи… Красивый, пышный дворец… и не хотел бы, засмотришься. У подъезда — сверкающая лаком карета. Строгие два аргамака, холеные, шерсть отливает, нетерпеливо бьют копытами. На сиденье щегольски разодетый кучер сидит, нос задрал.

Мы тихонько подходит к карете. Часовой у двери громовым голосом кричит:

— Чего вы тут? Прочь отсюда! Если вдруг выйдет князь…

Мы убегаем.

Так вот, останавливаясь из любопытства то там, то здесь, мы в конце концов добираемся до вокзала.

На перроне уйма народу, давка. Плач, вопли, суматоха. Пробираясь через толпу, мы долго ищем джигитов нашего квартала, но найти не можем. Я начинаю плакать: сын дяди, двоюродный брат мой, Мумин, тоже отправляется в числе мобилизованных, а где его найдешь?

Шипят паром паровозы, иногда внезапно раздается гудок, мы пугаемся, вздрагиваем от неожиданности.

Вот стоит кучка улемов, казиев. Один из них говорит речь. Я прислушиваюсь издали.

— Его императорское величество ведет сейчас жестокое сражение, у него много забот и трудностей, служите же ему верно, джигиты!

Он еще говорит что-то, но я уже не слышу его за шумом и гомоном тысячной толпы.

Поезд неожиданно трогается. Плач, рыданья становятся громче. Поезд убыстряет свой бег и вскоре скрывается. Я громко плачу.

— Перестань! Когда-нибудь вернется твой брат, — говорит Ахмад, обнимая меня за плечи.

Мы долго стоим, глядя вслед уже скрывшемуся поезду. Наконец Тургун первым напоминает нам:

— Пошли! Живот так подвело, что кишки стали тонкими как луковое перо.

Я пришел домой усталый, разбитый, а дома, оказывается, бабушка Таджи сидит с заплаканными глазами, горюет о Мумине.

— Что так долго? — спрашивает мать. Я так беспокоилась за тебя. На вокзале был? Брата Мумина видел?

Я молчу какое-то мгновенье, потом, глядя прямо в глаза бабушке Таджи, говорю:

— Мумина-ака я видел. Долго искал, потом нашел все-таки, попрощался с ним. Мумин-ака велел передать всем салам. Говорил, что скоро вернется, пусть не горюют.

Бабушка Таджи громко рыдает.

Я коротко отвечаю на расспросы бабушки, матери, потом надолго умолкаю, перебирая в памяти все виденное и пережитое.

Отец, оказывается, тоже побывал на вокзале. Он возвращается поздно. А наутро с рассветом снова отправляется в степь.

* * *

Учитель наш читает коран, пишет на блюдцах, пиалах, чашках молитвы-заговоры для исцеления больных. Если ученики расшалятся, хлещет их плетью. Устанет, закроет глаза, вздремнет сидя. А в сумерки отпускает нас по домам.

Однажды, когда я зубрил Суфи Аллаяра, учитель незаметно прислушался к моему чтению и сказал с улыбкой:

— Ты читаешь так гладко, будто ручеек воды струит, хватит тебе, мой мальчик!

— Я три раза подряд прочитал Суфи Аллаяра, много газелей знаю на память! — ответил я, смущенный похвалой.

— Правда?! — удивился учитель. — Да, ты парнишка толковый, молодец! Завтра начнем с тобой Навои, — сказал он. И ухмыльнулся. — Только условие: жирный плов, корзина сдобных лепешек и кредитка с большим портретом. Слышишь?

Вечером я пристаю к матери. Мать будто соглашается: «Хорошо». Но, подумав немного, легонько треплет меня по плечу:

— Дороговизна, сынок. Учитель твой, чтоб его, любит плов, знаю, да никак не извернуться мне. Корзину сдобных лепешек и рубль деньгами дам, так и быть…

Наутро мать дает мне корзину лепешек и рубль денег (деньги день ото дня уже начали падать в цене), и я, довольный, отправляюсь в школу, сунув в сумку сборник газелей Навои.

Учитель берет у меня книгу, кладет ее на низенькую табуретку перед собой. Говорит:

— Ну, начнем. Во имя аллаха!.. — И, не торопясь, начинает читать. Я повторяю вслед.

Стихи Навои — любовные, философские — исполнены глубокого смысла. Душа моя вдруг как бы озаряется, внезапной вспышкой света, — его аллегории, афоризмы, безукоризненно звучные рифмы западают мне в самую душу.

— Газели Навои любовные, но это любовь к аллаху, чистая любовь, — говорит учитель. — Продолжай читать, придет время, сам поймешь.

Учитель берет у меня книгу, кладет ее на низенькую табуретку перед собой. Говорит:

— Ну, начнем. Во имя аллаха!.. — И, не торопясь, начинает читать. Я повторяю вслед.

Стихи Навои — любовные, философские — исполнены глубокого смысла. Душа моя вдруг как бы озаряется, внезапной вспышкой света, — его аллегории, афоризмы, безукоризненно звучные рифмы западают мне в самую душу.

— Газели Навои любовные, но это любовь к аллаху, чистая любовь, — говорит учитель. — Продолжай читать, придет время, сам поймешь.

VI. Времена меняются

И снова весна. Уже набухают почки на деревьях.

Мальчишки квартала носятся с крыши на крышу, запуская бумажных змеев, обыкновенных и большущих — куроки.

Однажды — видимо, в начале марта, и, кажется, в пятницу — я, забросив курок, с утра слонялся на гузаре. Тут из толпы взрослых в уши мне молнией стрельнули слова:

— Николая свалили с трона!

— Престол вдребезги разнесли!

— Избавились от тирана!

— Сгинуть Николаю! Довел, что подыхаем с голоду.

По всему базару пошла молва из конца в конец.

Оказывается, губернатор, чтобы скрыть от народа то, что произошло в Петрограде, приказал придержать в первые дни все телеграммы, и все-таки народ узнал правду.

Наутро, наспех попив чая, я побежал на улицу. Хожу, прислушиваюсь ко всему, что говорится на перекрестке. Вдруг со стороны Хадры показалась группа людей, с виду интеллигентов. Среди них несколько ремесленников, бедняков. Слышится духовая музыка, но такая сумбурная, что и мелодии не уловить: оркестр недавно только введен в обиход, и все музыканты — любители из народа.

— Чудно! Слышали, объявилась такая штука — «музыка»? — спрашивает своего соседа один из лавочников, имея в виду оркестр.

— Чудеса! — удивляется сосед.

А интеллигенты кричат:

.. — Конец деспотизму! Долой кровопийцу Николая! Да здравствует Временное правительство! — И удаляются в сторону нового города.

Вслед за ними повалили люди нашего перекрестка, мы, мальчишки, тоже присоединяемся к толпе.

В новом городе собралось много русских рабочих и интеллигентов. Оратор, какой-то рабочий, что-то с жаром говорит. Я не знаю по-русски ни слова, стараюсь хоть что-нибудь понять по глазам окружающих, по выражению их лиц.

Домой я возвращаюсь далеко за полдень и до мелочей рассказываю обо всем матери.

— Подлого тирана Николая сковырнули с трона и спровадили в ад. Слышно, что поводья взяло в руки какое-то Временное правительство…

— Слыхали, слыхали. От соседей слыхали уже, — говорит мать. — И Рохат откуда-то принесла эту новость. Николая, подохнуть ему маленьким, прогнали, и очень хорошо сделали!

* * *

Баи, владельцы земли, купцы неистовствуют больше прежнего. Роскошные пиршества, разгул принимают невиданный размах. Улемы получают огромные доходы от вакуфов. А народ по-прежнему разут, раздет, бедняки, неимущие нуждаются в куске хлеба.

Между улемами и джадидами начинается распря, дело доходит чуть ли не до драки. И те и другие кричат, пересыпая речь арабскими и персидскими словами, грозными цитатами из корана. Джадиды вопят о «просвещении нации», «о славном прошлом Туркестана» и вместе с баями организуют «Шура ислам»— Совет Ислама. Улемы создают «Общество улемов».

Помнится, в июне началась подготовка к выборам в думу. Она сопровождается острыми столкновениями. На ноги встают все улемы. К ним присоединяются русские реакционеры, часть местных баев. Народ, не разобравшись, поддается агитации улемов, и они одерживают верх в старом городе.

30-е июля. У Балянд-мечети собрались тысячи людей. Улемы, довольные результатами выборов, выпускают листовку с «Изъявлением благодарности». Кто-то из моих товарищей сует мне один экземпляр: «Читай!»

«Хвала аллаху! Исполненные благочестивого рвения и благородного усердия, жители Ташкента — мусульмане на гласных выборах 30-го июля сего 1917!? года, выполняя необходимую и непреложную национальную обязанность и наиважнейший долг свой, следуя за досточтимыми улемами, коим уготовано быть нашими наставниками на этом свете и предстателями-заступниками в загробной жизни, и на деле руководствуясь их указаниями, преисполненные доверия, с открытым сердцем, жители каждой общины утром к 9-ти часам дружно собрались у своих участков, бережно, как бесценный дар, храня в руках своих выборные конверты и отвращая слух свой от дьявольских наущений некоторых коварных обманщиков и соблазнителей, пренебрегая усталостью и не поддаваясь раздражению, ожидали с должным терпением и выдержкой, даже если приходилось стоять по четыре-пять часов: дехкане оставляли на попечение всевышнего дома свои, своих жен и детей, убеленные сединами старцы держали себя, как полные сил юноши, больные же, как здоровые телом, и без всяких обид друг на друга, без ссор и драк при таком великом и опасном скоплении народа провели эти трудные выборы мирно и весьма спокойно и в предвидении будущей счастливой и блаженной жизни, разумом и совестью сознавая, какой стороне отдать свои голоса, в полном сознании своих выгод и интересов отдавали предпочтение спискам именно той стороны и по своей склонности принадлежащие им выборные «шары» клали в надлежащие места без всякого на то побуждения и по своей доброй воле!

Хвала всем! Да здравствуют истинные мусульмане! Да принесёт вам счастье наступление дней свободы! И да будет благословенна наша новая дума!»

Этим длиннейшим обращением, чуждым народу и по языку и по содержанию, улемы пытались сбить трудящихся с толку, устранить их от борьбы. Они ведь умели ловко обманывать и запутывать народ, используя как свое оружие религию.

А что касается джадидов, то они полностью снюхались с буржуазией, кричали «нация», а все свои надежды полагали только на «цвет нации»— баев.

* * *

Я еду на арбе, запряженной могучим справным карабаиром и до отказа нагруженной красными летними яблоками. За арбой клубится туча пыли. Разморенный жарой, я вяло покачиваюсь при каждом толчке, задумчиво поглядываю на пожелтевшую пыльную траву по сторонам, на изрезанные ущельями горы. Спрашиваю арбакеша:

— Дедуш жара страшная, далеко еще до остановки?

Арбакеш, ласковый сухощавый старичок с жиденькой бородкой, в пропыленной рубахе и в глубоко надвинутом грязном войлочном колпаке, лениво отвечает:

— До остановки далеко, сынок, потерпи малость. Сейчас как раз середина лета — самая пора созревания ячменя, пшеницы, всяких плодов-фруктов, так что пусть палит, свет мой. Солнце — штука премудрая. От его тепла большая помощь. Даже больные, зарывшись в песок, в пыль, находят облегчение от своих недугов. Словом, от солнца всему живому польза, его свет и тепло — бесценный дар…

— Я, дедушка, спрашиваю про остановку, сколько верст осталось? — нетерпеливо перебиваю я старика.

— Далеко, далеко, потерпи, — отвечает старик, подхлестывая лошадь. И помолчав, улыбается: —Ты бы песню спел, что ли. Или из благородного корана какую-нибудь трогательную суру прочитал.

— Мне и так наскучило без конца твердить коран. Он ют начала до конца весь по-арабски, дедушка. Его смысла даже многие муллы не понимают. А песни петь я не умею, способностей нет.

— Голос, говоришь, скрипучий, а, братец? — смеется старик.

Вдали, суля прохладу, синеет цепь величественных гор. А степь пылает огнем. Трава, цветы — все посохло. Вдоволь наглотавшись пыли, мы, наконец, добираемся до остановки.

Здесь стоит большой обоз арб с пшеницей из Янги-базара. В обозе внезапно заболела лошадь. Хозяин, толстый бородатый человек средних лет, задыхаясь от ярости, кричит на арбакеша:

— Мерзавец, сожрал коня! Подожди, я тебе покажу, сын собаки!

Арбакеш, парень лет девятнадцати-двадцати, оправдываясь, говорит сквозь слезы:

— Хозяин, никакой вины на мне нет, я бедный человек…

Какой-то старик из числа столпившихся здесь арбакешей склонился над лошадью, пощупал у нее за ушами.

— Перестань! — выпрямляясь, сказал он молодому арбакешу. — Издох, и конец делу. Может, мышьяки, может, еще какая болезнь, словом, издох и плакать теперь бесполезно. — И к хозяину: —А ты, свет мой, — этот парнишка смирный, тихий — не трогай его.

— Тихий, видишь ли, этот сын распутницы! Лентяй он и в лошадях ничего не понимает, мерзавец! — закричал хозяин.

Он внезапно набросился на парня и начал избивать его. Мне стало жаль беднягу, я заплакал. Старик-арбакеш побледнел. Оттолкнув в сторону парня, он закричал на толстяка:

— Хочешь зло сорвать, мошенник? Если нужно возмещение за коня, я сам уплачу тебе!

Хозяин притих, насупился. А старик уже распоряжался, обращаясь к другим арбакешам:

— Довольно стоять! Разделите его груз по два мешка на арбу и давайте трогайте, чтоб засветло быть в Ташкенте. Надо помнить о деле!

Назад Дальше