Парикмахер берет сделанный из тыквянки чилим, засыпает в него горсть табаку. Булькая водой в тыквянке, раскуривает от спички. Долго кашляет, выпуская в бороду дым. Грязным платком вытирает выступившие слезы.
— Ну, расскажи что-нибудь, чудак! — говорит парикмахер и неожиданно смеется: — Эх, плова с горохом бы поесть! Пусть без мяса, ничего, был бы сверху острый лучок!.: Хай-хай-хай!..
Лицо парикмахера вдруг снова становится серьезным.
— Завтра-послезавтра наступит зима, а у бедных людей одежонка убогая и ни горсти муки. Что с нами будет, а, братец? Меня зло берет. Улемам до бедняков, неимущих дела нет: только бы вера крепка была да шариат. Только и знают твердят: молитесь-крепитесь, будьте кроткими, покорными, аллах облегчит все ваши затруднения.
Парикмахер с горечью говорит о своем собственном положении, о бедственном положении народа. Я поддакиваю ему время от времени. А когда он переходит к разным житейским мелочам, вдруг спрашиваю:
— Дядя, мне очень нравится костюм со штанами, я всегда завидую, если вижу на ком-нибудь такой костюм.
Парикмахер хохочет:
— Велик аллах! Фасон захотел давить, вай-вай! Вот подрастешь, станешь добытчиком и будешь одеваться, как тебе нравится. Однако одежда все-таки лучше, когда она подлиннее.
— А почему лучше подлиннее? Ведь некрасиво, когда одежда длинная.
— Носить длинную одежду повелось у нас исстари — и прилично, и видно, что мусульманин. — Парикмахер чихает, откашливается. — Раз ты мусульманин — все, знай, куда ступать!
Вот, и пойми его. То бранит улемов, ругает учителя, а тут… «знай, куда ступать».
В мастерскую заходит какой-то усатый, плечистый человек. Парикмахер проворно вскакивает:
— А, приятель, жив-здоров? Ну как, немцы одолевают или русские? А каково положение рабочих? Рассказывай! — . Он усаживает клиента на стул, закрывает ему плечи полотенцем и, смочив голову водой, принимается массировать ее руками, чтобы мягче были волосы.
— Э, друг, — говорит усач, — Николай сковырнулся, и весь мир расцвел. Теперь осталось потерпеть еще немного, и будет покончено со всеми нашими муками-страданиями. Мы ведь только рвы-окопы рыли. Надоело, правда, но, как бы там ни было, вернулись живыми-здоровыми. Вот русские хлебнули горя. А какие они смелые в бою! Пришлось мне и в Петрограде побывать. Вот где рабочие отчаянные и бесстрашные! У них там есть сильная организация.
Парикмахер слушает, продолжая заниматься своим делом.
— Сгинуть ей, войне душу вымотала — говорит он, не отрывая рук от головы клиента. — А смотри, что с ценами делается!
— Верно, верно, перешагнули всякие пределы, — говорит усач. — Но, побывав на фронте, поговорив с рабочими, мы узнали, что к чему. Теперь сами выроем могилу богачам, буржуям и помещикам.
— Хвала тебе, братец, хвала! — восторженно говорит парикмахер. — Значит, все-таки правда когда-нибудь засияет вдруг, как солнце. Только ведь мы держимся веры ислама, общины пророка Мухаммеда, братец мой, Мир-Карим?
Мир-Карим улыбается:
— Вера — это одно, а буржуи — другое, отец!
Парикмахер доволен, смеется и со словами: «Во имя аллаха!» — начинает ловко скользить бритвой по голове Мир-Карима.
Неожиданно я вижу Тургуна: обливаясь потом, он с натугой тащит по улице свою сколоченную наспех тачку, полную мелкого, как пыль, угля. Я подбегаю к нему:
— Что такое, друг?
Тургун останавливается, вытирает рукавом пот со лба:
— Э, заботы всякие, из города иду. Отцов приятель дал вот угля, почти даром, можно сказать. На рассвете ушел и вот только вернулся. Проголодался, как собака, и щепотки соли еще не было во рту.
Я сочувствую бедняге Тургуну. Спрашиваю:
— Что, далеко угольный склад?
— Э, у самого вокзала. До сдоха уморился.
— Ну, хватит, хватит хныкать! Давай мне твою арбу, — говорю я и с трудом качу тяжело нагруженную тачку.
* * *Пятница. Всюду уйма фруктов. Особенно много винограда всяких сортов: караджанджал, бедана, сахиби, дили кафтар, буваки.
У меня глаза разбегаются, но нет монеты. Пешком я отправляюсь в Ак-тепе к дяде. Дорога покрыта горячей хлюпкой пылью. Я шагаю босой. Проворный и крепкий, быстро добираюсь до Ак-тепе. Бабушка Таджи, возвышаясь, словно купол надгробья, собирает на крыше просушенные зерна урюка. Она тотчас спускается по лестнице, обнимает, целует меня.
— Работы много. Дрова рубили, урюк подчищали. Скоро будем готовить патоку из винограда, придешь помочь? — говорит она, улыбаясь.
Глаза мои невольно тянутся к персикам, к винограду. А бабушка Таджи, усадив меня перед собой, надоедливо расспрашивает о здоровье бабушки, матери, о других. Наконец, после долгих назойливых расспросов, берет нож, ведро и скрывается в винограднике.
Как только я остался один, ко мне подошел соседский мальчишка. На руке у него галка.
— Вот галка, — говорит он. — Возьми, хорошая птица.
Я обрадовался, потянулся к галке:
— А ну, дай посмотреть!
— Будешь давать ей понемногу мяса, она хорошо ест, — советует мальчишка.
От радости я обнял его. Потом осторожно накрыл галку большой чашкой.
Вернулась бабушка Таджи. Я здорово наелся винограда с хлебом. А потом решил прогуляться, вышел на дорогу. Здесь всюду хлопковые поля богатых землевладельцев. Как раз было время массового раскрытия хлопчатника. Десятки батраков и поденщиков собирали на полях хлопок.
Дорога, по которой я шел, привела меня к чайхане. Здесь собралось много народу. На деревянном помосте, растопырившись, гордо восседал какой-то бай: кустистые брови, толстый, почти круглый, с двойным подбородком.
— Ослепнуть ему! Содержал его, кормил, одевал, обувал подлеца! — ругал кого-то бай.
Я оглянулся и увидел сидящего на корточках в сторонке батрака, лет тридцати с небольшим, а на лице густая сетка морщин крепкий, жилистый, но худой, как щепка.
— Страшись аллаха, проклятый! Был ты смирным, покладистым человеком и вдруг испортился. Или ты спутался со смутьянами-отступниками?.
Батрак побледнел, лицо его стало песчано-серым. В глазах вспыхнула ненависть.
— Довольно! Пожил, наелся помоев, намучился. Скоро восемь лет, как я в вашем доме, и изо дня в день, изо дня в день в работе: лошади, арба, пахота, сев, сбор хлопка, клевер — все было на моих плечах. — И обращается к собравшимся в чайхане: — Совести у него нет!
— А где ты шлялся три-четыре дня? Ну, говори! Стакнулся с мерзавцами, которые вернулись из России, встречался с русскими мастеровыми, по собраниям бегал, агитацию-наставления всякие слушал, мерзавец? Я все… знаю, обо всем слышал! Отрекся от веры, от шариата? — говорит бай и по примеру батрака обращается к людям: — Помилуй, аллах, этих отступников накажет вера ислама. Гнев аллаха вызовут на весь народ эти проклятые!
Батрак резко вскакивает. Стряхнув полы своего рваного камзола, садится на помост и требует чаю. Потом поворачивается к хозяину:
— Бай-ака! Вы и ругали меня всячески и били, я все терпел, ни разу слова не сказал поперек. Но когда-нибудь вы ответите за все ваши издевательства. Правда, справедливость когда-нибудь да выбьются на свет. А теперь довольно, давайте мне, что положено!
Бай, будто не слышит его, говорит улыбаясь:
— Ладно, простил я тебе твои грехи, свет мой, иди на работу. Только не водись с отступниками. Ну, довольно, довольно, отправляйся в поле, хлопок не ждет. Скоро зима настанет. Постращать немного — это и пророк велел. Я же на правильный путь хочу наставить тебя, дурень! — И тут же поворачивается к друзьям-приятелям: — Трудное дело приучать людей к работе. Все они упрямые, своевольные.
Один из зажиточных согласно мотает головой:
— Верно, бай-ака, меняется время, рушится порядок.
В чайхане сидит кучка батраков, они пьют чай, перешептываются. Батрак бая снова поворачивается к хозяину:
— Хватит, мы довольно положили сил! Теперь сами поработайте на своих полях. Попробуйте попотеть, тогда узнаете.
Бай бледнеет от злости.
— Вы смотрите, что он говорит?! — взывает он. И к батраку: — Подлый родом, мерзавец, ослепнуть тебе! Со звоном денежки отсчитывал тебе, мошенник, и вот, как ты отблагодарил!
Один из батраков, обращаясь к баю, говорит учтиво:
— Бай-ака, будьте же справедливы! Этот бедняга восемь лет в холод, в снег, в дождь, в жару честно трудился. Мучился, не знал покоя. Возможно, он взял какую-то частицу денег, но за вами еще много, подсчитайте-ка!
Бай смеется с издевкой:
— Эха! Теперь понятно, откуда все — казиев много развелось. Ну что ж, посмотрим. Скажу только, что за мной ничего не осталось. Можно прикинуть на счетах, и все станет ясным.
Бай явно хитрит, хочет обмануть батрака, и в душе у меня возникает неприязнь к этому человеку.
* * *Перебегая с крыши на крышу, мы уходим далеко от дома. Как всегда играем, деремся, миримся. Иногда берем под обстрел какой-нибудь байский двор — забрасываем его комьями сухой глины и убегаем без оглядки. Мы — дети нового времени, и не любим баев..
Бай смеется с издевкой:
— Эха! Теперь понятно, откуда все — казиев много развелось. Ну что ж, посмотрим. Скажу только, что за мной ничего не осталось. Можно прикинуть на счетах, и все станет ясным.
Бай явно хитрит, хочет обмануть батрака, и в душе у меня возникает неприязнь к этому человеку.
* * *Перебегая с крыши на крышу, мы уходим далеко от дома. Как всегда играем, деремся, миримся. Иногда берем под обстрел какой-нибудь байский двор — забрасываем его комьями сухой глины и убегаем без оглядки. Мы — дети нового времени, и не любим баев..
На обратном пути, уже усталые, по своему обыкновению, заворачиваем к мечети и по разу — по два прокатываемся, соскальзывая по перилам лестницы, ведущей на башенку муэдзина. Это тоже одно из наших постоянных развлечений.
А дома меня встречает заплаканная мать:
— Где ты был? Дедушка умер…
Я застыл, смотрю на нее растерянно.
— Правда?! — спрашиваю с дрожью в голосе.
— В минуту скончался. Лишились мы твоего дедушки…
Я заплакал в голос. Не переставая плакать, торопливо надел халат, подпоясался и, босой, опережая мать, побежал в квартал Ак-мечеть.
Дед мой (по матери) умер шестидесяти двух лет. Полный, плечистый, он был еще крепким стариком. Он и болел-то, кажется, всего три дня.
Когда мы достигли калитки дедова двора, несколько человек, печальных, понурившихся, уже подходили с похоронными носилками из мечети. Я с громким плачем вбежал во двор.
Бабушка уже перестала причитать и сидела молча, суровая, с глазами полными слез. Дядя и другие родственники еще плакали. Я припал к дедушке, содрогаясь от рыданий, обнимал его, целовал и горько-горько плакал. Дед всегда благоволил ко мне, мы были очень дружны с ним, любили друг друга очень.
И вот уже прочитана заупокойная молитва. Мать громко голосит и провожает похоронные носилки до самой улицы., С кладбища мы возвращались на закате. Войдя в дом, я расплакался, не в силах сдержать слез. Бабушка обняла меня, ласково потрепала по плечу:
— Не плачь, дитятко. Лучше почитай «напутствие».
Я сажусь и читаю «напутствие». Читаю с чувством, с глубокой скорбью, впервые вот так переполнившей мою юную душу. Потом долго сижу молча, задумавшись. Дедушка еще живет в моих мыслях, в моей памяти.
* * *По перекрестку, обгоняя верблюдов, арбы, извозчиков, промчался автомобиль. Я смотрю ему вслед, раскрыв рот. Спрашиваю, обращаясь к одному из лавочников:
— Видали? Занятная штука!
Лавочники смеются:
— Это автомобиль. Его прислал из Петрограда господин Керенский, — говорит один из них.
— А почему внутри одни женщины?
— Один мужчина есть, ты просто не разглядел. А остальные жены генерала, — смеется лавочник.
Я выражаю сомнение:
— Вы, наверное, не знаете. Я слышал, русские берут только по одной жене.
Лавочник, заложив за губу щепоть насвая, соглашается:
— Верно у русских есть такой закон, или по-нашему канун. Родит, не родит, все равно одну жену только может держать.
— Э-э, ну тебя! — говорит второй лавочник. — Спасибо нашему шариату, у нас до четырех жен разрешается брать. Сам Мухаммед, пророк наш, столько жен имел, и нам велел.
По тротуару, оживленно разговаривая, проходят два прилично одетых молодых человека, у одного в руке книжка. Я догоняю их, спрашиваю:
— Мулла-ака, что это за книжка у вас?
Молодые люди смеются, один из них, постарше который, замедляет шаг:
— Что, малец, в школе учишься? — И поясняет: —Это сборник поэта Тавалло. Он пишет о темноте, невежестве, о нашей жизни, напоминающей ад.
Я бегу домой.
— Мама, я слышал, Тавалло пишет хорошие, поучительные стихи.
— Э, уходи прочь! Каждый день у тебя новая причуда. Не понимаешь ты, как трудно живется нам. Сидим без гроша.
Выручил меня брат Иса. Кое-как выклянчив у него пятьдесят ли, шестьдесят ли копеек, я бегу на Хадру и вскоре возвращаюсь с книжкой Тавалло под названием «процветающий ислам». Ложусь ничком на террасу и принимаюсь читать. Тавалло резко критикует пышные пир шества, разгул и распутство баев, безграмотность, темноту и отсталость народа.
В это время в калитку вбегает Тургун:
— Что ты тут делаешь? Опять стихи? Э, брось ты, идем на перекресток.
Я смеюсь:
— Чудак! Ты слышал о Тавалло! Здорово пишет о темноте, о невежестве, о старых обычаях.
Тургун сердится:
— Друг! Идем, лучше наперегонки попробуем.
— Ладно, завтра. А сейчас садись, я почитаю тебе, — говорю я, листая книжку. — Ну, садись же!
Недовольный и хмурый, Тургун присаживается на край террасы. Я читаю ему:
Тургун хохочет. Повторяет отдельные строки — стихи сразу запомнились ему.
Внезапно во двор с шумом врывается толпа ребят. Слышатся насмешливые возгласы:
— Вон, посмотрите на нашего заводилу! Тоже начал понимать толк в книгах! Видал, как слушает!
Тургун, подмигнув ребятам, поворачивается ко мне:
— Хватит, друг, убирай свою книгу. Завтра почитаем, если будет время. — И соскакивает с края террасы.
* * *Отец мой все ещё скитается в степи. Поэтому в доме у нас постоянно женщины, одни уходят, другие приходят.
Особенно часто забегает старая учительница, болтливая, обо всем всегда осведомленная женщина. Ее Муж торгует в бакалейной лавке в Хумсане, а она ходит по родне, по гостям.
— Была я у родственников, столько новостей! — говорит она матери, занятой тканьем тесьмы.
— Расскажите, послушаем, — говорит мать, не отрываясь от работы.
— Халиф Стамбула, его величество падишах, торжественно, с тысячами тысяч войска, с великим множеством пушек и другого оружия, навьюченного на лошадей и верблюдов, идет походом на Туркестан. А войска Энвера-паши, зятя его величества султана, вели у Стамбула сражение с — как их там — да, с инглизами, с франками. После кровавой битвы он всех недругов с их оружием опрокинул в море. У Турции великое множество всякого оружия, великое множество! А его величество халиф и Энвер-паша такие отважные богатыри, что равных им нет во всем свете. Да… Если его величество халиф со своим войском идет на Туркестан, значит, бог даст, мы скоро увидим его в Ташкенте!..
Подходят и другие соседки. Разговор все больше оживляется. Вот затараторила тетя Рохат. Перевирая то, что слышала от мужа, и прибавляя от себя, она рассказывает об организации батраков, поденщиков и ремесленников. Говорит, что муж ее, Гаффар-ака, пока вступать не решается, боится улемов.
Потом в разговор вступает Сара Длинная:
— Наставница моя говорит, что наступают последние времена. Возможно, скоро явится антихрист Даджал. Почаще, говорит, молитесь богу, не скупитесь на пожертвования. — Потом поворачивается к учительнице: — Атынбуви, вы тут расхваливали его величество халифа? А он сидит себе на своем троне и будто бы о походе сюда и не думает. Слышно, будто его больше интересуют придворные красавицы!..
Учительница злится, возражает, краснея от негодования. Кажется, пусти их, они, как петухи, сцепятся и начнут трепать друг дружку. Я сижу, посмеиваюсь, подтруниваю над ними. Учительница и все соседки гонят меня:
— Милый, вставай, беги на улицу. Зачем тебе сидеть с женщинами?
Огрызнувшись раза два, я отправляюсь на улицу и тут неожиданно сталкиваюсь с Тургуном.
— Что это тебя не видно? — Тургун тихонько шепчет: — Як колдунье ходил… мать посылала. Ты же знаешь, она у меня больная, капризная. А сейчас вот мясо несу…
— И правильно, друг! Лучшее лекарство от всех болезней — пиша. Если твоя мать будет хорошо есть, она быстро поправится.
— Э, какая там хорошая пища, у нас хлеба нет досыта! Это для колдуньи, мать велела.
Мы с Тургуном идем к ним.
— Хорошее мясо! Я каждый день во сне вижу такое, — смеется Тургун. — А колдунья сделает нарын и весь заберет с собой. Мы еще и курицу зарезали, отец с базара принес, жирная такая курица. Тоже, матери даст кусочек, а остальное унесет домой. Знаешь, когда к дяде вызывали колдунью, резали барана, так она всего унесла. Та колдунья — сильна была! Недавно она умерла. Эта тоже не из последних. Вот посмотришь, она здесь, у нас, в доме сидит, — шепчет мне Тургун.
Я на цыпочках всхожу на террасу и осторожно заглядываю в открытое окно. Больная лежит на постели — голова замотана чем-то белым, а на одеяле сверху пучок тонких таловых прутьев. Колдунья — тонкая, длинная, черная, как эфиопка, глаза косят, сведены к носу, лицо загадочное, в глубоких морщинах, одета во все темное, даже повязка на лбу темная, цвета дохлой уже почерневшей печенки, — сидит рядом на подстилке, выбивает в бубен что-то непонятное, покачивается из стороны в сторону, призывно кивает и глухим таинственным голосом зазывает своих покровительниц пери. Одним своим видом она наводит страх на меня.