Я вошла в угловое, со всех сторон открытое кафе, где в стеклянной витрине представлены в поддонах все цвета, включая пурпурно-малиновый и даже темно-синий, и долго выбирала сорт, импровизируя, придумывая вкусовые сочетания и трижды меняя окончательное решение… Наконец терпеливая девушка за прилавком нырнула круглой ложкой в поддон и загрузила в вафельный конус два сорта: шоколадный-какао и ванильный с вишнями. После чего я вышла на улицу и села за круглый стол под оранжевым тентом – единственный свободный из трех столиков этого крошечного кафе.
Слева от меня сидели под тентом двое пожилых мужчин. Перед ними стояла бутылка воды и бокалы.
За столом справа обосновалась целая семья – мама и двое детей: мальчик лет шести и девочка помладше, с дикой кудрявой копной рыжих волос, которая под оранжевым тентом горела неистовым огнем. Малышка одолевала розово-ореховый курган в стеклянной вазе; она разыгрывала перед самой собой какое-то представление, то взбираясь ложкой по склону, изображая альпиниста, то бросая ложку с испуганным вскриком (альпинист падал с горы), – странно, что мать позволила ребенку столь безумное пиршество. Помимо упорного восхождения ложкой по склону мороженого утеса, девочка еще совершала множество действий: болтала ногами, мурлыкала песенку и беспрестанно делала замечания старшему брату, хотя тот как раз вел себя безупречно. Мать, такая же рыжая, как дочка, в диалог детей не вмешивалась. Она жмурилась на солнце (тень от тента не доставала до ее стула) и явно просто наслаждалась минутой. Обе они, мама и дочка, были похожи на двух иерусалимских кошек: большую, блаженно ленивую, и маленькую игривую кошечку.
Нет, у нас вафли были вкуснее, думала я, подхватывая языком крошащиеся осколки конуса. У нас они были тонкие, хрусткие, а напитавшись сладкой мороженой жижей, вообще приобретали божественный вкус. Тут не вафли, а картон какой-то… Вот у нас… («У нас» – это в детстве; у нас, в детстве…)
– «Господь создал Адама, и женщину ему, – напевала малышка. – И жили-поживали они в саду Эдема…»
Да, вот такие песенки на темы общеизвестных библейских историй разучивают здесь малыши в детском саду, такие вот «жили у бабуси два веселых гуся». У каждой местности свой фольклор.
– «И Еву Змей подговорил, чтоб сорвала запретный плод – и съела!»
– Не болтай ногами, – сказал брат. – Ты мне уже три раза по коленке заехала.
– А ты убери свои ноги подальше! – парировала сестра, слизывая языком с верхней губы сливочный ус. – Они у тебя слишком длинные… «И Ева съела с древа плод, и Бог рассвирепел… И выгнал – из Эдема вон! – двух этих наглецов…»
Со стороны перекрестка к двум мужчинам, что сидели слева от меня, приближался третий – их дружок, а может, просто знакомый: шел, раскинув руки, словно собирался обнять сразу обоих с такого расстояния. Беседу он начал, как это принято у местных, шагов за пятьдесят, громко и оживленно, сопровождая каждое слово не только мельканием вездесущих рук, но и всем лицом. Подошел, придвинул стул, присел третьим и, не глядя в сторону официантки, щелкнул пальцами, чтоб ему тоже принесли бокал.
Я не вслушивалась в их разговор, просто сидела и смотрела на пульсирующий толпой перекресток двух пешеходных улиц. Это была дневная толпа, то есть, в отличие от толпы вечерней, ведомая какими-то целями и заботами. И все равно над перекрестком, над головами людей, над домами витало то, что всегда в этом месте витает: непреходящая жизнь, ленивая свобода и отсутствие страха. Очевидно, поэтому многие теракты случаются именно здесь, ведь главная цель любого зла – устрашение. Но над этим присмотренным ангелами перекрестком жизнь всегда звенела и щебетала уже наутро после смерти. Возможно, есть на земле места, где страх преобразуется в какое-то иное летучее вещество…
Все эти мысли я лениво прокручивала в голове, преступно пожирая мороженое.
На каменных тумбах в некотором отдалении один от другого сидели два музыканта: саксофонист и ударник. Они, казалось, не имели никакого отношения друг к другу, но ударник, лениво поколачивая в бубен и вяло им потряхивая, чтобы взбодрить колокольцы, явно попадал в ритм к саксофону. Иногда они переглядывались. Перед каждым на брусчатке лежала картонная коробка из «Макдоналдса». Видать, ребята решили удвоить гонорар, не учитывая психологии прохожего.
– Э-э, разве это музыка, – заметил один из мужчин, отворачиваясь от музыкантов. – Долдонят западную муть, будто нет у нас своих песен…
– Н-да, – насмешливо заметил второй. У него, как у Моше Даяна, была на глазу черная повязка, которая странным образом очень ему шла, придавая блинообразному лицу некоторую мужественность. – То ли дело твоя марокканская песня: «Рахе-е-ели, моя постель без тебя холодна…» Прямо за душу берет!
– Э-э, – отозвался Дуду, презрительно покручивая пятерней, держащей невидимое яблоко, – распространенный жест у восточной части населения. – Я не об этом, я о настоящем. Сюда бы сейчас Шломо Карлебаха…
– А кто это? – спросил третий. У него в руке был свернут в трубочку какой-то документ или чертеж – короче, что-то важное, что страстно обсуждали они с приятелем, перед тем как появился Дуду. И этой трубочкой он то и дело себя почесывал в разных местах, даже до спины доставал.
Дуду мгновенно вспылил и вновь принялся крутить пятерней с невидимым яблоком:
– Ты меня спрашиваешь – кто такой Шломо Карлебах, приятель?! Стыдно не знать! Это поющий раввин, ясно тебе? Знаменитый на весь мир поющий раввин!
Одноглазый кивнул:
– Да, Карлебах… он уже умер. Такой поющий проповедник. Играл на гитаре и пел песни, ну типа с божественным смыслом… И лицо у него… как у царя Давида.
– Откуда ты знаешь, какое было лицо у царя Давида? – насмешливо спросил тот, другой, и почесал трубочкой за ухом.
Я решила понаблюдать, подаст ли кто-нибудь сразу обоим музыкантам на променаде, и одновременно прислушивалась к звонкому голоску рыжей девочки, поэтому не заметила, как подошла та женщина.
Опустившаяся, лет сорока пяти, с грязной всклокоченной головой, в старом тренировочном костюме, отвисшем на грузной заднице, и в растоптанных мужских сандалиях. Она что-то жевала. Приглядевшись, я опознала в руке у нее шарик фалафеля.
Она остановилась против мужчин, запихнула в рот остаток фалафеля и отряхнула ладони. И, заговорщицки улыбаясь, стала медленно приближаться к ним, нетвердо ступая по брусчатке в своих лаптях с оттоптанными задниками. Мужчины умолкли, настороженно следя за перемещениями бродяжки. Приблизившись к одному из них – тому, кто явился позже и кого приятели звали Дуду, – она с трогательным выражением на лице, со щекой, оттопыренной непрожеванным куском, проговорила:
– Я люблю тебя!
Тот поднял обе руки, как бы сдаваясь, и серьезно ответил:
– Увы, я женат.
Она продолжала молча стоять, любуясь этим лысым боровом.
– Так что всего тебе хорошего, – добавил он твердо.
– Люблю… – несколько даже удивленно и доверчиво повторила она.
– Спасибо, спасибо… Иди себе с богом…
Солнце еще полоскало белье, вывешенное на балконе третьего этажа. Во многие окна этих домов, построенных во времена Британского мандата, были вставлены квадратики цветного стекла – синего и красного, так что на закате солнце мягко касалось лучом того или другого (так кошка трогает лапой уснувшего котенка), добавляя еще чуток цвета и игры витающей над этим местом улыбчивой жизни.
Рыжая девочка слева продолжала распевать песенку. Она делала это обстоятельно, по одной строчке после каждой ложки:
– «Сказал Господь: «Ты в страшных муках, Ева, родишь своих детей!» А Змею он сказал…» – умолкнув на миг, сглотнула и как ни в чем не бывало продолжила: – «А Змею сказал: «Хлеб свой добудешь в поте лица своего!»
– Это он не Змею, – вмешался старший брат, – это он Адаму назначил.
– А при чем тут Адам?! – возмутилась малышка. – Адам тут вообще ни при чем!
Улыбаясь, мать молча смотрела на детей, ни словом не вмешиваясь в их диалог. Я подумала – как мудра она, эта ленивая рыжая кошка Иерусалима…
– Иди, – мягко сказал бродяжке лысый бугай. – Иди с богом, моя дорогая. Я тоже тебя очень люблю. И его люблю. И вот его – тоже… Все люди должны друг друга любить. Иди, дорогая, с богом.
Он достал из кармана горстку мелочи и протянул женщине. Та стояла не шевелясь, с тем же блаженным восторгом в лице. Здесь много солнца, думала я, с упоением догрызая вафельный конус и понимая, что на встречу, куда спешила, конечно же, опоздаю, – навалом солнца и до фига серотонина… И все кругом слишком часто произносят всуе Его имя…
– И вообще! – воскликнула девчушка, решительно воткнув ложку в недоеденный курган мороженого. – Мне этот Господь надоел! Чего он выпендривается! Он что – самый главный?
– И вообще! – воскликнула девчушка, решительно воткнув ложку в недоеденный курган мороженого. – Мне этот Господь надоел! Чего он выпендривается! Он что – самый главный?
– Именно, – парировал брат.
– Поглядим еще, – заявила достойная наследница Евы. – Может, я тоже могу стать Богом.
– Нет, ты не можешь, – хладнокровно заметил брат.
– Почему?
– Потому, что Бог – мужчина, а ты – женщина.
Пожилая бродяжка еще с минуту постояла возле столика, переминаясь в своих оттоптанных лаптях, потом повернулась и медленно двинулась вверх по Бен-Иегуде.
– Что ты ей здесь втюхивал про любовь, а, Дуду? Ты кто – Ешуа? – насмешливо спросил одноглазый.
– Бедная, – проговорил, отворачиваясь, лысый Дуду. – У нее разбитое сердце, а?
– Да нет, – охотно отозвался его одноглазый приятель. – Просто мозги не в порядке. У нас таких много и всегда много было. Понимаешь, когда народ такой старый, как мы, у него много сумасшедших.
– Ты не можешь знать, кто сумасшедший, а кто – пророк. «Нет ничего цельнее разбитого сердца, – сказал рабби Симха-Буним, – нет пути прямее кривой лестницы и нет ничего кривее прямого высказывания…» Элиягу тоже считали сумасшедшим.
– Тогда иди, догони ее и скажи ей, что она – пророк. Она же о любви говорит.
– Ешуа тоже говорил о любви, – заметил третий, с трубочкой, свернутой из документа, – и тоже был сумасшедшим, а потом его сделали богом, а нас – козлами отпущения.
– Тогда иди, догони ее, скажи ей, что она – Бог.
– И вообще! – воскликнула девочка. – Где он вообще, этот твой Бог? Где он живет?
– Он живет высоко, – спокойно отозвался брат.
– Где, где – высоко? В «Хилтоне», что ли? На двенадцатом этаже?
– Да нет, вот глупая. Бог на небе – поняла?
Несколько мгновений девочка молчала, в замешательстве глядя на брата.
– Ну, такого просто не может быть! – решительно заявила она.
Любопытно, подумала я, что не только мать не вмешивается в разговор детей, но и они не терзают ее никакими вопросами, не втягивают в спор, не призывают в судьи. Ей-богу, это необыкновенные дети и необыкновенная мама.
Мальчик вздохнул, протянул сестре салфетку (она измазала подбородок мороженым) и примирительно проговорил:
– Ладно, приедем домой, посмотрим в Интернете…
Господи, подумала я, в кои веки я просто захотела съесть мороженого. Могу я, черт возьми, в этом городе просто съесть мороженое, без всего этого высокого сопровождения: без рассуждений справа и слева о добре и зле, о Боге и ангелах, о поющем раввине, о рабби Симхе-Буниме и роли Иисуса в еврейской истории…
Тут мальчик повернулся к матери и молча быстро что-то сказал ей руками. И она ему что-то ответила еле заметными движениями полных и плавных рук. Она стряхнула с себя последние крошки блаженного оцепенения, достала кошелек и вложила купюру в плоскую книжечку счета… И втроем они пошли вверх по Бен-Иегуде, куда и я должна была идти, но не могла. Просто не могла подняться.
Поистине, думала я, в этом городе в спор о Боге не вмешиваются только глухонемые…
5
И все же на встречу я успела. Может, все дело в том, что заседания в иерусалимских судах обычно затягиваются; обвинителю и защитнику всегда есть о чем поспорить, а судье – о чем подумать, прежде чем вынести вердикт. Так что моя приятельница Рина (она адвокат) как раз выходила из здания суда, где мы с ней и договаривались встретиться.
– Ну, как там обвиняемый – оправдан? – спросила я Рину, понятия не имея, о каком деле речь. Просто мы давно собирались встретиться, пообедать и поболтать, и вот, пожалуйста, – она выходит после судебного ристалища, мечтая о еде, как лесоруб после валки зимнего леса, а я зачем-то съела мороженое. Какого дьявола я всегда порчу себе настоящее удовольствие мелкими потаканиями минутным капризам?
– Все обошлось, – весело отвечает Рина и машет рукой. – Ой, пойдемте уже, рухнем где-нибудь, я ужасно голодна. Сядем, и я вам расскажу забавную историю.
Через десять минут мы сидим в кафе «Вчера, позавчера», что приткнулось в закутке длинной сквозной щели, именуемой «Иерусалимским двором». Ни один турист не разыщет это сугубо иерусалимское заведение в недрах неказистого каменного дома, не лишенного, впрочем, своеобразного арочно-оконного очарования.
Это две небольшие комнаты, которые язык не повернется назвать залом.
Все здесь старое; не антикварное, а именно старое – такую мебель принято называть бабушкиной: глубокие продавленные кресла, венские стулья, круглые обшарпанные столы без скатертей. В стенных нишах стоят хлипкие бамбуковые этажерки, хрипло стонущие под грузом книг.
Место культовое, университетское (тут часто выступают израильские писатели), и вечерами в двух этих комнатах бывает тесно и шумно. Но сейчас никого, кроме нас, нет. Мы выбираем лучший стол у глубокого и узкого арочного окна, формой напоминающего книжную закладку, – такие окна встречаются лишь в старых иерусалимских домах.
(В этом месте моей новеллы читателю может показаться странным, что на протяжении сорока страниц я шатаюсь по Иерусалиму, при каждой возможности заруливая в кафе, таверны и рестораны. У читателя может сложиться впечатление, что сведения о местной жизни я добываю, сидя с разными людьми за разными столиками с видом на разные окна. Читателю это может в конце концов и надоесть. В свое оправдание могу лишь заметить, что и до меня многие писатели, желая вывалить те или иные сведения, добытые ценой долгого и вдохновенного безделья, усаживали своих героев за столики подобных злачных заведений – ибо ничто так не оживляет литературного диалога на странице той или иной книги, как вовремя принесенное официантом филе лосося под белым соусом).
Как раз филе лосося мы и заказываем, потому что здесь его готовят отменно, добавляя какие-то незнакомые мне специи.
Я предвкушаю очередную забавную историю из жизни израильских уголовников: Рина превосходная рассказчица, обстоятельная и ироничная. Она никогда не забегает вперед, детали добавляет по мере развития сюжета и, даже когда отвлекается – на описание внешности персонажа, например, – неизменно возвращается к сути рассказа.
Начало истории, говорит она, незамысловато: некий Шломо, мелкий ремонтник, работал в квартире некоего раввина в городке Бейт-Шемеш. Не бог весть какая работа – там подкрасить, тут подмазать, заменить краны в ванной и на кухне, побелить спальню… Договаривались они об одной сумме, а рав по окончании ремонта решил, что довольно будет и меньшей. Короче, тут трудно рассудить – то ли раввин оказался свиньей, то ли Шломо свое дело сделал халатно, – суть не в этом. Суть в том, что, занимаясь побелкой в спальне, Шломо наткнулся на сейф…
Это бывает. Но вот что бывает крайне редко: сейф оказался открытым. Шломо клянется, что случайно задел дверцу и та распахнулась, обнаружив несчитаные пачки зеленых. Прямо-таки прорву зелени!
Так что чарующая картина богатства возникла перед глазами Шломо именно тогда, когда ему недоплатили ровно восемьсот шекелей. Сумма небольшая, но обидно.
В тот же вечер, выпивая пиво в компании своих коллег-ремонтников после матча «Маккаби» (Хайфа) – «Бейтар» (Иерусалим), Шломо поведал им о своей обиде, не забыв упомянуть, что деньги-то у этого божественного хмыря есть… Юрий и Александр – так звали его напарников – предложили восстановить справедливость. Если сейф имеется и есть в нем зелень, так надо его открыть, а зелень поделить меж тремя порядочными людьми.
– Мне – только то, что причитается! – сразу заявил Шломо. – Большего мне не надо, я человек честный.
У Юрия и Александра были свои виды на денежки.
Пару дней они разрабатывали операцию, все было выверено и точно рассчитано (люди образованные, читающие, в Советском Союзе они не занимались ремонтами): из черных чулок вырезаны маски, игрушечные пистолеты закуплены в детском отделе магазина «Машбир».
Шломо привез подельников на машине к дому раввина и обязался ждать неподалеку.
– Мне, – гордо напомнил он, – только мои деньги. Мне чужого не надо! Я – честный человек.
А план, надо сказать, был довольно изящным: дождаться момента, когда после окончания службы в синагоге рав вернется домой и отворит ключом дверь, затем втолкнуть его внутрь квартиры, там связать и… ну, там дальше будет видно.
Однако вместо раввина из синагоги явилась ребецин. Впоследствии выяснилось, что в день скандала со Шломо рав достал из сейфа все деньги и сбежал от жены в Америку, уверив ее, что едет налаживать ювелирный бизнес. Но все это обнаружилось позже.