«Не стреляй!» — закричала мама, хватаясь за ствол и направляя его в небо. Она резко переключила передачу, решив сперва отогнать «ленд-ровером» остальных молодых самцов. Потом отъехала в сторону, повернулась к Уилкинсу и велела: «А теперь стреляй!»
Он выстрелил. В челюсть.
Череп слона представляет собой массивную пористую кость, которая защищает мозг, расположенный в полости за всей этой инфраструктурой. Невозможно убить слона, если выстрелить ему в челюсть или лоб, потому что пуля, хотя и ранит, но мозга не достигнет. Если хотите гуманно убить слона — стрелять нужно прямо за ухо.
Мама написала, что Кеноси ревел от нестерпимой боли, еще сильнее той, которую ему приходилось терпеть до этого. Она выругалась матом на многих языках, хотя раньше никогда в жизни не ругалась неприличными словами. Она едва удержалась от того, чтобы не выхватить ружье и не направить его на самого Уилкинса. А потом случилось нечто невероятное.
Лорато, матриарх, мама Кеноси, бросилась к подножию холма, где топтался, истекая кровью, ее сын. Единственной преградой у нее на пути оказался мамин автомобиль.
Мама прекрасно знала, что нельзя становиться между слонихой и ее детенышем, даже если этому детенышу уже тринадцать лет. Мама сдала назад, чтобы путь между Кеноси и Лорато был чист.
Но слониха не успела добежать до сына, Уилкинс выстрелил второй раз, на сей раз в самую точку.
Лорато остановилась как вкопанная. Вот что написала мама:
«Она потянулась к Кеноси, погладила все его тело от хвоста до хобота, особо задержавшись на месте, где проволочный силок разрезал шкуру. Она встала над его массивным телом, как мать, готовая защитить своего детеныша. Из височных желез у нее выделялся секрет — темные ручейки по обе стороны головы. Даже когда стадо молодняка отошло, даже когда стадо самой Лорато присоединилось к матриарху и слоны стали прикасаться к Кеноси, Лорато отказывалась отходить. Солнце село, взошла луна, но слониха продолжала стоять, не желая или не имея сил уйти.
Как люди прощаются?
В ту ночь случился метеоритный дождь. Мне показалось, что небеса плакали».
Через две страницы мама собралась с силами и описала то, что случилось, с присущей ученому объективностью.
«Сегодня я стала свидетелем двух событий, которые никогда не ожидала увидеть.
Первая новость, хорошая: из-за поведения Уилкинса теперь исследователям в заказниках в случае необходимости разрешено лично применять к слонам эвтаназию.
Вторая, потрясающая: слониха, даже если ее детеныш вырос, все равно превращается в фурию, если ему грозит опасность.
Мать есть мать!»
Вот что написала мама в конце страницы.
Только она не написала о том, что в тот день сузила тему собственного исследования — до проявления скорби у слонов.
В отличие от мамы, случившееся с Кеноси не казалось мне трагедией. Когда я читала ее записи, создавалось впечатление, что я вся наполнена искорками от метеоритного дождя, о котором говорила мама.
В конце концов, последнее, что видел Кеноси, прежде чем навсегда сомкнуть глаза, — спешащую ему на помощь маму.
На следующее утро я гадаю, стоит ли рассказывать бабушке о Верджиле.
— Как думаешь? — спрашиваю я совета у Джерти.
Разумеется, было бы проще, если бы меня отвезли туда на машине, чтобы не пришлось катить на велосипеде через весь город. Пока из всех результатов расследования я могу похвастаться только икроножными мышцами, которым позавидовала бы любая балерина.
Мой пес стучит хвостом по деревянному полу.
— Один раз — «да», два раза — «нет», — говорю я, и Джерти склоняет голову набок.
Слышу, как меня зовет бабушка, уже второй раз, и, громко топая, спускаюсь по лестнице. Бабушка стоит у стола, насыпает мне хлопьев.
— Я проспала. Не было времени готовить горячий завтрак. Хотя понять не могу, почему в тринадцать лет ты не в состоянии себя накормить, — раздражается она. — Даже золотые рыбки более приспособлены к жизни, нежели ты. — Она протягивает мне пакет с молоком и отсоединяет свой сотовый от зарядного устройства. — Вынеси мусор, прежде чем пойдешь нянчить ребенка. И ради бога, причешись перед выходом. У тебя на голове настоящее куриное гнездо.
Сегодня бабушка совершенно не похожа на беззащитную женщину, которая вчера вечером заходила ко мне в спальню. Совершенно не похожа на женщину, которая призналась, что до сих пор ее мысли занимает моя мама.
Она лезет в сумочку.
— А где ключи от машины? Клянусь, у меня уже наблюдаются три первых симптома болезни Альцгеймера…
— Бабуля… ты вчера сказала… — Я откашливаюсь. — О том, что я достаточно смелая, чтобы разыскать маму.
Она едва заметно качает головой. Если бы я не сводила с нее глаз, могла бы даже не заметить.
— Ужин в шесть, — сообщает она тоном, знаменующим окончание разговора, который у меня даже не было возможности начать.
К моему удивлению Верджил чувствует себя в полицейском участке так же стесненно, как вегетарианец на фестивале шашлыка. Он не хочет, чтобы мы входили через главный вход, и нам приходится тайком проскакивать за каким-то полицейским, который воспользовался служебным входом. Он не хочет общаться ни с дежурным, ни с диспетчерами. Никаких тебе экскурсий по участку: «Вот здесь был мой шкафчик, а здесь мы хранили пончики». Раньше у меня складывалось впечатление, что Верджил по собственному желанию уволился из полиции, но сейчас стали закрадываться подозрения, что его, возможно, за что-то уволили. Насколько я вижу — он что-то мне не договаривает.
— Видишь того парня? — спрашивает Верджил, затаскивая меня в коридоре за угол, чтобы я могла незаметно взглянуть на сидящего перед камерой хранения улик мужчину. — Это Ральф.
— Ральфу сто лет в обед.
— Он выглядел глубоким стариком даже тогда, когда я еще здесь работал, — говорит Верджил. — Мы раньше шутили, что он стал таким же ископаемым, как и вещи, которые охраняет.
Он глубоко вздыхает и шагает по коридору. В камере хранения улик у двери две створки, верхняя открыта.
— Привет, Ральф! Давненько не виделись.
У Ральфа замедленные движения, как будто он находится под водой. Сначала он поворачивается корпусом, потом разворачивает плечи и наконец голову. При ближайшем рассмотрении у него на лице столько же морщинок, сколько на снимках в мамином журнале. Глаза блеклые, как желе из яблок, и, похоже, такой же консистенции.
— Ну-с, — медленно протягивает Ральф, и звучит это как «нууууус». — Ходят слухи, что однажды ты вошел в камеру хранения улик по «висякам» и больше не появлялся.
— Как там говорил Марк Твен? Слухи о моей кончине несколько преувеличены.
— Надо понимать, если я спрошу, где тебя носило, все равно не скажешь, — замечает Ральф.
— Нет. И я был бы бесконечно признателен тебе, если бы никто не узнал, что я приходил. У меня все чешется, когда люди задают слишком много вопросов.
Верджил достает из кармана немного помятую упаковку бисквитных пирожных и кладет ее на стоящий между нами и Ральфом стол.
— Сколько этому пирожному лет? — бормочу я.
— В этих пирожных столько консервантов, что они могут пылиться на полках до две тысячи пятидесятого года, — шепчет Верджил. — Кроме того, Ральф не видит срок годности, напечатанный мелким шрифтом.
Это точно! Лицо Ральфа сияет. Губы растягиваются в улыбке, кожа покрываются сетью глубоких морщинок — я вспоминаю сюжет, который смотрела на «Ютуб» о взрыве здания.
— Ты не забыл мою слабость, Верджил, — улыбается он и смотрит на меня. — А что с тобой за подружка?
— В теннис вместе играем. — Верджил наклоняется вперед. — Послушай, Ральф, мне нужно посмотреть одно старое дельце.
— Ты вроде больше не в органах…
— Если бы я был в органах, моя фамилия значилась бы в платежных ведомостях участка. Ну же, дружище! Я ведь не прошу показать улики по делам, находящимся в производстве. Просто хочу освободить немного места.
Ральф пожимает плечами.
— Думаю, хуже не будет, поскольку дело давным-давно закрыто…
Верджил отодвигает задвижку на двери и входит внутрь.
— Можешь не вставать, я знаю дорогу.
Я следую за ним по длинному узкому коридору. От пола до потолка вдоль стен тянутся металлические полки, аккуратно заставленные картонными ящиками. Губы Верджила шевелятся, когда он читает надписи на коробках, на которых указан номер дела и дата.
— Следующий ряд, — бормочет он. — Здесь дела, датированные только две тысячи шестым годом.
Через пару минут он останавливается и начинает карабкаться на полку. Достает одну из коробок и бросает ее мне. Она легче, чем я ожидала. Ставлю ее на пол. Верджил передает мне еще три.
— И все? — удивляюсь я. — Мне казалось, вы говорили, что в заповеднике собрали тонну улик.
— Так и было. Но дело раскрыто. Мы сохраняем только те улики, которые имеют непосредственное отношение к людям, а такие, как пробы грунта и поломанные растения, разный мусор, который в результате, как оказалось, не имел отношения к делу, уничтожается.
— Если здесь уже все перебрали, зачем мы опять будем рыться в коробках?
— Можно десять раз пересмотреть мусор и ничего не увидеть. А потом смотришь в одиннадцатый, и то, что ты искал, оказывается прямо у тебя перед носом.
Он снимает крышку с верхней коробки. Внутри бумажные пакеты для улик, запечатанные скотчем. И на скотче, и на самих пакетах надпись «НО».
— «Но»? — читаю я. — Что в этом пакете?
Верджил качает головой.
— Это инициалы Найджела О’Нилла, полицейского, который в ту ночь искал улики. По протоколу полицейский должен указывать свои инициалы и дату на пакете и скотче, чтобы в суде можно было представить цепочку доказательств.
Он указывает на остальные пометки на пакете. Номер доказательства с подробным перечнем: шнурок, рецепт. Еще один. Одежда потерпевшей: рубашка, шорты.
— Откройте вот эту коробку, — велю я.
— Почему эту?
— Вы же слышали, иногда какой-то предмет способен оживить память. Хочу убедиться, правду ли говорят.
— Потерпевшая не твоя мама, — напоминает мне Верджил.
Насколько я понимаю, этот вопрос пока остается открытым. Но Верджил открывает бумажный пакет, надевает перчатки, лежащие в коробке на полке, и достает шорты цвета хаки и разорванную, задубевшую футболку, слева на груди вышит логотип Новоанглийского слоновьего заповедника.
— И? — торопит меня Верджил.
— Это кровь? — спрашиваю я.
— Нет, пятна от сока. Хочешь быть детективом, будь им, — отвечает он.
И все же мне не по себе.
— В такой форме ходили все в заповеднике.
Верджил продолжает рыться в вещах.
— Вот оно, — говорит он и достает пакет настолько плоский, что, кажется, в нем и нет ничего. Надпись гласит: «Улика № 859, волос, найденный в мешке с трупом». Он прячет пакет в карман. Потом берет две коробки и несет к выходу, бросив через плечо:
— Помоги.
Я следую за ним с оставшимися двумя коробками. Я совершенно уверена, что он намеренно взял те, что полегче. Такое впечатление, что в моих лежат кирпичи. На выходе дремавший Ральф поднимает голову.
— Приятно было повидаться, Верджил.
Верджил поднимает палец.
— Ты меня не видел.
— А разве я что-то видел? — подыгрывает Ральф.
Мы выходим через ту же дверь, что и вошли в полицейский участок, несем коробки к грузовичку Верджила. Ему удается впихнуть все на заднее сиденье, забитое обертками от еды и старыми коробками от компакт-дисков, бумажными полотенцами, майками и пустыми бутылками. Я забираюсь на место пассажира.
— Теперь куда?
— А теперь нужно уговорить в лаборатории провести митохондриальный анализ ДНК.
Я не знаю, что это такое, но звучит как часть серьезного и тщательного исследования. Я впечатлена. Смотрю на Верджила, который, должна сказать, сейчас, когда не пьян, вполне ничего. Он принял душ, побрился, и вместо виски от него пахнет сосновым лесом.
— Почему вы ушли?
Он смотрит на меня.
— Потому что мы достали то, за чем пришли.
— Я имела в виду, почему вы ушли из полиции. Разве вы не мечтали быть детективом?
— По всей видимости, мое желание было не настолько сильным, как твое, — бормочет Верджил.
— Мне кажется, я заслуживаю знать, что получаю за свои деньги.
Он хмыкает.
— Товар.
Он так быстро сдает назад, что одна из коробок переворачивается. Содержимое ее вываливается наружу, поэтому я отстегиваю ремень безопасности и оборачиваюсь назад, пытаясь прибрать беспорядок.
— Сложно теперь разобрать, что улики, а что — мусор с вашего сиденья.
От одного из коричневых бумажных пакетов отклеился скотч, и хранящаяся внутри улика упала в ворох упаковок от рыбного филе из «Макдоналдса».
— Тут же один жир. Кто ест пятнадцать рыбных филе?
— Так не за один же раз, — оправдывается Верджил.
Но я слушаю его вполуха, потому что пальцы ухватились за вывалившуюся из пакета улику. Я усаживаюсь на место, продолжая сжимать крошечную розовую кроссовку фирмы «Конверс».
Потом смотрю на свои ноги.
Сколько себя помню, я всегда носила высокие розовые кроссовки «Конверс». И даже дольше. Это мой каприз, единственный предмет одежды, который я когда-либо просила бабушку купить.
На всех детских фотографиях я в этих кроссовках: сижу, облокотившись на семью плюшевых медведей; или лежу на одеяле, а на носу у меня огромные солнцезащитные очки; или чищу зубы у раковины, абсолютно голая, в одних кроссовках. У моей мамы такие же кроссовки — старые, потрепанные, она еще в институте их носила. Мама не наряжала меня в платья, похожие на свои, и не делала мне стрижек, как у нее, или такой же макияж — у нее не было привычки краситься. Но в одном мы похожи — в этой единственной детали одежды.
Я до сих пор практически не снимаю своих кроссовок. Для меня они словно талисман, а возможно, я суеверная. Если я не буду снимать свои кроссовки, то когда-нибудь… ну, вы меня поняли.
Во рту пересохло.
— Это моя кроссовка.
Верджил смотрит на меня.
— Уверена?
Я киваю.
— Ты когда-нибудь бегала босиком, когда гуляла с мамой по заповеднику?
Я качаю головой. Существовало строгое правило: нельзя входить в заповедник босой.
— Там же не поле для гольфа, — пояснила я. — Повсюду пучки травы, заросли, кустарники. Можно упасть в яму, которую вырыли слоны. — Я верчу в руке крошечную обувь. — Той ночью я тоже там была. Но я все равно не знаю, что произошло.
Неужели я вылезла из постели и пошла бродить по заповеднику? А мама побежала меня искать?
Из-за меня она исчезла?
В голове застучали слова из маминого дневника: «Неприятные воспоминания остаются в памяти. Воспоминания о душевных травмах стираются».
По лицу Верджила ничего невозможно понять.
— Твой отец сообщил нам, что ты спала, — говорит он.
— Я не могла лечь спать в кроссовках. Кто-то из взрослых должен был их на меня надеть и завязать шнурки.
— Кто-то из взрослых… — повторяет он.
Вчера ночью мне снился отец. Он полз в высокой траве у пруда, вырытого в заповеднике, и звал меня.
— Дженна! Выходи, выходи, ты где?
Нам ничего не грозило, потому что два африканских слона находились в сарае, им осматривали ноги. Я знала, что в этой игре «дом» — это широкая стена сарая. И еще я знала, что папа всегда выигрывает, потому что бегает быстрее меня. Но на этот раз я ему спуску не дам.
«Фасолька, — так он меня называл, — я тебя вижу».
Я знала, что он обманывает, потому что начал удаляться от того места, где я пряталась.
Я зарылась на берегу пруда, как это делают слоны, — мы с мамой видели, как они так играют, поливают друг друга из хобота, валяются в грязи, как борцы, чтобы охладиться.
Я дождалась, когда отец минует высокое дерево, под которым Невви и Гидеон готовили ужин для животных — кубы душистого сена, тыкву и целые арбузы. Одного арбуза хватит, чтобы накормить небольшую семью или одного слона. Когда папа оказывается в тени дерева, я выбираюсь из укрытия, где пряталась, и даю стрекача.
Бежать непросто. Моя одежда в грязи, волосы слиплись сзади в жгут. На мои розовые кроссовки налипла грязь из пруда, они промокли, но я знаю, что выиграю. С губ срывается смех, похожий на писк гелия из воздушного шарика.
А папа только этого и ждал. Услышав мой смех, он резко развернулся и помчался ко мне, надеясь перехватить меня до того, как я коснусь грязной ладошкой рифленой железной стены сарая.
Возможно, ему бы и удалось меня догнать, если бы из тени дерева не затрубила Мора. Звук был настолько громким, что я застыла. Слониха размахнулась и ударила моего отца хоботом по лицу. Он упал наземь, прижал руку к правому глазу, который распухал на глазах. Слониха нервно топталась между нами. Отцу пришлось откатиться в сторону, чтобы она его не раздавила.
— Мора, — тяжело дышал он, — все в порядке. Успокойся, девочка…
Слониха опять затрубила, и у меня зазвенело в ушах.
— Дженна, — негромко попросил отец, — не двигайся. — И добавил себе под нос: — Кто, черт побери, выпустил слониху из сарая?
Я расплакалась. То ли из-за страха за себя, то ли за папу. Но за все то время, что мы с мамой наблюдали за Морой, слониха никогда не проявляла агрессии.
Дверь сарая на толстом несущем канате резко отъехала, в массивном проеме стояла мама. Она взглянула на отца, на Мору, на меня.
— Что ты ей сделал? — спросила она папу.
— Ты шутишь? Мы играли в прятки.
— Со слоном?
Продолжая говорить, мама медленно двигалась, чтобы встать между Морой и отцом. Чтобы он мог подняться.