Каменный венок - Федор Кнорре 13 стр.


- Ну вот, сказали, а дальше что?

- А дальше - секретарша. Ему скоро дадут квартиру.

Левка проблеял:

- Она не секретарша, она рэфэрэнт!

- Вот как раз на это нам наплевать, удержись, - строго сказал Борис. Не хватало, чтоб мы стали обсуждать, какие она носит тряпки, красит ли волосы и тому подобное.

- А красит, - презрительно хмыкнула Катя.

- Пускай хоть вовсе лысая ходит. Нам-то что?

- Вот и начали разговор?

- Кончили. Кончили.

Я должна бы почувствовать радость освобождения, великое облегчение, а чувствую горькую обиду какого-то громадного обмана, какое-то последнее тяжелое разочарование. Давно уже у нас только "семья" - общие дети, квартира, хлеб и никаких собственных отношений. Так, ноль градусов, какой часто в конце концов с годами устанавливается, когда у одного больше тепла, а у другого меньше, и один теплеет за счет другого, а другой остывает от его холода, отдавая свое тепло, и так выравнивается... выравнивается и, наконец, застывает где-то около нуля.

Я совсем, уж совсем перестала Володю любить, задолго до встречи с Сережей. Не могу даже вспомнить: любила ли когда-нибудь? Помню только, что очень старалась когда-то уверить себя, что могу и должна его любить. Все это так. А в эту минуту, когда я наконец получила это, желанное ведь, объяснение во взаимной нелюбви, мне нехорошо и обидно.

- Конечно, я понимаю, все равно тебе это все-таки обидно, безошибочно отмечает Катя.

- Правда, что-то обидно, - с удивлением соглашаюсь я и, задумавшись, нечаянно как-то упускаю слезы, чувствую, как это глупо, сама стараюсь насмешливо над собой усмехнуться и плечами пожимаю, удивляясь самой себе, и все-таки никак не могу сразу остановиться.

- Или перестань, или я тоже взреву, только уж вдвое, ты меня знаешь! Катя угрожающе нахмурилась, губы стиснуты, углы рта книзу, и осторожно растирает кончиками пальцев мне слезы по всей щеке.

- Он, между прочим, сказал, что вы с ним не зарегистрированы... Ну, в загсе.

- Он сказал?..

- К сожалению, сказал, - продолжает диктовать куда-то просто в воздух Боря. - Это верно?

- Верно, верно... Не знаю почему, но мы как-то не думали об этом. Вернее, в те времена это и не обязательно считалось, и как-то ни к чему было. Подписи и печати были очень в ходу, это правда, но только для каких-то более крупных дел: мандат, делегатский билет, ночной пропуск при осадном положении. Ради детей, конечно, нужно бы, а у нас все дети были готовые...

- Очень хорошо. Правильно! Вообще-то по идее это прекрасно! Когда-нибудь это опять так будет, уверен - людям для того, чтоб им верили, не нужно будет давать друг другу заверенные расписки! Я просто должен был тебе все передать, о чем этот разговор был, вот и всё.

- Ну, а как с вами? - я уже просохла и говорю спокойно. - Он вас позвал с собой?

- Это куда? К секретарше?..

- Катька, воздержись! - Боря терпеливо вздохнул. - Как ты это себе представляешь, мамочка, подумай? Сложат нас четверых в корзинку, сунут в рот, чтоб не мяукали, бутылочки с молоком и унесут на другую квартиру?

- Так он вас звал или не звал?

- Приглашал. Приезжать к нему летом на дачу, отдыхать, купаться. Грибы тоже можно собирать!.. - Борька вдруг с силой втыкает крепко стиснутые кулаки в карманы своих мятых полушерстяных брючонок и, стоя посреди комнаты, вскрикивает: - Мама! - резким голосом, каким окликают человека, готового неосторожно шагнуть с тротуара под машину. Мы все поворачиваемся и смотрим на него, насторожившись, - он долго удерживался на бесстрастном диктанте и вот наконец не выдержал, дал себе волю: - Я думал, мама, тебе не нужно объяснять: если ты ему не жена, значит, мы ему не дети. Наше родство - только через тебя. Только ты нас с ним связываешь... Кстати, даже он это понимает...

Вафля просиял: видно, до чего он любит Борьку, и радуется, и восхищается тем, что тот говорит:

- Вот, видали?.. Выразился! Все ясно? А?.. Все!

- ...Погоди еще минутку, мама, я договорю. Ты хочешь сказать, что нехорошо и недопустимо так говорить об отце. Считай, что ты выполнила свой долг и сказала и мы признали твою правоту и больше не будем. Всю жизнь ты очень старалась его немножко приукрасить, ты загораживала его от нас и прикрывала, ах, как ты старалась, чтоб у нас была хорошая семья и чтоб мы его уважали и почитали. Если хочешь знать, мы его жалеем и даже любим, как... ну, как отколовшегося от семьи неудачливого брата, что ли...

- Пошел на выдумки! Фантазия у тебя, Борька, придумываешь ты все... На пятачок правды, а фантазия, фантазия!..

- Если разобраться, все так просто, - заговорила Катя. - Мы теперь все поняли, ты, мамочка, у нас конек-горбунок, которого приставили служить верную службу Иванушке. Конек умненький, а Иванушка известно кто. Он служит, а ему обидно, что службу-то от него требуют - все не ту, не ту...

- Умненький? Волшебный! - подхватывает Борька. - Ему бы в одну ночь хрустальный дворец поставить да серебряный мост через светлую реку перекинуть, а на нем только дрова из лесу возят да воду в старой бочке. Он, бедненький, возит и молчит, а дураки не замечают, что он ведь волшебный... Вот он терпит, и возит, возит, да еще старается других утешить, уверить, что Иванушка-де не такой уж, чтоб совсем... а как будто вроде и ничего себе...

- Э-э, куда заехали!.. - как могу грубее говорю я, всем пересохшим сердцем впитывая влагу всех этих детских глупостей.

- Нет, хорошо! - озорно восклицает Вафля. - Только дурак-то кто? Это мы? Ничего подобного, я не дурак, я всегда знал... что волшебный, в всё...

- Кто волшебный?.. Ну? Кто? - хитрит, сбивая, Левка.

На минуту Вафля и сбивается, темнеет. Его тянет даже отвернуться, как в детстве, но он удерживается:

- Кто? Мама.

Уж если Вафля так заговорил! Наступает какая-то редкая среди близких минута, когда почему-то не неловко, не стыдно сказать в глаза хорошее, то, что вечно откладывается и так часто никогда не успевается. Ох, как легко обругаться, снасмешничать, даже обидеть в глаза и как невообразимо трудно найти минуту - сказать вдруг всерьез, без шуточек другу, сестре или матеря: "Я тебя люблю"! Бескорыстное в точное "люблю", ничего не имеющее общего с весьма гадательным, сомнительным смыслом тех же слов, якобы полных поэзии и значения, промяуканных при луне или в лирической песенке.

- Мы ведь сидим тут давно, тебя ожидаем. Решали, как лучше тебе все сказать... А потом просто сидели, о тебе разговаривали - разговаривали и вдруг стали вспоминать нашу жизнь, о тебе вспоминать. Что было бы, если бы тебя вообще не было. Или ты бы вдруг нас бросила и ушла... Ну, просто надоели тебе, ты взяла бы да и ушла!.. Знаешь, оказалось, мы много чего помним, только вспоминать как-то было некогда.

- У вас еще будет время для воспоминаний, много времени впереди! кажется, говорю я. Или что-то в том же роде, шутливое, не очень-то показывая, как мне нужен сейчас их разговор.

- Кто знает! - Боря просто отмахивается от моих слов. "Кто знает!.." И вправду, кто знал?

Кто мог тогда знать, что времени уже не будет. Война начнется в середине какого-то лета, и хотя лето еще и не началось, и мы будем еще видеться каждый день и все вместе обедать, болтать и смеяться, ходить в кино, но так вот, открыто и беззащитно, поговорить о самих себе нам почему-то больше не удастся - наверное, по какому-то косному закону близкого общежития.

Так же как не разглядишь картину, когда она слишком близко, у самых твоих глаз, - а ты все не соберешься отодвинуться и взглянуть хоть немножко издали, чтоб привычные цветные пятна вдруг прояснились в деревья, лица, дома, и облака, и корабли, - так же вот, наверное, и мы опять в каждодневной суете и спешке потом опять обсуждали в среду то, что предстоит нам в пятницу, и в субботу вспоминали, что было в прошлый понедельник, и не дальше, - и все думали: о нашем общем, большом в главном еще успеем. И вечно не успевали. Наверное, для этого был нужен опять какой-то главный день...

Боря все говорит:

- Мы сообразили вот как - ведь это, в общем, слепая лотерея: некоторым ребятам попадается хорошая, удачная мать, другим - так себе, а то и вовсе никудышная. Так? У нас совсем другое дело, ведь мы же сами выбрали тебя себе в матери. Ты не можешь этого отрицать. Мы тебя выбрали, и мы тебя любим, вот что я тебе хочу сказать. И если ты поколотишь нас палкой, мы все равно будем тебя любить...

Катя засмеялась и, обнимая, стиснула меня обеими руками. Глаза она не отрывала от Бори и даже кивала ему все время, пока он говорил. Кивала и потом каждый раз радостно заглядывала мне в лицо.

- А если ты попробуешь от нас уйти - мы тебя повсюду разыщем, в твое отсутствие проберемся к тебе в комнату и в темноте станем дожидаться твоего прихода. А потом уляжемся спать у двери с двух сторон и будем сторожить, чтоб от нас не сбежала.

- Ляжем, ляжем! Честное слово, сторожить будем! - клянется Вафля.

И больше уж говорить было не нужно, все почувствовали, что больше уже будет меньше. Легко на душе всем стало, хотелось двигаться, делать что-то, громко смеяться, если говорить, то что-нибудь пустое, и тут вспомнили, как Вафля сказал: "Я сам не ожидал!" - и это показалось до того замечательно смешным, что все покатились со смеху, и первым и громче всех Вафля, ужасно довольный, что так удачно высказался.

И больше уж говорить было не нужно, все почувствовали, что больше уже будет меньше. Легко на душе всем стало, хотелось двигаться, делать что-то, громко смеяться, если говорить, то что-нибудь пустое, и тут вспомнили, как Вафля сказал: "Я сам не ожидал!" - и это показалось до того замечательно смешным, что все покатились со смеху, и первым и громче всех Вафля, ужасно довольный, что так удачно высказался.

Шла какая-то удивительная весна, стремительная и такая долгая, вся запоминавшаяся навсегда, точно никогда я ни одной весны не видела прежде и теперь вот вижу, изумленно раскрыв глаза, в себя прийти не могу от неожиданности.

На теневой стороне лесной просеки нашего диковатого парка по дну канавы тянется полоса грязного, тяжелого снега, но стоит перейти на солнечную сторону дороги - там по канаве течет полноводный прозрачный ручей.

Дно устлано прошлогодними листьями, дочиста промытыми камушками, какими-то ожившими круглыми листиками, и мы, останавливаясь, подолгу следим за быстрым течением и оба замечаем, что тут все как в полноводной дикой реке, какой-нибудь Амазонке, что ли. Вот образовалась запруда, вода течет спокойно и высоко, перед тем как с шумом обрушиться водопадиком. На маленьких порогах громко бурлит, обтекая камушки, волна. Травяные кустики, точно большие деревья в половодье, стоят нагнувшись, окуная концы веточек в воду, и длинная подводная трава - зеленые русалочьи волосы - лежит, расстилаясь в одну сторону по дну, точно гребнем, причесанная течением.

Сейчас же, как только все немножко наладится, мы уедем к настоящему морю, но сейчас нам интересно следить за этой, такой маленькой и такой все-таки тоже настоящей, крошечной речонкой.

Как только все устроится. Но все как-то не устраивается. Лева много болеет, хотя сейчас уже поправляется. Все время возникают дела... Теперь мне их и припомнить трудно, но это не значит, что они не были необходимыми, неотложными.

Дети! Двое у Сережи, четверо у меня, и с каждым вечно что-нибудь случается, и мы терпеливо или нетерпеливо распутываем узлы, которые они завязывают, налаживаем, улаживаем, твердо решив: как только удастся нам все наладить как следует - бросим все и уедем к морю и наконец поживем для себя, друг для друга, оглянемся на прожитое, отдохнем, всё вспомним и всё поймем...

Как только всё... Но странным образом жизнь все не устраивается "как следует".

Сколько уже раз все налаживалось, налаживалось, и вдруг с ревом обрушивался шторм каких-нибудь экзаменов на хлипкий кораблик одного из ребят, и надо было, бросив все, кидаться на помощь отчаявшемуся, уже закрывшему глаза мореплавателю, выпустившему руль... То вдруг Катя, по таинственной, стихийно-необъяснимой, загадочной причине, а именно совершенно сдуру, непреклонно решала немедленно выходить замуж... Или Вафле нужно было ехать на север, и попросту необходимы были деньги на теплые свитера, подштанники и куртки. И путешествие к морю на этот год откладывалось.

Или Лева опять тяжело заболевал. И опять, когда все налаживалось, было поздно ехать. Все как у всех... Была с Борькой история, когда он начал вдруг с катастрофической быстротой взрослеть. Успешно проклюнувшись и сокрушив свою цыплячью скорлупу, как победитель гордо встал на ее обломках, уверенный, что это каменные своды и купола всех храмов, дворцов и академий мира в прах повержены его натиском, что никто на свете не умел как следует кукарекнуть до того, как он лично вылупился! И что вот именно он призван теперь всем показать пример...

И снова приходилось отложить путешествие, опять нужно было терпеливо ждать, прислушиваясь, чтоб не пропустить момента, когда твой бедный, притихший, больно пощипанный петушонок тихонько заскребется обратно в рядную дверь, которую он так недавно беззаботно захлопнул за собой. Надо быть настороже, чтобы вовремя открыть дверь, как будто ничего не случилось. Впустить недавнего сокрушителя, принять обратно - для дальнейшего прохождения отрочества и юности под родным кровом...

Все в конце концов улаживалось, но ехать к морю уже было поздно, приходилось ждать следующего апреля.

И мы опять встречаемся у остановки, садимся в трамвае рядом, и тут мы - дома. Моросит дождь, вагон трясет и мотает, мокрые пассажиры цепляются за кожаные петли, звякает звонок, и после остановки с громом дергается вагон у нас перед глазами чьи-то сырые от дождя пальто, спины и выпирающие животы, кошелки - но мы у себя дома, в уюте, совсем одни, и нам так хорошо, что мы почти всю дорогу молчим.

От конечной остановки идем через пустыри, входим в лес и там наконец здороваемся, целуемся, стоя, прислонившись к белому стволу березы среди влажной, капающей тишины... Идем потихоньку и торопливо вполголоса разговариваем. Час... полтора...

И целуемся снова на прощание, и он гладит мне плечи сквозь драповое пальто, перед тем как нам уйти из леса...

А иногда мы ездим на вокзал в час отхода поезда "туда", куда мы поедем, когда все устроится, - к морю.

Мы пьем чай в буфете, дожидаясь, пока не объявят скорое отправление. Тогда мы спешим расплатиться, чтоб не опоздать.

Мы выходим на платформу среди людей с чемоданами. У нас вещей нет, но это ничего не значит - мы могли их заранее уложить на свои места и теперь, не спеша, как опытные путешественники, идем, поглядывая в окна длинной цепочки вагонов, вдоль платформы, где нам знакомы уже все узоры на чугунных столбиках, поддерживающих навес, и номера вагонов, и деревца в конце перрона, в разбегающиеся рельсовые пути, и весь вид, открывающийся после ухода поезда: заборы, склады, отдыхающие составы на запасных путях, и пустой клочок неба там, где только что исчез последний вагон. И где-то прямо там, где открылось небо, - наше море, куда мы поедем очень скоро, как только все наладится.

Уже все провожающие прошли по платформе, оставаться одним становится неловко, и мы уходим медленно, оглядываясь в сторону моря.

Мы нисколько не завидуем тем, кто на наших глазах уехал к морю. Ведь им никак не может быть так хорошо, как будет нам, когда мы наконец туда поедем!

Так поезд за поездом уходят к морю на наших глазах, и годы эти мне кажутся очень короткими, когда их вспоминаю. Может быть, потому, что если сложить все часы, когда мы бывали вместе за год, получится три или четыре дня, ну, может, неделя... Это мало?.. Как знать! Люди, живущие годами бок о бок в одной квартире, часто ли бывают вместе: видят зоркими глазами, и слышат чутким слухом, и чувствуют друг друга? Я знаю многих, у кого и этих трех дней не наберется в год "чистого" времени внимания, общения со-чувствия, со-радости и со-жаления...

Доктор со все большими пропусками, неохотно появлялся в нашем доме, и винить его за это нельзя. "Я приходил бы к вам каждый день, если бы было нужно. Но я ведь только все повторяю каждый раз названия болезней, которые он перенес в детстве и в отрочестве. Вы эти названия знаете не хуже меня. Да, при такой слабой сопротивляемости организма опасно все. Если организм не сопротивляется - все лекарства действуют только успокаивающе. На вас. И на меня. Сейчас наступает лето. Это благоприятный фактор. Будем надеяться на лето".

Доктор усталый, старый, дореволюционный. Умный, опытный, растерявший весь свой наигранный оптимизм на платных визитах. Нам он говорит правду. Не от жестокости, он скорее добрый человек, а просто от долгой усталости.

Осмотрев Леву, потрепав его по щеке, назвав цыпленком, он сидит во второй комнате, отдыхая с полузакрытыми глазами.

- Теперь вы ждете, какие я вам дам советы. Так?.. Я посоветовал бы отвезти вашего мальчика к морю. Скажем, на год. Может, на полгода. Морской воздух, легкие купанья, виноград, крепкий бульон, фрукты, солнце... Ну и мясо, черт возьми: телятина, бифштексы, яйца... Не огорчайтесь, что кое-чего из этого у вас нет под руками сию минуту. Все это я посоветовал бы... Бы! Вам ясно? Десять лет назад, после второго воспаления легких... В детстве! А сейчас? Масло вы ему даете? Сахар и так далее. Рыбий жир. А окончательное слово скажет организм, а не старый шаман в пенсне.

Он тяжело поднимается, на ходу подцепляя ручку саквояжа, уходит, шаркая подошвами, а я, проводив его, стою, уткнувшись лбом в дверь, собираясь с силами, чтоб вернуться к Леве, опять встретить его недоверчивый, безразличный взгляд.

Он давно болеет, давно лежит и так привык к общему вниманию и так ему одиноко и плохо, что он ужасно обижается, если, проснувшись ночью, видит, что я сплю. В неудобной позе, на жестком стуле, но все-таки заснула. Мне самой стыдно, но что сделаешь? Не на десятую, так на тридцатую ночь бессонницы, полусна вдруг падаешь в сон, как в омут с камнем на шее. И просыпаешься виноватая, просишь прощения, а он плачет от нестерпимой обиды, что вот бросили его одного, никому он не нужен и лучше бы ему поскорей умереть.

Потом и ему делается стыдно, целует мне руку, тянется к щеке, и никогда мы друг друга не любим так хорошо и ласково, как в эти ночные минуты, когда он умоляет меня пойти лечь, поспать и даже притворяется, что засыпает, и я сквозь неодолимую дрему смутно вижу, а больше чувствую, что он и вправду радуется, что я наконец отдыхаю.

Назад Дальше