Каменный венок - Федор Кнорре 16 стр.


Особенно дедушка Вася, точно на прощанье, не насмотрится на огонь широко открытыми, уже слепнущими глазами.

Мы долго сидим, подкладывая ветки, сухие стебли подсолнухов, чтоб видели: тут сторожа не спят. Из шалаша пахнет огурцами, укропом и серым пшеничным хлебом, который дедушка к ужину вытащит из-под изголовья, где он зарыт, завернутый в дерюжку.

Степка сидит, прижавшись ко мне вплотную, все сильнее приваливаясь головой и боком, я отталкиваю его: "Чего ты, медведище, всей тушей-то на меня облокотился!" Степка, обернувшись, косится на меня, садится прямо, вздыхает. И опять понемногу начинает приваливаться ко мне лохматым боком. Глаза начинают слипаться, а уходить в шалаш спать все не хочется...

Рассказывая, я так и чувствую, как слипаются глаза, и, упустив момент, проваливаюсь в глубокий сон.

Так же внезапно просыпаюсь, вижу голубую стену с играющими пятнами.

- Ох, я заснула?.. А ты и не спал? Я тебя бросила одного? Вот дура! Ты скучал?

- Что ты! Мы же со Степкой сидели и спокойно ждали тебя, нам и не скучно. Ты его медведищем обозвала, разве он был большой?

Я опять возвращаюсь в воспоминание, к звездной ночи, костерчику, примериваю на память, какая же я была рядом со Степкой. Плечо мое помнит с упрямой лаской прижавшуюся к нему ушастую голову. И я с неожиданной нежностью зову: "Степа!.." Маленький был Степка!.. Маленький, вот такой!..

На третью, кажется, ночь нашей жизни мне приснился страшный сон: будто вокруг меня - пусто. Страх весь был не в том, что я оказалась одна, а в том, что как будто именно пусто - ничего вокруг меня нет и никогда ничего не было, и мне необходимо поскорей, чтоб спастись от этой великой пустоты, - сказать что-то, доказать, что это неправда, а я ничего не могу найти, только думаю: "Нет, было, было!" - повторяю это с отчаянием, но это не помогает, это что-то не то. Я замираю от страха, уже сбиваюсь: а вдруг правда ничего и не было? И я вижу ясно пустоту - это необъятная гладь спокойной воды, точно очень широкая река в разливе, в ней ничего страшного, только пусто, безжизненно; может быть, так река выглядела до появления людей? А я все ищу что сказать, и вдруг рождаются такие слова: "Они же смеются!" - я их повторяю, повторяю, почему-то веря, что в них все мое спасение, избавление от пустоты сна, хотя сама не понимаю их смысла. И вдруг сердце у меня разжимается, освобождаясь от тоскливого страха: "Смеются дети!", да, смеются мои дети, - значит, все правда, все было, а это значит, что есть, - это ведь одно и то же, и я, сбросив обрывки разорванного сна, просыпаюсь и с великим облегчением узнаю знакомый узор листьев на стене...

Как отрадно вернуться издалека!..

Товарищи Сережи, ближние начальники просто из сил выбивались, освобождая его от дежурств, от занятий, подменяя где можно, - он был единственным, к кому "приехала жена", - ему завидовали и охраняли его свободу всеми правдами и неправдами, но все могло кончиться каждый день, мы знали и, пока не кончилось, принимали каждую встречу как подарок - да это и был подарок какого-нибудь до смерти усталого комбата или комроты, который его заменял на вечер или шел на ночное дежурство, вместо того чтобы ложиться спать.

Неожиданно выпал ранний снег и долго лежал на свежих, еще зеленых листьях деревьев, по краям тротуаров в пашем переулке.

В последний вечер, мы совершенно не знали, что он последний, мы дошли до реки и постояли на берегу, глядя, как собирается уходить и уходит пароход, может быть, тоже последний? Без огней, полупустой, с какими-то растерянными пассажирами.

Так о многом мы намолчались за прошлые годы, что и теперь редко говорили связно, все не переставая изумляться своему счастью, тому, что мы вдруг опять вместе и так снова полюбили друг друга за эти дни.

А раньше? Просто все было просыпающимся счастьем, самый воздух, само дыхание и, главное, это, ни с чем не сравнимое, неповторимое чувство Начала. Начала всего: молодости, новой жизни, нового века, покончившего со всей грязью, гнилью и ветхой мерзостью долгого темного прошлого.

Любили мы тогда? Конечно, была любовь, но... не понимали мы, что ли? Не умели? Не узнали ее по молодости? - не уставая удивляться и смутно начиная понимать, спрашивали мы друг друга.

Да ведь она живая, это не вещь - купил, поставил в своей комнате, она и стоит. Любовь - живое, она или растет, или вянет и глохнет, болеет, сохнет без пищи. И завтра она уж не такая, как вчера.

Про какой-нибудь цветок в горшке на подоконнике мы это понимаем. А про любовь - нет. Была вот любовь, а куда же она делась? Может, просто "заспали", как баба ребенка во сне. Прозевали, упустили, не узнали, а то узнали, да не поверили - мало ли что бывает.

- Наверное, нету слова на человеческом языке, которое значило бы столь совершенно разное и даже непохожее, как эта "любовь", - говорила я. - Если б я не встретилась с тобой, я просто думала бы, что так не бывает. Прожила бы жизнь и не узнала. А ведь все годы я тебя не переставала любить подпольно, в одиночку, сама себе не только не признаваясь, да почти и не зная сама, заглушая в себе то, что вдруг начинало просыпаться в какие-то редкие, чистые, свободные минуты, - когда вдруг особенная музыка трогала за душу, вдруг будто обещала что-то, звала за собой... и как все это скоро гасло.

- Да, да... Кто ее не испытал, уверен, что знает, что это за штука. А кто испытал - не знает, как ее даже и назвать-то!..

Потом мы узнали, что вечер был последний. Но, даже купив на завтра мне билет на поезд, мы еще не знали, до чего он последний. А был он последний в жизни.

Сначала мы думали, что это просто "последний вечер", - мне нужно уезжать, оттого что полк выступает куда-то на запад - поближе к тем местам, где может вспыхнуть война.

Теперь, когда срок был уже отмечен цифрами в расписании поездов, когда стрелки часов неумолимо съедали отведенное нам время, ожидание делалось все тяжелее, уже ни о чем и думать почти невозможно стало.

Великолепное, хотя и ложное, ощущение бесконечности жизни ускользало от нас. А ведь все, кроме приговоренных, кому объявлен срок казни, живут, как жили эти дни и мы, с чувством бесконечности. И так тягостно было лишаться его. Даже не зная всего того, что знаю я сегодня.

Чем ближе к ночи, тем сильнее охватывало нас странное ощущение какой-то неопределенности, ненастоящести, будто не полной реальности всего окружающего. Мы все шли и шли по очень спокойным улицам города, мимо темных домов, которые скоро будут разрушены до основания, и он держал мою руку в своей тяжелой и теплой руке - это было тоже почти в последний раз, и я говорила себе: "Запомни все, все это" - и думала: "Бесполезно, все ускользнет".

Мы прощались утром в оцепенении от усталости, бесплодности попыток суметь попрощаться как надо, как-то особенно, найти простые, великие, незабываемые слова, которые утешат и всё объяснят навсегда. И устало повторяли: "Ну ничего", "Мы еще увидимся скоро!", "Не опоздай". Только о море мы уже ничего не говорили.

И у ворот казармы мы поцеловались - у сквозных железных ворот. Он переступил порог и навсегда ушел из моей жизни.

Холодными, уже как бы не нашими губами мы поцеловались второпях. Один шаг нас разделял, пять шагов, он еще успел обернуться и криво улыбнуться мне, вроде как подсмеиваясь над собой...

Поезд уходил только вечером. Я вернулась в мертвый дом и просто споткнулась от страха на пороге этой комнаты, где началась и прошла наша жизнь. Поскорей вытащила скрипучее качающееся кресло, села на дворе, где все-таки слышны были детские крики, голоса соседок, невнятное бормотанье радио за чужими дверьми, и просидела там в оцепенении до темноты. Когда совсем стемнело, я пошла проститься с хозяином.

- До свидания и вам, - сказал он мне, все кланяясь. - Милости просим еще... Но едва ли... едва ли... - и меланхолично-безнадежно медленно кивал мне с порога, когда я уходила на станцию. Той самой улицей, которой я десять, или двадцать лет, или четыре дня тому назад шла с Сережей с вокзала, сразу после приезда, когда все еще было впереди, только начиналась снова наша жизнь.

Десятилетия, одно за другим, - подумать только! - ушли с этого дня. Когда-то мне казалось: "через десять лет" - это почти то же, что "через сто лет", - то есть неизвестно когда - где-то за обозримым горизонтом. А теперь какой-нибудь дальний вечер, от которого дорога шла через целые десятилетия, - это как позавчера, совсем рядом. Только война прошла, как гигантский плуг, через мою жизнь, развалив ее надвое: то, что было "до" и что стало "после".

Где-то живет теперь в Ленинграде Сережа. Я даже слышу иногда оттуда его знакомый голос по телефону с переговорной станции, но никогда мы не решимся больше увидеться. Это время упущено. До его Ленинграда от моей Москвы семь тысяч километров и не ходят поезда.

А Володя живет где-то в Москве - наверное, несколько остановок метро. Туда тоже семь тысяч километров.

И вот вдруг меня позвали к телефону соседи - они никогда не отказываются меня позвать и каждый раз говорят: "Пожалуйста, вы только не стесняйтесь, если вам понадобится что-нибудь действительно срочное", но, когда я вхожу в их квартиру, они перестают разговаривать, есть, мыть посуду, выключают радио и не шевелятся, пока я не кончу говорить, и поэтому я начинаю спешить и еле могу понять, с кем разговариваю...

А Володя живет где-то в Москве - наверное, несколько остановок метро. Туда тоже семь тысяч километров.

И вот вдруг меня позвали к телефону соседи - они никогда не отказываются меня позвать и каждый раз говорят: "Пожалуйста, вы только не стесняйтесь, если вам понадобится что-нибудь действительно срочное", но, когда я вхожу в их квартиру, они перестают разговаривать, есть, мыть посуду, выключают радио и не шевелятся, пока я не кончу говорить, и поэтому я начинаю спешить и еле могу понять, с кем разговариваю...

Так и в этот раз, я никак сразу не могла понять: кто? Звонила в первый раз в жизни - я и голос-то ее впервые слышала - жена Володи. Оказывается, он очень просит, чтоб я к нему, или к ним, приехала. На дачу, где они живут. Давно он задумал и все собирается мне позвонить, но боится, что я ему откажу, и это его так волнует, что все не решается. А волноваться ему вредно, он очень нездоров. Так вот, звонит его Вера Илларионовна Вереницына:

- Можно, он вам сам позвонит?

- Нет, лучше не надо, - отвечаю я; она это поняла по-своему, а я думала только о тягостной неловкости разговора с ним из этой замершей в ожидании конца разговора соседской квартиры.

- Может быть, я плохо объяснила. Он очень нездоровый человек. Если я решилась вас побеспокоить... Мне казалось, прошло столько лет, что все прежние обиды...

Мне трудно говорить спокойно и оживленно, все время следить за собой, чтоб не сказать ни одного такого слова, которое могло бы дать пищу для догадок и расспросов владельцам телефона.

Вера Илларионовна с терпеливым осуждением что-то говорит еще, и я перебиваю, совершенно невпопад, но именно таким тоном, каким надо разговаривать по чужому телефону, когда решительно ничего особенного и интересного не произошло:

- Ну что ж, пожалуйста, зачем откладывать. Давайте договоримся когда, и я приеду.

Она уже совсем другого ждала.

- Так вы правда приедете?

- Хорошо, я запишу ваш адрес, - опять невпопад, бодро перебиваю я, только нет под рукой карандаша.

За спиной у меня слышу шуршанье, оклик вполголоса. Передо мной появляется посланный Колька с желтым цветным карандашом в кулаке и старым конвертом.

Я записываю еле различимыми буквами адрес на обороте конверта.

Перед уходом опять извиняюсь и благодарю владельцев телефона и, так как они ждут разгадки, сообщаю, что знакомые приглашают меня на дачу. Очень-очень старые знакомые. Давнишние.

- Ну, как давнишние? Еще до войны! Ух ты, когда! - соседка удивляется, бывает же такая даль времени! У нее до войны знакомые были только в детсадике.

Потом она мне приветливо повторяет то же, что всегда: бывают такие бестактичные нахалы, которым протяни только палец, а они и рады, покою не дадут, пойдут названивать кому попало, а я не такая, и пускай я и дальше не стесняюсь, если в случае какое срочное или - вот такое неожиданное дело, вдруг такие старые знакомые вспомнили - это пожалуйста!..

Когда я возвращаюсь к себе по коридору, мне кажется, что дверь в комнату Жанны слегка вздувается и опадает от волнения ожидания. Я физически чувствую, до чего она (Жанна, а не дверь) волнуется и ждет. Это не любопытство, а сочувствие. Мне стыдно пройти мимо, и я захожу и спокойно рассказываю, зачем меня звали соседи.

- Вы будете волноваться, да? Ну как же нет? Я с ума бы сошла. Столько-столько прошло лет! И вы не виделись. И вдруг увиделись. Вы рады?

- Чему тут радоваться?

- Да, это, наверное, тяжело, я глупо спросила.

- И не тяжело. А не хочется. Ни к чему. Но не поехать - нельзя, раз просят. Не враги же мы.

И я поехала. Название станции было чем-то знакомое, я все не могла вспомнить чем. Метро, потом электричка, там пришлось стоять, но недолго, и я старалась не думать, куда и зачем я еду, и, только сойдя с поезда, на просеке, когда я шла потихоньку, обгоняемая пассажирами, сошедшими вместе со мной, что-то стала узнавать. Я прошлым, кажется, летом тут шла с Катей, тогда было очень жарко и даже в лесу душно, пока мы не добрались до реки.

Катя разделась и, постанывая от наслаждения, влезла и окунулась в воду, поплыла.

Что она подумает, если скажу, что плавала гораздо лучше нее? Она представит себе меня сегодняшнюю, как я вдруг бухнусь в воду и пойду нырять. Мне и самой смешно это представить. Лучше промолчать, я и промолчала, стерегла ее платьишко, сложенное у моих ног, вокруг загорали стоя, как статуи, лежа и сидя - пузатые здоровяки в детских трусиках, тощие мальчишки с бакенбардами. Девушки в купальниках безалаберно играли в мяч на траве, больше прыгали и визжали, чем играли.

Вот откуда и название станции мне показалось знакомым...

Сейчас время еще совсем не дачное, на реке клубится туман, берег безлюден, откуда-то взялись гуси, завладели пляжем и задумчиво прохаживаются, погогатывая.

На дачной улице я нахожу ворота с табличкой, на которой написано: "Ул. Молодежная, № 68. В.Вереницын". Значит, тут. Я нажимаю какую-то очень толстую кнопку звонка у ворот и жду. И тут замечаю под звонком надпись: "Для авто".

Ворота начинают погромыхивать, раздвигаясь в обе стороны. Широкий въезд открывается передо мной, дача, сад и какие-то люди, которые все смотрят на меня с ожиданием, потом с удивлением.

Какой-то человек, обходя лужи между грядок, подходит поближе, сбоку заглядывает на меня - нас разделяет еще одна грязная лужа.

- А машина? Нет?

- Нет. Я просто позвонила, потому что...

- Тогда вы по тротуарчику пройдите еще немножко дальше, там калитка, а то тут грязно, видите?

Меня ведут в дом, и на крыльце меня встречает хозяйка, Вера Илларионовна.

- Это я вам звонила! Спасибо, что вы приехали! Владимир, ну вот видишь, она приехала! Входите же, пожалуйста! Входите!

В доме гости, и почти все уже разбрелись после обеда.

- Хо-хо-хо! - Володя, вытирая губы, обрадованно спешит, роняя вилку на стол, нерасчетливо привстав рывком, снова садится и тотчас нетерпеливо отталкивает кресло, быстро встает и идет ко мне навстречу какими-то торопливыми, но не очень быстрыми, тяжелыми шагами.

Если б я его встретила на улице, я бы его узнала, подумала бы: вот идет Володин отец, сразу видно.

Я не могу сразу привыкнуть к мысли, что это он сам. Наверное, мне казалось, что так же, как те мои близкие, что умерли - или навсегда исчезли из моей жизни, - Володя навсегда остался таким, как я видела его последний раз...

Меня усадили за стол, на меня все смотрят немножко недоуменно, но сочувственно улыбаясь, после горячей встречи с Володей, а я стараюсь привыкнуть к странной мысли: Володя сейчас старше Сильвестра!

Все, кто за столом, чокаются и еще раз как будто поздравляют Володю, а он отмахивается, шумит, и все пытается меня представить гостям как-нибудь, чтоб они поняли, что я не кто-нибудь, а... и вот тут-то ничего он не может найти.

Мне за него даже делается неловко: рассказывать-то при представлении действительно нечего.

- Ведь я ее вот такой знал!.. А про лягушку помнишь?.. В общем, подруга дней моих суровых!.. Только какая ты старушка, это я старик, а она вон какая!

Я выпиваю из дымчатого бокала очень теплое и пахучее винцо, от него становится тепло и не то чтобы весело, но как-то снисходительно на душе.

- Что это у вас тут, именины?

Володя хохочет, я что-то смешное, значит, сказала.

Он обнимает меня за плечи и уводит от стола, подводит к окнам, показывает: вон там парник, а тут будут гладиолусы - вся дорожка, за ними ирисы. Жаль, сейчас еще время такое, еще ничего не видно, впрочем, все это чепуха, он на это внимания не обращает - из садоводства предлагают, ну и пускай они всё сами: приедут, насажают, все-таки приятно, а? Лучше, чем бурьяном зарастет, верно? Он опять смеется и тащит меня дальше.

Я почему-то, глядя на голые еще грядки и клумбы, вспоминаю, как меня водил по заглохшему дворику владелец домишка с продуваемой верандой в белорусском городке, в тот далекий год, на самом пороге войны.

- Да ну это все к черту! - смеется Володя.

И пока мы проходим по комнатам, он все презрительно отмахивается от мебели, от каких-то рыбок, плавающих среди водорослей, в подводном царстве аквариума, освещенном, как балетная сцена, зеленоватым светом.

Детей тут нету, почему же я осматриваюсь, ожидая их увидеть? Ах, вот оно что: ведь Володя говорит про цветы, мебель и рыбок совершенно так, как говорят про детей, разбросавших по полу игрушки, - с добродушной насмешкой, прикрывающей родительскую гордость.

А может, во мне говорит зависть комнатовладельца, у которого цветов три горшочка на подоконнике?.. Жаль только, что он зачем-то, хотя и вскользь, небрежно назвал, какое садоводство его обслуживает, как будто цветы его радуют не только цветом и запахом, но и тем, что они не простые, а из такого хорошего и не всем доступного садоводства... Да какое мне-то дело!

И вот мы сидим в его комнате, в глубоких креслах, смотрим друг на друга и выжидательно неопределенно улыбаемся. Володя перестает шуметь, понемногу утихает.

Назад Дальше