Вот и теперь Данила занимался, как и всегда, всем без разбора, держал маленький магазинчик на Гатчинской улице и деньгами совершенно не дорожил, одинаково чувствуя себя независимым и когда они у него были, и когда их не было. Антиквариат давно уже стал для него не просто способом добывать деньги или самоутверждаться, а настоящей жизнью, самой что ни на есть естественной жизнью, и точно так же как другие спят, дышат, едят, занимаются любовью, так Данила искал, покупал, менял, крал, совершая то подлости, то благородные поступки ради какой-нибудь уникальной находки.
Надо сказать, что и дом этот он выбрал по странной, жившей лишь по каким-то своим внутренним законам души, прихоти: когда-то он прочел, что у великого придворного архитектора была дочка, образованная, умная, прелестная, но горбунья. И пусть о ней с уважением и восторгом отзывались Тютчев, Достоевский и даже сам государь император, но одинокое сердце Данилы вдруг с тоскливой ясностью ощутило все, что должна была испытывать эта несчастная горбунья, – и он загорелся. Разумеется, мысль была дикая, но Данила свято верил, что, оказавшись в ее доме, он своим присутствием и, главное, отношением так или иначе поможет этой бедняжке. И неважно, что она умерла сто лет назад, – связь времен не прерывается никогда, а сродство душ и тем более.
Тогда-то он путем долгих осмотров, ходов и доплат поменял свою комнату в коммуналке на эту крошечную квартирку. Потом, добравшись до архивов, он, к своему удовольствию, выяснил, что в штакеншнейдеровские времена здесь находилась именно та часть апартаментов матери, где Елена Андреевна читала и работала, ибо своей комнаты у нее не было. Значит, именно здесь она могла быть самой собой, поверять дневнику или подушке невеселые сокровенные чувства и мысли. И Данила всячески старался теперь ее утешить: он начал собирать вещи середины прошлого века, углубляться в писания того времени и своей жизнью доказывать давно ушедшей умнице-горбунье, что ничто не пропадает бесследно, что все существует и живет, пусть и немного иначе. И плевать ему было, что кто-нибудь, узнав о его странности, покрутит пальцем у виска, – человеческими мнениями он не дорожил уже лет двадцать.
Он очень сдружился с Еленой Андреевной и теперь ни за что не променял бы свою гарсоньерку на любую роскошь ни за городом, ни в центре. Впрочем, и денег у него таких не было.
И вот сейчас он с удовлетворением обвел глазами пурпурные обои с вытертыми золотыми завитками, подлинного позднего Михнова[9] на стене, тяжелые зеленые гардины и окончательно успокоился на музейном хаосе столиков и пола со старым персидским ковром. Гардины пока не вспыхнули поднявшимся солнцем, и, значит, было никак не позже пяти утра, что сулило еще тройку-пятерку часов блаженного досыпания, когда хмель уже почти выветрился, но в теле еще осталась приятная расслабленность.
– Я, пожалуй, еще посплю, Елена Андреевна, – улыбнулся Данила и, откинув прямые, черные, непокорные волосы, зарылся носом в подушку.
Но гений места не отпускал его, и снова перед глазами заплясала одоевская[10] чертовщина, все эти косморамы, саламандры и княжны Мими. Впрочем, в силу своей откровенной фантастичности они, в отличие от коров и кавалергардов, были не страшны и почти приятны. Данила сладко плавал в мире невольных побуждений, но тут вдруг в этот радужный мир ворвался отвратительный звук телефона. Причем не мобильного, а обыкновенного, пятидесятых годов, позаимствованного Данилой у бывших соседей и стоявшего в самом дальнем углу.
Данила попытался зацепиться за ножку прекрасной саламандры и не слышать звонка, но саламандра, словно испугавшись резкого постороннего звука, скользко вывернулась и пропала, оставив Данилу один на один с этим жестоким аппаратом. Антиквар попытался еще раз притвориться, что не слышит, но прелесть сна все равно ушла, и он медленно, все еще надеясь, что телефон замолчит, подошел к маленькому эбонитовому чудовищу.
– Вот гад! – пробормотал он, обращаясь не то к телефону, не то к звонившему. – Mille pardon, Елена Андреевна, – бросил он быстрый взгляд на увеличенную фотографию дочери архитектора, ту самую, начала шестидесятых, где горбунья сидит, опершись на руку. Ее свободное платье с рюшами, неуклюже скрывающее горб, ясное умное лицо, а в особенности трогательно маленькие ручки и невинный гимназический воротничок почему-то до слез умиляли Данилу. И, как это ни странно, именно из-за Елены Андреевны он очень редко приводил женщин к себе, довольствуясь гостиничными номерами, а то и сиденьем машины – нечего ей, девице, всякое видеть, незачем обижать и без того обиженную. – Я слушаю.
– Я говорю с Даниилом Дахом, если не ошибся. – Голос был вежливый, но крайне неприятный.
– Именем, конечно, не ошиблись, а вот временем, кажется…
– Если вам нужны формальные извинения, то, пожалуйста, но, думаю, известие, которое я вам сообщу, избавит меня от них.
– Проехали, – буркнул Данила, а затем подумал: «Что за дурацкая манера – сейчас скажет о какой-нибудь коллекции фантиков двадцатых годов, а тон такой, будто речь идет о неизвестном Брейгеле». Впрочем, фантики тоже хороши, Данила уже давно не отказывался ни от чего, правда, не в пять же утра. – Но давайте по возможности покороче, – гнусаво закончил Дах.
– А долго и не получится. Так вот, я надеюсь, вам говорит о чемто словосочетание «тетрадь шестнадцать на девятнадцать, в черном коленкоре, разлинованная для лекций, с записями чернилами и карандашом»?
Ответа не последовало, но говоривший был человеком опытным, поскольку тоже замолчал, а в такого рода диалогах всегда выигрывает тот, кто говорит меньше. Прошло несколько долгих секунд, и по дыханию на том конце провода Данила вдруг ясно почувствовал, что трубку сейчас положат.
– Да, говорит, – нехотя признался он.
– Отлично, я знал, что не ошибся и…
– В таком случае для продолжения разговора я хотел бы услышать и ваше имя, – жестко прервал его Данила.
Неизвестный хмыкнул:
– Григорий Черняк. Все равно большего узнать вам не удастся, да и не нужно.
Данила мгновенно пробежался памятью по всему кругу околоантикварных людей и подобного имени не вспомнил.
– Хорошо. Но она давно и спокойно лежит себе в ЦГАЛИ, равно как и та, что в бордовом сафьяне.
– Безусловно. Но если вы сейчас не поленитесь и подъедете в ЦПКиО, а там пройдетесь по бывшему корсо[11] налево…
– …то обнаружу там шкатулку с тетрадью, науке еще неизвестной?
– Господи, вы же взрослый человек! Просто там вы все сами и увидите, и поймете.
– Благодарю за информацию, Григорий, но все-таки скажу вам, что я уже вышел из детсадовского возраста. Всего хорошего, и не совершайте больше таких идиотических поступков, особенно по утрам – это я вам в благодарность.
Трубка снова спокойно и раздумчиво хмыкнула, но Данила уже нажал на блестящие металлические рожки.
«Гнусность какая», – едва не прошептал Дах. Он, не одеваясь, сел на подоконник и закурил. ЦПКиО, надо же что вспомнили. Когда-то давно, перед самой перестройкой, на острове действительно собирались антиквары, причем антиквары не простые, а так называемые «блокадники». Это были те, кто сделал свое состояние на смерти и ужасе, не мелкие управдомы, хапавшие из опустевших квартир, а люди, находившиеся совсем на других уровнях. И Данила, тогда совсем еще мальчишка, порой смотрел в их барственные старые лица с ледяными беспросветными глазами, и по спине у него пробегал холодок посильнее, чем от конкурентов и органов. Но потом вошедший в силу криминал, угрожая, конечно, не самим мастодонтам – это было совершенно невозможно, – а воздействуя на детей, жен и внуков, выжил эти сборища с острова, и все мало-мальски имевшие отношение к их профессии давно обходили парк стороной, как некое зачумленное место, и не вспоминали о нем никогда. Он и сам давно забыл о нем. В его деле надо было очень хорошо уметь забывать.
Внизу раскинулась Миллионная, вся еще во власти беспокойного душного сна, она лежала тихо, и только одинокий велосипедист, с маниакальной методичностью и сам того не подозревая, каждое утро совершал повторение бешеной гонки юного Канегиссера[12] от арки Главного штаба до проходной парадной с выходом на набережную.
«Ах, ничего-то, ничего не уходит, милая Елена Андреевна, – вздохнул Данила, машинально провожая взглядом велосипедиста, который сейчас, конечно, вернется, упершись в закрытую последнюю дверь на свободу. – Вот сволочь, интриган дешевый, филолог недоделанный… Нет, сейчас докурю и пойду завалюсь спать. Пошли они все…» – но вялость мыслей уже совсем слабо обволакивала знакомый, судорожный и холодный комок предчувствия удачи. Данила только невероятным усилием воли заставил себя затянуться еще несколько раз. Черная тетрадь пролетела за окном в виде большой черной вороны, и Дах опрометью бросился одеваться.
Внизу раскинулась Миллионная, вся еще во власти беспокойного душного сна, она лежала тихо, и только одинокий велосипедист, с маниакальной методичностью и сам того не подозревая, каждое утро совершал повторение бешеной гонки юного Канегиссера[12] от арки Главного штаба до проходной парадной с выходом на набережную.
«Ах, ничего-то, ничего не уходит, милая Елена Андреевна, – вздохнул Данила, машинально провожая взглядом велосипедиста, который сейчас, конечно, вернется, упершись в закрытую последнюю дверь на свободу. – Вот сволочь, интриган дешевый, филолог недоделанный… Нет, сейчас докурю и пойду завалюсь спать. Пошли они все…» – но вялость мыслей уже совсем слабо обволакивала знакомый, судорожный и холодный комок предчувствия удачи. Данила только невероятным усилием воли заставил себя затянуться еще несколько раз. Черная тетрадь пролетела за окном в виде большой черной вороны, и Дах опрометью бросился одеваться.
Глава 2 Стрелка Елагина острова
По заливу плыли яхты, то сливаясь с белесым предутренним туманом и пропадая, то явственно белея на фоне Кронштадта или фортов. Их неровные цепи, хаотично расходящиеся и смыкающиеся, неожиданно, ломая всю романтичность, напомнили Кате какие-то цепочки химических молекул – а химию она не знала, и терпеть не могла, и даже теперь, спустя три года после окончания школы, ей периодически снился ужасный сон о том, что она не может ответить на вопрос о способе производства соляной кислоты. Катя просыпалась в холодном поту и долго приходила в себя, выкарабкиваясь из сна, цепляясь за знакомые предметы в комнате.
Воспоминание было ужасно неприятным, во-первых, своей неуместностью, а во-вторых, тем, что делало Катю окончательно чужой в этой компании. Она и так попала сюда почти случайно. Дело в том, что Катя владела роскошной персидской кошкой, на котят от которой всегда существовала немалая очередь. И невероятно чадолюбивая Катя тщательно следила за судьбой своих питомцев, методично объезжая новых хозяев. В русле этих-то забот вчера вечером она и заглянула в гости к хозяйке кота из самого первого помета. Кот с пышным именем сэр Перси давно не помнил ее, впрочем, и ходила она туда, честно говоря, не только и не столько ради него. Ей просто нравилась атмосфера этой нелепой квартиры, где во главу угла ставились одни только книги, а все остальное находилось в совершенном загоне. Кате, выросшей в семье медсестры и рабочего с «Вулкана», было дико и в то же время безумно интересно смотреть, как квартира не убирается, вероятно, неделями, посуда не моется днями, зато хозяйка, всего лет на пять старше ее, пьет кофе из шелковых чашечек и часами говорит о каких-то совсем непонятных Кате вещах. В доме постоянно толклось множество народу, насмешливого, бедного и совсем не похожего ни на гламурных идиотов из телевизора, ни на собственное Катино окружение из ларечных бизнесменов и секретарш, гордо называемых референтами. Катя знала, что собиравшиеся у Евгении равно презирают и тех и других, хотя к ней они всегда относились вполне участливо. Все это было и унизительно, и привлекательно одновременно, и она никогда не упускала возможности зайти сюда под предлогом неизбывного беспокойства о сэре Перси и о его здоровье. Конечно же, в глубине души она прекрасно сознавала, что ходит туда за чем-то совсем иным, причем это иное заключалось отнюдь не в том, чтобы, например, найти там себе мужа или проникнуться ученостью. Если бы дело обстояло так просто, то она давно бы уже сделала в этом направлении нужные шаги – решительности Кате было не занимать. Но она до сих пор сама не знала, чего именно хочет, и потому ей было тревожно и стыдно каждый раз, когда она переступала порог этого странного дома и брала на руки сэра Перси, пряча свои чувства в его пушистой рыжине.
И вот вчера уже довольно поздним вечером она точно так же заскочила на полчаса. Пока Катя проверяла кота, хозяйка квартиры решила заглянуть в какую-то уже давно ожидавшую ее внимания рукопись. Однако едва только Женя взобралась на диван с бутербродом, сигаретой и пухлой рукописью, как в квартиру ворвалась целая толпа каких-то оживленных молодых людей, потребовавшая немедленно все бросить и ехать на Пуант.
– И вы, Екатерина Николаевна, с нами, – безапелляционно потребовал Дмитрий, молодой аспирант в очках, всегда называвший Катю по имени-отчеству и этим ее весьма смущавший. – Вы же еще никогда не бывали на Пуанте? – прищурившись, уточнил он.
– Нет, не бывала, – честно призналась Катя, давно понявшая, что среди этих людей выгоднее всего не врать, а оставаться самой собой. А потом простодушно спросила: – А разве не поздно?
– Этот вопрос слишком метафизический, – рассмеялся молодой человек, увлекая ее за собой и не обращая внимания на так и не завязанный шнурок Катиной кроссовки. – Подумайте только, Пуант – это прелесть что за место! Там когда-то собирался весь бомонд, но не столько из-за красоты пейзажа, сколько из-за графини Юлии[13]. Вы, конечно, помните графиню Юлию?
– Нет, не помню, – все так же простодушно откликнулась Катя, но потом спохватилась и добавила: – В смысле, не знаю.
– Разумеется, ибо еще и ваша прабабушка, наверное, тогда не родилась, – бодро подхватил молодой человек, ничуть не смутившись. – Но неважно. Так вот, все ездили к графине Юлии и даже предпочитали визиты к ней раутам в Зимнем дворце. Николай Павлович в конце концов страшно возмутился и запретил ездить на ее вечера в Павловск, на что графиня Юлия мило улыбнулась и сказала: «Помилуйте, ваше величество, публика ездит не в Павловский дворец, а к графине Самойловой. Я перенесу свои вечера хоть на пустынный берег – и все просто будут ездить туда, вот и все». Не правда ли, хороша была графиня Юлия?
– Правда, – просто ответила Катя, а потом поинтересовалась: – И что, она в самом деле перенесла свои вечера на пустынный берег?
– Да! Вот тогда-то все и стали ездить на Пуант! – продолжал Дмитрий просвещать свою подопечную. – Тогда там все было по-иному, ни гранита, ни львов, лишь пологий илистый берег, в котором утопали тупоносые туфельки…
И пока они гомонящей толпой шли к метро, Кате казалось, что сейчас ее приведут в какой-то таинственный дворец, похожий, вероятно, на туфельку балерины, но, к ее удивлению и огорчению, компания вывалилась из метро на Крестовском острове и, перейдя мост в ЦПКиО, повернула налево.
– Но там же ничего нет! – не выдержала Катя, когда в тусклом свете подходящей к концу белой ночи перед ними замерцали львы Стрелки.
– Разумеется! Разумеется. Ведь Пуант – это всего лишь точка нашего притяжения, момент перехода в иное…
– В иное «что»? – вдруг забеспокоилась Катя.
– Во что хотите: пространство, время, человека. Неужели вам никогда не казалось, что вот, стоит еще чуть-чуть немного собраться, напрячься, отдаться – и картина мира откроется вам в настоящем, полном, законченном виде, таком, как создал ее Господь, и все будет явно, и все доступно, и все понятно…
– Нет… Наверное, нет. То есть я как-то не задумывалась об этом, – честно начала было Катя, но в тот же миг неожиданно вспомнила, как давным-давно, в детстве, еще на Алеховщине у бабушки, попала в грозу. Бабка, занятая огородом и коровой, не очень-то занималась маленькой Катей, и та бегала где хотела. Гроза застала ее на опушке леса, и, помня, что в грозу нельзя быть ни в поле, ни под деревьями, она легла в канавку на границе леса и луга. Гром разрывался у нее над головой, как снаряды в военных фильмах, а молния слепила даже через зажмуренные глаза. А когда все стихло и девочка боязливо разлепила ресницы, то увидела, что прямо над ней, только протяни руку, стоит радужный столб. Одним концом он упирался в землю, почти касаясь Кати, а другим уходил далеко в прояснившееся небо. И тут девочку пронизало мгновенное ощущение какой-то радужной бесконечности, или… абсолютного бессмертия – конечно, это определение пришло ей в голову только сейчас, а тогда она просто ощутила себя одновременно и землей, и небом, и воздухом, и собой, Катей Соловьевой, восьми лет отроду. – Только… один раз мне показалось, что я… ну, типа вечная, – вдруг тихо закончила она, покраснев до ушей, и в сотый раз устыдилась румянца своих слишком круглых и слишком розовых щек.
– Вот как? – отнюдь не рассмеялся в ответ Дмитрий. – Это безумно интересно, и вы как-нибудь мне непременно расскажете об этом поподробней, Екатерина Николаевна, а сейчас… Посмотрите, мы отстали, и что подумает Женя?
Они побежали вперед по узкой косе, где слева курилась река, а справа тянулась цепочка прудов, ставших в ночи густо-синими, почти лиловыми.
Остальные члены компании уже раскладывали на Стрелке, тревожа сонных недовольных львов, еду и звенели невесть откуда взявшимися бокалами.
– Помилуйте, как же без бокалов, – смеялся Володя, не то поэт, не то музыкант, удивлявший Катю своим невозмутимым спокойствием. – Я не мог приехать на Пуант без хрусталя. Не то – что станет говорить княгиня Марья Алексевна! – Следом появились и белоснежные льняные салфетки, и фарфоровые кольца для них, и скрипящая накрахмаленная скатерть.