Миллионы - Арцыбашев Михаил Петрович 10 стр.


— Я не говорю об этом… — с усилием выговорил Мижуев. — Я признаю их справедливость, и только, а выгодны они или невыгодны для нас — это другое дело.

— Да… — сухо возразил Степан Иваныч. — Но мне кажется, что именно об этом и надо прежде всего подумать.

Мижуев вздохнул, как будто на него навалилась до смерти надоевшая тяжесть, но сдержался и нарочито уступчивым голосом сказал:

— Да, конечно… Мне только кажется, что и вопрос о справедливости не лишний. Что-нибудь одно: или требования их несправедливы и тогда о них можно говорить только как о борьбе… или они справедливы, и тогда надо подумать об их удовлетворении.

Он старался говорить спокойно и даже нарочно хотел не возбуждать спора, но, пока говорил, вдруг почувствовал знакомое, тяжкое раздражение. Он видел, как и всегда, что одни слова его брат слышит, а те, которыми он сам волнуется, скользят мимо его ушей, как что-то совсем ненужное, скучное и неразумное.

Степан Иваныч некоторое время молчал и продолжал в упор смотреть на него холодным, чужим взглядом. Потом вздохнул, отвел глаза, постучал пальцами о край стола и сказал с вынужденным видом:

— Ну, ладно… Потом поговорим… Ты, верно, устал с дороги. Завтракал?

— Нет еще.

— Ну, так пойдем наверх, — сказал Степан Иваныч и тяжело поднялся с места.

Квартиру он занимал небольшую, и странно было думать, что во всем громадном и роскошном доме только один уголок принадлежит ему, его отдыху, сну, его глазам и его телу. Там, вверху, внизу, по бокам, как пчелы в ячейках громадного улья, жили и копошились чужие, незнакомые люди, платили деньги, и многие не знали даже, каков из себя он, Степан Иваныч Мижуев. И даже есть ли он или это только отвлеченный символ.

Столовая холодно блестела лакированным дубом и от белой скатерти, белой посуды и белого света из окон казалась ледяной и мертвой.

— Ну, как съездил?.. — спросил Степан Иваныч, усиленно кривя сухие губы и стараясь смотреть ласково, как ему и хотелось. Он любил брата и жалел, считая больным и фантазером.

— Недурно…

— Где же твоя Мария Сергеевна?.. — улыбнулся Степан Иваныч, не глядя в лицо Мижуеву.

— Осталась там… пока… — проговорил Мижуев, и вдруг что-то больно кольнуло в его сердце. Представилась где-то там, далеко-далеко, маленькая покинутая женщина, которую он любил, которая любила его и почему-то вдруг оторвалась от его жизни навсегда; стала чужой, будто никогда они не любили друг друга, не ласкали, не грели и не радовали больше всего на свете.

И уже теперь не мог понять Мижуев, почему так случилось. Все, что тогда казалось ужасным и невыносимым, теперь было мелко и выдуманно, рисовалось каким-то мутным, нелепым пятном, а между тем Мижуев чувствовал, что иначе не могло быть. Как всегда, он встряхнулся и, стараясь не замечать того, что ныло в сердце, стал рассказывать о юге и расспрашивать о Москве.

Братья сидели друг против друга, тяжелые и громадные, казалось, давившие пол и все, что копошилось под ним, страшной тяжестью. Холодный белый свет ярко блестел на паркете и на эмали посуды; желтело, как золото, вино и, казалось, что среди серого мокрого дня в нем одном сверкает веселое солнце.

Стало теплее, и легче заговорилось. Мижуев скрестил руки на скатерти, а Степан Иваныч откинулся назад и рассказывал:

— Тут у меня случилась маленькая неприятная история, а так как ты в этих делах опытнее меня, — Степан Иваныч неловко улыбнулся, — то я и хотел посоветоваться с тобой.

Мижуев с любопытством поглядел на него.

— Видишь ли, к нам поступила кассиршей одна барышня, очень молодая и хорошенькая… Да ты ее увидишь, потому что я хотел попросить тебя съездить к ней.

Степан Иваныч закурил сигару и, сморщив свои мешки, щурился сквозь дым. Ему, видимо, было неловко, и чувствовал он себя смешным.

Мижуев действительно глядел на него с веселым изумлением. Молоденькая и хорошенькая девушка, не кокотка, не певичка, так не вязалась со Степаном Иванычем, что казалось, будто он шутит.

— В чем дело? — спросил Мижуев, стараясь не показать брату своего удивления.

— Да, в чем дело… Сошелся с ней. вот и все!.. — с усилием выговорил Степан Иваныч.

— Ну, так что ж?

— Как тебе сказать?.. Ты знаешь, что я всю жизнь работал и романами не занимался… Но не могу не признать, что эта девушка внесла в мою жизнь нечто новое.

Маленькая, хорошенькая девушка с таким чистым и мягким подбородком, что невольно хотелось дотронуться и почувствовать теплоту его, представилась Мижуеву. Она, должно быть, звонко смеялась, радостно и самоотверженно отдавалась всем своим молодым телом и не замечала, что у Степана Иваныча полысевший череп, сухое лицо и деловая, одноцветная душа. А может быть, замечала и старалась согреть и развеселить его, передать ему свое молодое, веселое счастье.

— Она, должно быть, искренне привязалась ко мне, — продолжал Степан Иваныч, все так же щуря глаза за облаками синего дыма. — И конечно, сейчас же начала меня переделывать в социал-демократа…

Степан Иваныч деланно засмеялся, но что-то нежное дрогнуло в его сухом смехе.

— Хм!.. — невольно усмехнулся Мижуев, и ему стало жаль этой маленькой наивной женщины.

— Ну, это все бы ничего… Но дело в том, что она… как это… ну, в инте… забеременела…

— А! — сказал Мижуев, и глаза у него стали мягки и жалостливы.

— И чем дальше, тем больше я чувствую, что она занимает в моей жизни место, с которым приходится считаться… Я начинаю бояться спорить с ней, начинаю уступать, она мешается в дела, сердится, требует… Одним словом, это пора прекратить!.. — вдруг перебил себя Степан Иваныч, и глаза его, начавшие было оживать, стали вновь холодными и тусклыми.

— Отчего же прекратить?.. — осторожно и мягко спросил Мижуев. — Она тебе надоела?..

— Нет, какое надоела! — дернувшись лицом, в мгновенном и странном выражении возразил Степан Иваныч. — Напротив, я чувствую, что мне будет скучновато без нее…

Он неожиданно замолчал на этой сухой и скупой фразе, но Мижуев с теплым чувством услыхал за ней много больше и глубже.

— Так в чем же дело?.. Ну и живи с ней по-прежнему.

— К сожалению, она не из такого сорта… Она Потребует или признания ее перед всеми открыто, или… Но содержанкой такие не бывают…

— Ну и признай, даже женись… Может, будешь счастлив!..

Мижуев опять невольно усмехнулся.

Но на этот раз на лице Степана Иваныча не мелькнуло симпатичное смущенное выражение. Оно осталось деловым и холодным.

А Мижуев уже представил себе маленькую милую женщину, чистую молодую мать, от которой и от ребенка ее входит в душу что-то, похожее на солнце и голубое радостное небо. Фигура Степана Иваныча, новая, живая и простая, согретая этим солнцем, смутно нарисовалась ему. Но все сейчас же и пропало.

— Если бы я и женился, то уже наверное не на такой женщине, которая садится на письменный стол, делает тебе колпак из деловых бумаг и плачет, и смеется в одно и то же время…

Мижуев представил себе брата в бумажном колпаке и засмеялся. Степан Иваныч неловко скривился и слегка отвернулся.

— Тебе смешно, — сказал он, — а мне, право, не смешно… Я не могу простить себе такой глупости. Не надо было доводить до этого. А теперь вот приходится просить тебя, чтобы ты поехал объясниться с нею… Можешь?..

Мижуев коротко и грустно пожал плечами. Ему вдруг стало страшно жаль брата, жаль золотого счастья, которое каким-то чудом пришло к его мертвой твердой душе и которое он сам хотел оттолкнуть.

«Для чего? — спросил себя Мижуев. — Чтобы опять сидеть у себя в конторе над счетами и векселями?.. Жить долго и скучно?.. Бог знает для чего, зачем!..»

— Я могу, конечно… — сказал он, — но зачем?.. Быть может, это можно как-нибудь иначе устроить?.. Разве это необходимо?.. А может быть…

Короткая странная судорога пробежала по желтому лицу Степана Иваныча, и Мижуев вдруг понял, какая бесплодная и мучительная борьба уже была в нем. и почувствовал, что она бесполезна, как бесполезна борьба жизни в трупе. Холодное и тоскливое ощущение пустоты и бессилия охватило его.

— И притом, — вдруг с трудом заговорил Степан Иваныч, — неужели ты думаешь, что я не понимаю, что будь я не миллионер, не забавляй ее возможность переделать душу миллионера и тому подобное, она могла бы полюбить меня?.. Кажется, для чего-чего, а для этого занятия я совсем неподходящий объект!

Степан Иваныч опять усмехнулся, и по этой повторяющейся кривой улыбке Мижуев увидел, что брата мучает и нестерпимо унижает этот разговор.

— Почему же непременно — миллионер! — с трудом проговорил он.

— Ну, это понятно… — не глядя ответил Степан Иваныч.

И, помолчав, прибавил:

— Поговорим о другом.

Что-то больное пробудилось в душе Мижуева, и старая мысль шевельнулась, точно обрадованная змея. Образ маленькой светлой женщины потускнел и расплылся. Мижуев тяжело вздохнул, и глаза его взглянули так углубленно, как бывает у людей, обреченных на смерть.

— Поговорим о другом.

Что-то больное пробудилось в душе Мижуева, и старая мысль шевельнулась, точно обрадованная змея. Образ маленькой светлой женщины потускнел и расплылся. Мижуев тяжело вздохнул, и глаза его взглянули так углубленно, как бывает у людей, обреченных на смерть.

XIII

Когда Мижуев поехал к Николаеву, был уже вечер и выпал первый ранний снег, местами размокший в воде, местами, больше у заборов и в скверах, удержавшийся белыми нежными пятнами. Снег и вода, мешаясь, казались ярче и моложе; и вода чернее, и снег белее. От этого и оттого, что пахло каким-то молодым свежим холодком, и оттого, что во всех, уже невидимых, церквах звонили ко всенощной, и казалось, что вся Москва гудит и поет медным многозвучным голосом, — ощущение здоровья и бодрости радостной волной прихлынуло в утомленную долгим разговором с братом голову Мижуева.

Отчаянные рысаки несли его вдоль черных с белыми берегами прудов, в которых играли отражающиеся золотые огоньки, по улицам, в колокольном гуде, среди непрерывно текущей с обеих сторон, теперь как будто другой, оживленной и веселой толпы. И сердце Мижуева расширялось радостным нетерпеливым ожиданием.

Он уже видел перед собою Николаева, с его широкоплечей энергичной фигурой, молоденьким задушевным голосом и буйными вихрами русых волос. Предчувствовалась радость встречи, оживленные вопросы и ответы, а потом задушевный, «настоящий» разговор, в котором, наконец, выскажется и растопится многое тяжелое и больное. Мижуев даже смотреть стал веселее и почувствовал себя таким большим и сильным, каким давно уже не бывал.

Неприятно поразило его только то, что в передней квартиры Николаева висели пальто и шляпы, а за дверьми в зал слышался нарядно-красивый женский голос, с блеском певший оперную арию. Звенел и сверкал рояль, а из щелей двери тянуло пахучим сигарным дымом и женскими духами. Мижуев даже остановился. Он как-то совсем выпустил из виду, что теперь Николаева трудно застать одного, а следовательно, может быть, и не будет ни той встречи, ни тех разговоров, ожидание которых наполняло его душу радостным волнением. Но в это время дверь порывисто распахнулась, и, крупно шагая, веселый и открытый, в синей рубахе и шароварах, похожий на удалого волжского ушкуйника, вошел Николаев.

— Федя!.. А!.. Здравствуй, голубчик!.. Где ж ты пропадал столько времени?.. — закричал он чуть не на весь дом, крепко хватая его за руку. Ты что ж это такой желтый?

Они поцеловались, и Мижуев поцеловал эти крепкие добрые губы с таким трогательным удовольствием, с каким никогда не целовал женщин.

— А ты все тот же! — влюбленно глядя, сказал он. Когда они входили в зал, Мижуев тихо спросил:

— У тебя много народу?.. Хотелось бы поболтать, чтоб никто не мешал…

— Наплевать!.. — бесшабашно ответил Николаев. — Не обращай внимания… Их теперь ко мне всегда чертова тьма лезет. Я привык уже… Ничего, брат, не поделаешь: знаменитостью стал.

— Ну, я слава Богу! — с громадным удовольствием сказал Мижуев, нежно глядя на него с высоты своего массивного тела, рядом с которым широкоплечий Николаев казался изящным.

Мижуев вошел в зал, взволнованный до глубины души близостью этого доброго, веселого, размашистого человека, который если любил его, то уж действительно за самого него.

От рояля навстречу им пошла высокая и гибкая, как красивая змея, женщина в черном платье и с серыми кокетливыми глазами актрисы.

— Вот, Лидия, — громко и весело объявил Николаев, — это тебе мой Мижуев!.. Смотри, какой здоровенный миллионер!

Мижуев засмеялся, засмеялась и красивая женщина с серыми глазами. Засмеялись и ее глаза, но их смех не понравился Мижуеву.

— Ах, очень рада!.. — сказала она звучным голосом певицы и протянула белую пышную руку, открытую до локтя.

Потом представила его своим гостям. Их было много, но все показались Мижуеву на одно лицо: чересчур приязненное, с осклабленными зубами и скрытым любопытством в глазах. Это было то самое лицо, которое всю жизнь преследовало Мижуева и которое он ненавидел. Но на этот раз он был так радостно взволнован встречей с Николаевым, что не обратил на них никакого внимания.

— Ну, господа! — сказал Николаев, останавливаясь посреди зала. — Вы тут себе пойте, кричите, танцуйте, что хотите… а мы с ним пойдем потолкуем!.. Лидия, можно?

— Ах, Боже мой, конечно! — вычурно-красиво подняла обе руки женщина с серыми глазами. — Идите, идите, я пришлю вам чай.

В кабинете Николаева Мижуев сел на широкий турецкий диван и радостно обвел глазами комнату. Она была все та же: те же книги, бумаги, кучами наваленные везде, — на полу, в шкафах, на столе, которого совсем не видно было за ними. И ничего, кроме кожаного дивана, не говорило о комфорте, уместном в кабинете знаменитого писателя. Мижуев вспомнил, что такой же беспорядок и хлам был и в комнате никому не известного студента Николаева. Да и сам он остался таким же, только чуть-чуть пополнел.

Разговор начался так просто и сразу интересно, как все, что начинал Николаев. И когда через пять минут Мижуев сидел на диване и ласково следил за шагавшим по комнате Николаевым, тому было известно все: и разрыв с Марией Сергеевной, и столкновение с братом, и путешествия за границей, с ее отелями, театрами и музеями, и та тупая мертвая тоска, которою страдал Мижуев уже так давно.

— Я не понимаю тебя, — сердито и в то же время любовно говорил Николаев, размашисто шагая из угла в угол, — то же самое переживаю и я… Прошло то время, когда люди шли ко мне так просто, потому что им нравилось то, что я говорил и делал. Теперь всякий, кто ко мне подходит, преисполняется уважением к знаменитому писателю! И, пожалуй, иногда это приятно. Но, во-первых, это закон человеческой природы: человек по природе раб, а во-вторых, всегда найдутся люди, которые подойдут прямо, с открытой душой.

— У тебя — дело другое… — немного грустно возразил Мижуев. — Ты знаменитый, но ты прежде всего — писатель, то есть человек, который покорил людей и тянет их к себе силой своей собственной души. Если бы я знал, что на Руси столько молодых людей и молоденьких девушек, которые за счастье сочли бы не то что поговорить, а просто посмотреть на меня, мне казалось бы, что я весь подхвачен их молодой волной, и был бы. пожалуй, прямо-таки счастлив.

— Зато есть много людей, которым ты помогаешь…

— Это не то… — с грустной улыбкой покачал тяжелой головой Мижуев. — Я ведь не сам творю эти деньги, в конце концов, это их же деньги, и я знаю, что те, кому я даю мало, — ненавидят меня, те, кому даю много, — сердятся, что не больше, и все с тайной враждой смотрят на все хорошее, что я могу получить сам через свои деньги. Им кажется, что я краду, трачу их добро, их счастье…

Трагическая нотка прозвучала в голосе Мижуева. Николаев остановился посреди кабинета и задумался. Лицо его стало серьезно и углубленно.

— Это, пожалуй, правда, а все-таки ты не прав! — встряхнул он волосами, точно нашел то, что чуть было не потерял.

И он стал напоминать Мижуеву о том, что он мог бы свои богатства, так или иначе уже попавшие ему в руки, крепко зажать в кулак. Прав или не прав миллионер, скопляющий у себя труд массы, но миллионеры существуют, и люди не убивают их, напротив, даже подчиняются им, и во власти каждого миллионера сделать со своими миллионами и величайшее зло, и благо. Мижуев избрал последнее, и это не могут не понимать сознательные люди.

Николаев страшно оживился, заблестел глазами, улыбаясь широко и радостно. Мижуев сидел на диване, влажными глазами смотрел на него и чувствовал, как что-то теплое вырастает в нем, а впереди светает надежда на иной, светлый день. Он потерял свой всегдашний, напряженно-нездоровый вид и стал такой добродушный, немного забавный, как добрый медведь.

— У тебя в руках почти десять тысяч рабочих, — с ярким чувством, от которого, видимо, загоралась вся душа его, говорил Николаев, машинально стараясь заглушить голосом звуки рояля и бурных колоратур блестящего женского сопрано, долетавших из зала.

— У них хозяин не один: твой брат владеет ими так же, как и ты. Отчего же он не делает того же, что и ты… или отчего ты не делаешь того, что он? Ведь каждую копейку, которую ты отдаешь рабочим, ты отдаешь добровольно… Заставить тебя никто не может! И ты думаешь, что рабочий этого не знает!.. Они знают больше, чем мы с тобой!..

Мижуев наивно и доверчиво смотрел ему в лицо.

— Ты знаешь, когда прошла весть о твоем самоубийстве, рабочие не хотели верить этому… Мне самому один старый рабочий со слезами говорил: «Это быть не может… такой человек на себя руки не наложит. Это он от врагов скрывается, а время придет, он объявится и покажет себя!..» Вот!.. невольно вскрикнул Николаев и блеснул глазами в таком восторге, точно увидел перед собой великое и святое дело.

Назад Дальше