Именно в то время — после передышки в окружении сострадательных американских друзей в Париже — мисс Вайнер попала в мутный водоворот, кипевший вокруг миссис Мюррет. Нашли ее для Софи безденежные соотечественники, и частично из-за них (потому что они были исключительно милы и наивны, легковерные бедняги) она так надолго задержалась в кошмарном доме в Челси. Чета Фарлоу, объяснила она Дарроу, была лучшими друзьями, которых она когда-либо имела (и единственными, кто когда-либо «был добр» к Лауре, которую они видели однажды и которою восхищались); но, даже прожив в Париже двадцать лет, они оставались непростительно простодушными ангелами и были совершенно убеждены, что миссис Мюррет — женщина исключительного интеллекта, а ее дом в Челси — «последний оставшийся салон» (известно ли Дарроу, что такое салон?). И она не хотела открывать им глаза, зная, что это фактически значит вновь сесть им на шею, и, кроме того, чувствовала после предыдущей истории срочную необходимость любой ценой добиться известности, чтобы приобрести прочное положение, а кроме этой возможности, заметила она с легким смешком, другой ей за все эти годы не представилось.
Она набрасывала картину того, как складывалась ее жизнь, легкими быстрыми мазками и тоном, в котором звучал фатализм со странным оттенком горечи. Дарроу понял, что она делит людей по признаку большей или меньшей «удачи» в жизни, но, видимо, не держит обиды на неведомую силу, отмерявшую сей дар в столь неравных долях. Удача или выпадала на твою долю, или же нет, а пока ты могла лишь смотреть со стороны и довольствоваться самым малым, например наблюдать «представление» у миссис Мюррет и обсуждать всяческих леди Ульрик и прочих особ, озаренных светом рампы. И конечно, в любой момент калейдоскоп мог повернуться и расцветить твои серые будни.
Молодой человек, привычный к более традиционным взглядам, находил в подобной беспечной философии своеобразное очарование. Джордж Дарроу имел опыт общения с самыми разными представительницами женского рода, но женщины, с которыми он общался чаще, были или бесспорные леди, или нет. Благодарный тем и другим за их умение служить мужчине с более сложным нравом и готовый допустить, что если они и не созданы с этой целью, то стали такими в процессе эволюции, он инстинктивно разграничивал в уме эти две группы, избегая того промежуточного сообщества, которое пытается примирить оба взгляда на жизнь. Богема казалась ему менее достойной, нежели две другие группы, и ему нравились прежде всего люди, которые шли насколько могли далеко в своей приверженности к независимости, — нравились ему леди и их соперницы, равно не стеснявшиеся выставлять себя такими, какие они есть. На самом деле нельзя было сказать, что у него не было знакомств среди третьего типа женщин, — достаточно леди Ульрики, чтобы напомнить ему об этом; но от этого знакомства у него осталась неприязнь к женщине, использующей привилегии одного класса, дабы скрывать привычки другого.
Что до юных девушек, то он никогда особо не думал о них после своей первой любви к той, кто впоследствии стала миссис Лит. Та история — при взгляде на нее из сегодняшнего дня, — казалось, имела не большее отношение к реальности, нежели бледная декоративная композиция к привольному великолепию летнего пейзажа. Он уже не понимал ни давнего своего неистово бившегося и мечтательно замиравшего юного сердца, ни ее загадочной порывистости и уклончивости. Был мучительный момент, когда он терял ее, — неистовый бунт инстинктов юности против непреклонной судьбы, но первая же волна более сильного чувства смела напрочь все отчаяние, оставив лишь легкий след той истории, и память превратила Анну Саммерс в образ священный, но неинтересный.
Впрочем, подобные обобщения ему было свойственно делать, когда он только начинал набираться жизненного опыта. Чем больше он узнавал жизнь, тем чаще находил ее непредсказуемой и научился доверять собственным впечатлениям, не чувствуя юношеской потребности поверять их другим. Это девушка, сидящая напротив, пробудила в нем скрытую склонность к сопоставлению. Она отличалась от дочек богачей очевидным знакомством с реальной жизнью, знанием, предельно далеким от их теоретической опытности; и все же Дарроу казалось, что все пережитое сделало ее свободной, но без упрямства, уверенной в себе, но без лишнего апломба.
В Амьене станционные огни, ворвавшиеся в купе, разбудили мисс Вайнер, и, не меняя позы, она подняла веки и взглянула на Дарроу. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения. Она как будто мгновенно осознала не столько, где находится, сколько то, что она вместе с ним; и это, кажется, успокоило ее. Она даже не повернула головы, чтобы оглядеться, а продолжала смотреть на него с легкой улыбкой во взгляде, отчего ее лицо словно озарялось изнутри, тогда как губы сохраняли сонную расслабленность.
Станционные огни перекрестно били в глаза, с платформы доносились крики и торопливый топот пассажиров. В купе сунулась голова, и Дарроу бросился защищать их уединение; но захватчик оказался всего лишь кондуктором, совершающим обход поезда. Тот прошел дальше; огни и голоса станции остались позади, сменившись необъятной мглой и глухим гулом, когда поезд, протяжно содрогнувшись, покатил в темноту.
Голова мисс Вайнер снова откинулась на спинку сиденья, и темная волна волос поднялась надо лбом. От вагонной качки из-за уха выбился локон, и она убрала его каким-то мальчишечьим движением, не отрывая глаз от своего спутника.
— Вы не слишком устали?
Она с улыбкой покачала головой.
— Мы прибудем около полуночи. Следуем почти точно по расписанию. — Он поднес руку с часами к лампе, дабы убедиться, что не ошибается.
Она сонно кивнула:
— Все хорошо. Я телеграфировала миссис Фарлоу, что им нет необходимости встречать меня на вокзале, но они предупредят консьержа насчет меня.
— Вы позволите отвезти вас к ним?
Она вновь кивнула, и ее глаза закрылись. Дарроу было очень приятно, что она не делала попыток завязать разговор или притвориться, что ей не хочется спать. Он сидел, наблюдая за ней, пока ее верхние ресницы не сомкнулись с нижними и их тень не легла на щеки, затем встал и накинул занавеску на лампу; купе погрузилось в синеватые сумерки.
Садясь на свое место, он подумал, насколько иначе в этой ситуации повела бы себя Анна Саммерс — или даже Анна Лит. Та не стала бы много разговаривать, не стала бы даже выказывать беспокойство или смущение, важнее для нее в этом положении было бы быть не естественной, но тактичной. Необычность ситуации не позволила бы ей заснуть, или, если бы усталость на минуту сморила ее, она бы вздрогнула и проснулась, спросив себя, где это она и как тут оказалась, да в порядке ли прическа; и было бы достаточно шпилек и зеркальца, чтобы прийти в себя как ни в чем не бывало…
Так размышляя, он подумал, что, быть может, «тепличные» годы девичества сделали ее неприспособленной к последующему столкновению с реальной жизнью. Насколько ближе к той оказалась миссис Лит благодаря замужеству и материнству и этим прошедшим четырнадцати годам? Что такое вся эта ее сдержанность и уклончивость, как не результат мертвящего процесса формирования из нее «леди»? Свежесть, которою он так восхищался, была похожа на неестественную белизну цветов, выращенных в темноте.
Оглядываясь назад на те несколько дней, проведенных вместе, он увидел, что их общение было окрашено — с ее стороны — теми же сомнениями и осторожностью, которые охлаждали их былую близость. Снова у них появилось время для счастья, и она тратила его впустую. Как в девичестве, ее глаза обещали то, что губы страшились исполнить. Она все еще боялась жизни, ее жестокости, ее опасности и таинственности. Она все еще была избалованной маленькой девочкой, которая не может оставаться одна в темноте… Его память устремилась в прошлое, к их молодости, всплывали давно забытые подробности той истории. Как хрупка и смутна была встававшая перед ним картина! Они, он и она, были словно призрачные любовники с греческой вазы, вечно стремящиеся друг к другу и которым вовек не соединиться.[2] Он до сих пор не был уверен, что именно их разлучило: они разошлись столь же невзначай, как разлетаются семена одуванчика от дуновения летнего ветерка…
Сама неопределенность, смутность воспоминания добавила ему мучительную остроту. Он чувствовал мистическую боль родителя, на глазах которого только что издал последний вздох и умер ребенок. Почему так произошло? Ведь какое-нибудь малейшее внешнее воздействие — и все могло бы пойти совершено иначе! Если бы она тогда принадлежала ему, он бы постарался, чтобы жар горел у нее в крови и сияли глаза: чтобы она стала истинной женщиной. Он размышлял об этом с опустошенностью, которая есть горчайший плод опыта. Любовь, подобная его любви, могла стать для нее божественным даром самовозрождения; а теперь он видел, что она обречена стареть, повторяя те же самые жесты, подхватывая те же слова, которые всегда слышала, и, возможно, так и не догадается, что сразу за ее застекленным и занавешенным сознанием жизнь уплывает прочь и бездонная тьма усеяна огнями, как ночной пейзаж за окнами поезда.
Поезд замедлил бег, проезжая сонную станцию. Дарроу оглядел свою спутницу, на которую падал отсвет станционных фонарей. Голова ее склонилась к плечу, губы слегка раскрылись, и тень верхней падала на нижнюю, углубляя ее цвет. От вагонной тряски у девушки снова выбился локон. Он порхал над ее щекой, как коричневое крыло над цветами, и Дарроу почувствовал сильнейшее желание наклониться к ней и заправить тот за ухо.
IV
Когда по пути с Северного вокзала их такси, свернув, нырнуло в ослепительную реку больших бульваров, Дарроу подался вперед и показал на сверкающий театральный подъезд:
— Вон там, смотрите!
Над входом пылало, выведенное огненными буквами, имя великой актрисы, чьи завершающиеся гастроли с необыкновенно оригинальной пьесой были темой обширных статей в парижских газетах, которые Дарроу принес в Кале в их купе.
— Это то, что вы должны увидеть, прежде чем станете на двадцать четыре часа старше!
Девушка увлеченно проследила за его жестом. Она окончательно проснулась, была бодра и оживленна, словно головокружительная уличная молва пьянила ее, как вино.
— Сердан? Это там она играет?
Девушка высунула голову из окна машины и вся напряглась, оглядываясь на священные врата. Когда такси пролетело мимо, она со вздохом удовлетворения рухнула обратно на сиденье.
— Восхитительно просто знать, что она там! Представьте, никогда не видела ее. Когда я была тут с Мейми Хоук, мы никуда не ходили, кроме мюзик-холлов, потому что я не понимала французского, а когда потом вернулась сюда, к дорогим моим Фарлоу, то не имела ни гроша и не могла позволить себе театр, да и они не могли; так что если только их друзья приглашали нас куда-нибудь — и один раз мы видели трагедию, написанную знакомой румынской дамой, а еще — «Друг Фриц»[3] в «Комеди Франсез».
Дарроу засмеялся:
— Теперь вы обязаны исправиться. «Головокружение» — превосходная пьеса, и Сердан в ней блистает. Вы должны пойти завтра вечером со мной посмотреть на нее — с друзьями, конечно… То есть, — добавил он, — если будет какая-либо возможность достать билеты.
Уличный фонарь осветил ее сияющее от радости лицо.
— Вы правда возьмете нас с собой? Как забавно — думать, что завтра уже наступило!
Было удивительно приятно иметь возможность доставить ей такое удовольствие. Дарроу не был богат, но с трудом мог представить себе ощущения людей с такими же, как у него, вкусами и тонко чувствующих, для которых вечер в театре означал бы непозволительную роскошь. В голове у него прозвучал ответ миссис Лит на вопрос, видела ли она эту пьесу. «Нет. Я, конечно, собиралась, но в Париже человек всегда невероятно занят. И по том, меня просто тошнит от Сердан — вечно тебя волокут посмотреть ее».
Таково было обычное отношение к подобным возможностям в обществе, в котором он вращался. Слишком они были многочисленны, что даже вызывало раздражение, заставляло ограждать себя от них! Он даже вспомнил, как удивлялся тогда, действительно ли истинно прекрасный вкус, вещь исключительная, способен притупиться вследствие привычки; действительно ли красота настолько быстро насыщает, что потребность в ней можно сохранить, только испытывая в ней нужду. Во всяком случае сейчас предоставлялась прекрасная возможность провести эксперимент с такого рода голодом: ему почти захотелось остаться в Париже достаточно долго, чтобы измерить, насколько восприимчива мисс Вайнер.
Она все не могла забыть о его обещании:
— О, это так прекрасно! Думаете, вы сможете достать билеты? — А потом, после паузы, наполненной бьющей через край признательностью: — Вы, наверное, сочтете меня отвратительной?.. Но что, если это для меня единственная возможность?.. Так если вы не сможете достать билеты на всех, то постарайтесь достать хотя бы для меня. В конце концов, Фарлоу, возможно, уже видели эту пьесу!
Он, разумеется, не считал ее отвратительной, а лишь еще более обаятельной в своей естественности, не стесняющейся показать откровенную жадность изголодавшейся юности.
— Вы так или иначе пойдете! — весело пообещал он, и она с довольным вздохом откинулась на спинку сиденья, а их такси катило по тускло освещенным улицам квартала за Сеной, где жили Фарлоу.
Эта короткая поездка вспомнилась ему на следующее утро, когда он отворил окно, впустив в номер ранний грохот Северного вокзала.
Девушка была тоже здесь, в соседнем номере. Это первое, о чем он подумал, едва проснувшись. Следом возникло облегчение оттого, что, благодаря неожиданному повороту событий, у него появилась обязанность. Осознать, пробудившись, необходимость действия, волей-неволей отложив бесплодные размышления о тайных обидах, — это вполне стоило благодарности, даже если легкое приключение, в которое он оказался втянут, не вызовет у него инстинктивного любопытства посмотреть, к чему оно приведет.
Когда он и его спутница вчера вечером подъехали к дверям дома Фарлоу на рю де ла Шез, они обнаружили, после неоднократных попыток взять его приступом, что Фарлоу больше там не живут. Те неделю назад покинули не только квартиру, но и Париж; а разрыв мисс Вайнер с миссис Мюррет был слишком стремительным, чтобы письмо и телеграмма успели застать американцев. Оба сообщения, несомненно, все еще лежали на полке в конуре консьержа; но ее хозяин, будучи вытащен из своей норы, мрачно отказывался позволить мисс Вайнер проверить это и только бросил, задобренный монетой Дарроу, что американцы уехали в Жуани.
Следовать за ними в тот поздний час было явно невозможно, и мисс Вайнер, расстроенная, но не обескураженная, просто согласилась с предложением Дарроу вернуться на остаток ночи в отель, в который он отправил свой багаж.
Поездка обратно в предрассветной тиши, в ночном блеске бульвара, блекнущем вокруг них, как обманчивые огни дворца чародея, произвела на нее такое впечатление, что она, казалось, забыла о собственном затруднительном положении. Дарроу подметил, что она не чувствует красоту и таинственность окружающего так же остро, как чувствует воздействие его человеческого содержания, все его скрытые эмоциональный и авантюрный смыслы. Когда они проезжали темную колоннаду «Комеди Франсез», отчужденного и похожего на храм в свете меркнущих фонарей, он почувствовал, как она сжала его руку, и услышал ее восклицание: «Там есть то, что мне так отчаянно хочется увидеть!» — и всю обратную дорогу до отеля она продолжала с практичной дотошностью и простодушной жаждой подробностей расспрашивать его о театральной жизни Парижа. Слушая ее, он снова поражался тому, как ее естественность разряжала напряженность ситуации, оставляя лишь приятный оттенок дружеского общения. Эпизод этот, который можно было бы загодя определить как «щекотливый», в итоге оказался вне таких определений, подобно рассветной прогулке с дриадой в росистом лесу, и Дарроу сказал себе, что человечеству никогда не пришлось бы изобретать тактичность, если бы оно сперва не придумало сложных социальных отношений.
Прощаясь, они уговорились, что утром он узнает, когда отправляется поезд в Жуани, и проводит ее до станции, но за завтраком, ожидая затребованного расписания, он снова вспомнил ее радостную реакцию на возможность увидеть Сердан. Конечно, жаль было — поскольку эта самая неуловимая и непредсказуемая из актрис на следующей неделе уезжала в Южную Америку — упустить, возможно, последний шанс увидеть ее в ее величайшей роли; и Дарроу, одевшись и сделав необходимые выписки из расписания, решил представить результаты своих размышлений обитательнице соседнего номера.
Дверь мгновенно открылась на его стук, и мисс Вайнер возникла на пороге; ее словно окунули в некую искристую субстанцию, отчего завились все ее развившиеся завитки и облекли ее мерцанием молодой листвы.
— Как я вам нравлюсь? — крикнула она и, уперши руку в бок, сделала оборот перед ним, словно демонстрируя чудо французского пошива.
— Наверное, пропавший кофр нашелся, и, скажу я вам, его стоило искать!
— Вам нравится мое платье?
— Я в восторге! Я всегда восхищаюсь новыми платьями — но не хотите ли вы сказать, что это платье не новое?
Она торжествующе рассмеялась:
— Нет, нет, нет! Мой кофр не отыскался, и это всего лишь старая тряпка, что была на мне вчера. Но я не знаю случая, чтобы уловка не срабатывала! — И когда он непонимающе посмотрел на нее, радостно объяснила: — Мне всегда приходилось одеваться во всякие унылые обноски, и, когда остальные щеголяли в нарядном и модном, я чувствовала себя ужасно несчастной. Так что однажды, когда миссис Мюррет неожиданно позвала меня вниз, чтобы заполнить свободное место за обеденным столом, я вдруг подумала: а что, если покрутиться вот так и спросить у каждого: «Как я вам нравлюсь?» И знаете, все попались на эту уловку, даже миссис Мюррет, которая не узнала моих перелицованных и перекрашенных тряпок и сказала мне потом, что это ужасно дурная манера — одеваться так, словно я какая-то фигура, которая, предполагается, всем известна! И с тех пор, когда мне особенно хотелось хорошо выглядеть, я просто спрашивала людей, что они думают о моем новом наряде; и они всегда, всегда попадались на эту уловку!