И когда я появился в театре, мне сказали:
– Лев Константинович, вас ждет Константин Александрович. – Стало быть, дошло уже до директора.
Я зашел к нему в кабинет. Директор встал из-за стола и своим высоким голосом сказал:
– Ну, Лев Константинович, я вас поздравляю. У вас такая радостная новость!
И тогда я спросил:
– Какая?
– Ну, Лев Константинович, перестаньте! Мне-то уж вы можете сказать.
– Константин Александрович, – сказал я, – я вам вынужден признаться: это была шутка, розыгрыш.
И все из-за того, что я купил этот дурацкий черный двубортный костюм, который, наверное, годится только для похорон.
– М-да… – сказал директор. – Шутки ваши мне не очень-то нравятся… – И добавил со значением: – Так ведь можно и дошутиться… Ну что еще от вас ждать, молодых? Ладно, идите. Племянничек!..
Я вышел из кабинета. У дверей уже стояла большая толпа.
– Ребята, – сказал я, – делайте со мной что хотите. На колени могу перед вами встать, только простите: я вас разыграл.
Нет, не все на меня обиделись, многие просто замечательно приняли мой розыгрыш и хохотали сами над собой, что попались на такую наживку.
И только тут до меня дошел смысл слов нашего директора:
«Так ведь можно и дошутиться…» В ту пору это не казалось странным.
Отгадайте загадку!
Я люблю валять дурака. Эфрос репетирует, я открываю дверь и говорю: «Подождите, Анатолий Васильевич, отгадайте загадку». Все замирают, а я говорю: «С когтями, но не птица, летит и матерится?.. Вот, Анатолий Васильевич, вы гениальный режиссер, а не можете отгадать. Стыдно… Это со столба сорвался электромонтер!» И все «ха-ха-ха» и громче всех Эфрос. Я это называл «разрушаю творческую атмосферу», оплата часовая.
Здесь и там
Однажды Анатолий Эфрос приехал из Америки подавленный. Он говорит: «Там есть такая должность – «выпускающий спектакля». И вот он говорит мне: «Толя, тебе нужно, чтобы что-то на сцене во время спектакля двигалось само по себе?» Я удивился, но для интереса говорю: «Да, мне надо, чтобы стол сам выехал». Он говорит: «Да, сегодня». Я не понял. Но кончается репетиция, он говорит: «Садись». Я сел. Он хлопнул в ладоши, и из-за кулис на сцену выехал стол, покрутился и уехал. Он спрашивает: «О’кей?». Я говорю: «О’кей»…
На следующий день «выпускающий» опять спрашивает: «Что-нибудь еще?». Мне стало интересно. Я говорю: «А можно, чтобы стол был накрыт – чтобы угощение было, шампанское?..» Он говорит: «Сегодня». И еще репетиция не кончилась, в перерыве он подходит: «Смотри». И выехал стол – с фруктами, с шампанским, покрутился, уехал… Он говорит: «Может быть, еще что-то?» Мне стало еще интересней. Говорю: «А можно, чтобы накрытый стол выехал, покрутился, и двенадцать бутылок шампанского на нем сами открылись – и одновременно выстрелили?» Он говорит: «Это завтра»…»
В объятиях жены
Конечно, были случаи, когда я не прилетал на спектакли. Правда, не по своей вине – из-за неблагоприятных метеоусловий. В таких случаях, а их было всего два за мою жизнь, я сразу же писал заявление об уходе. Даже на съемки первого в моей кинокарьере фильма не смог добраться.
Поссорившись с директором, уехал на Украину к жене. Спустя некоторое время от него пришла телеграмма: «Срочно явись на съемки». Я ответил: «Задерживаюсь в объятиях жены». Телеграмм с таким содержанием было пять. В шестой раз директор написал: «Если не явишься немедленно, заплатишь неустойку из собственного кармана». А у меня тогда ничего, кроме сатиновых трусов, ковбойки и пары старых ботинок, не было. Поэтому и на шестую телеграмму я ответил: «Задерживаюсь в объятиях жены. Неустойку снимите с моего счета в Рио-де-Жанейро». За такое хулиганство меня даже хотели снять с учета на «Мосфильме». Генеральным директором тогда был Иван Пырьев. Сначала он орал на меня, а потом рассмеялся и сказал: «Если бы ты меня не рассмешил, я стер бы тебя с лица земли». На самом деле мне просто повезло. Все дни, пока я был в объятиях жены, лил дождь, поэтому не снимали. А как только я прилетел на съемочную площадку, сразу же вышло солнце.
Гастролеры
Имя комидраматурга Николая Михайловича Дьяконова стало широко известно после того, как на экраны страны вышел фильм «Свадьба с приданым», снятый по мотивам его пьесы. А мотивы эти были порой очень даже забавные.
Так, например, у Татьяны Пельтцер была проходная, эпизодическая роль. Ее героиня появлялась по ходу действия всего раза два-три, чтобы разрядить обстановку своими экстравагантными поступками и простодушно-острыми репликами. Татьяне Ивановне так понравились потенциальные возможности ее героини, что она упросила Николая Михайловича дать ей возможность побольше «поиграть». Дьяконов добавил ей несколько реплик.
– Вот видите, – сказала она, – совсем другое дело! Вот еще бы…
И автор еще добавлял – то реплику, то мини-монолог и в конце концов эпизодическая роль Пельтцер стала если не главной, то существенной: Дьяконову пришлось даже менять некоторые эпизоды и сюжетные ходы в уже готовом, казалось бы, сценарии. Ну а результат известен: роль артистки придала всему фильму яркий, динамичный характер, которого так не хватало пьесе.
Но Дьяконов был не только драматургом. В республиканском театре он ставил свои пьесы как режиссер и сам же играл в них.
Звание народного артиста Коми АССР он получил в тридцать с небольшим лет. А до этого…
До этого молодой артист объехал с гастролями всю свою республику вдоль и поперек. Играл в городах и шахтерских поселках, в сельских клубах и на оленеводческих стойбищах – везде, где только были люди, а сценической площадкой мог служить и ягель – олений мох.
Случай, о котором как-то рассказал Николай Михайлович, произошел в заполярной Воркуте. Известно, какое в Заполярье лето – с воробьиный нос. Правда, погода в это время неприхотливых северян и ласкает, и балует.
И вот городские власти решили сделать горожанам небольшой подарок: построили в чахлой рощице, которую громко называли парком, небольшой летний театр, а проще говоря, фанерную «ракушку» – примитивную крытую сценическую площадку, на которой могли бы показать свое искусство заезжие драматические актеры, певцы, фокусники и прочие гастролеры. А чтобы еще иметь прибыль от этой «культурно-массовой точки», ее огородили крашеным фанерным же забором, чтобы зрители, как все приличные люди, могли платить за вход, и установили несколько рядов лавок. В ту пору шахтеры были людьми денежными, и с них без стеснения драли за вход, как нынче за билеты в Большой театр. Наверное, все-таки это было сделано для того, чтобы зрители прочувствовали истинную цену высокого искусства, а не грызли бездумно семечки во время спектаклей.
А поскольку эта «точка» была рассчитана на короткое лето, ее и строили по методу «тяп-ляп», как говорят портные, «на живую нитку», чтобы не упустить драгоценные дни. Поэтому этот очаг культуры уже через месяц принял вид старейшего памятника архитектуры: электропроводка на сцене провисла, некоторые лавки были порушены, а на заборе красовались фанерные заплаты, на которых краски уже не было.
Когда Дьяконов со своим товарищем Сашей приехал в Воркуту, там вся милиция стояла на ушах: накануне в самом центре города некие умельцы «взяли» ночью кассу управления шахты «Центральная». Как они умудрились это сделать, было на тот момент неясно. Со слов охранника выяснилось лишь, что в соседнем с кассой помещении вдруг в полночь в проводке произошло короткое замыкание. Раздался треск, полетели снопы искр, в кассе погас свет. Охранник на какое-то время растерялся, потом стал звонить пожарным, но телефон глухо молчал. Этажом выше тоже стоял телефон, и страж побежал туда. Наконец дозвонился. А когда возвратился на свой этаж, то успел заметить, как в конце коридора мелькнула мужская фигура и сразу же скрылась за дверью. Охраннику лишь запомнилось, что неизвестный был среднего роста, крепыш, а волосы у него свисали до плеч. Дверь в кассу была открыта настежь, дверца сейфа – тоже.
Работали мастера своего дела, которых в Воркуте всегда хватало: кругом лагеря, а где лагеря, там и беглые, и «отмотавшие» срок, и всякий прочий люд, падкий до поживы.
Короче, все горожане были под впечатлением этого дерзкого ограбления, знали все его подробности (опять же со слов охранника) – к ним и сводились все разговоры. Дьяконов это понял сразу, как только увидел лица своих зрителей.
– Надо сразу встряхнуть их, – посоветовал он своему приятелю. – Сразу играем на форсаже. Не бойся переиграть, Сашок, они так взвинчены, что будет в самую пору.
А играли они известный отрывок из «Леса» Островского, где встречаются два старых приятеля-актера Счастливцев и Несчастливцев: «Откуда ты?» «Из Вологды в Керчь. А ты?» – «А я из Керчи в Вологду».
Дьяконов играл Несчастливцева. В небольшом закутке, который служил грим-уборной, они подгримировались. Дьяконов, как и положено провинциальному трагику, надел парик с длинными немытыми космами, Саша взял на плечо свой посох, на который навесил узелок со скудным театральным реквизитом, и они вздохнули.
Дьяконов играл Несчастливцева. В небольшом закутке, который служил грим-уборной, они подгримировались. Дьяконов, как и положено провинциальному трагику, надел парик с длинными немытыми космами, Саша взял на плечо свой посох, на который навесил узелок со скудным театральным реквизитом, и они вздохнули.
– Ну с Богом, – и Несчастливцев первым вышел на сцену. Зрители замерли. Наступила какая-то странная напряженная тишина. «Затишье перед бурей», – не к месту подумал Дьяконов и сел на приготовленный заранее пенек. Он долго шарил по карманам в поисках табака, но так ничего и не нашел. И тут появился Счастливцев. Он почему-то все время оглядывался, а за его спиной болтался во все стороны на посохе тощий узелок.
Подали первые реплики. А зрители, кажется, их совсем не слушали – они о чем-то перешептывались между собой и показывали испуганными глазами на Несчастливцева. И когда непонятное напряжение в зале достигло предела, Счастливцев, удивленный очередной репликой партнера, резко повернулся, его посох задел за свисающие провода, раздался треск, посыпались снопы ярко-белых искр – и свет погас.
Зрители в ужасе вскочили с мест и бросились к выходу, началась давка. И тогда наиболее догадливые проломили фанерные листы забора, и люди ринулись в рощу. Выручили белые ночи, иначе никак бы не миновать членовредительств.
Сбежалась милиция, раздались тревожные трели, какой-то страж порядка в растерянности бабахнул из своего табельного орудия в воздух. Завизжали женщины, и паника стала разрастаться как снежный ком.
Счастливцев с Несчастливцевым, спасаясь от искр, спрыгнули со сцены и не знали, что делать. Тут их и приметили, одиноких и растерянных.
– А-а, сволочь, попался!
Бдительный страж порядка одной рукой схватил Несчастливцева под локоть, а другой – за волосы. И вдруг эти волосы остались в его пятерне – парик! А тут еще у обоих артистов потек грим.
– А-а, падлюки, замаскировались!
– Мы артисты! – завопил Дьяконов.
– Это и так видно! Гастролеры! – обрадовался старшина и изо всех сил дунул в свой свисток.
Сбежались его коллеги. Артистов скрутили, и Дьяконову досталось больше, чем его напарнику. Во-первых, потому что он был в парике, похожем на парик грабителя, а во-вторых, истошно вопил:
– Я – Несчастливцев!
– А твой друг, думаешь, счастливцев? – ядовито спросили его.
– Да, Счастливцев!
И за эту «шутку» ему добавили еще пару горячих. Милиционеры, видно, Островского не читали и спектакль не смотрели. А в милиции уже рапортовали высшему начальству:
– Все очень просто, товарищ генерал! Взяли тепленькими! Все улики налицо! Замаскировались, сволочи, да нас не проведешь!
Не знаю, что им за это пообещал генерал, но через короткое время из столицы республики Сыктывкара раздался звонок и грозный голос сказал:
– Вы что там – совсем офонарели? Хотите, чтобы я вас всех разогнал? Чем вы занимаетесь, мать!..
Разобрались.
Но ведь ребятам надо было играть Островского дальше. А у Несчастливцева морда такая, что никакой грим не поможет. И тогда они придумали за Островского еще несколько реплик:
– Послушай, брат! – восклицал Счастливцев. – Кто тебя так разукрасил?
– Кто меня может разукрасить?! – гневно спрашивал Несчастливцев. – Ты же меня знаешь – я сам кого хочешь разукрашу! А это… Я был на Волге, брат, и очень мне захотелось подняться на утес Стеньки Разина… Помнишь, «Есть на Волге утес…»? Упал я с него, брат, и расшибся. Крепко расшибся. Что ж, шрамы украшают трагика.
А дальше все шло по тексту.
Волжская водица
Расскажу еще один забавный случай. Я видел это в Театре Советской Армии. Не помню, как точно назывался спектакль, но, по-моему, «Корабли штурмуют бастионы», про адмирала Ушакова. Случилось все во время общественного просмотра. Спектакль начался. Показывается город, где все умирают от холеры. Должен приехать Ушаков, а с ним и Пирогов, чтобы вылечить людей. И вот одному артисту нужно было бежать с депешей. Но пока он бежал, почему-то решил как-то лихо прыгнуть. И не рассчитал (там же сцена огромная, двухэтажная) – прыгнул на ступеньку, а она вылетела. Актер кувырком докатился до рампы, ударился в нее – раздался звон стекла – и напоследок еще все эти стекла собой передавил; сабля его отлетела в одну сторону, депеша – в другую, треуголка – в третью. В довершение всего он встал на колени, распростер руки и сказал всему залу:
– Твою мать!
А потом принялся подбирать то, что уронил при падении. И вот он подбирает саблю, кладет ее под мышку, наклоняется за треуголкой, надевает ее на голову, наклоняется за депешей – и у него сабля падает! Он берет депешу под мышку – падает треуголка! Получился огромный цирковой номер. Вой в зале стоял чудовищный! В конце концов, артист все бросил и, пробормотав: «Да пошли вы все!», ушел со сцены. Занавес, конечно, тут же закрыли. А когда открыли, за кулисами раздался жалобный воющий голос актера Ситко (играющего губернатора, которому должны были вручить эту депешу):
– Я не могу-у-у выйти на сцену! Я не могу-у-у!
Потому что на сцене в это время лежали два «трупа» и тряслись от смеха! Естественно, никуда уползти они не могли. Вышел Ситко – у него слезы по лицу – и обратился к залу:
– Товарищи, подождите немножко, сейчас мы отсмеемся.
Все хором поржали немножечко, и наконец из зала раздался жалобный голос Попова, главного режиссера и постановщика спектакля:
– Ну что, теперь можно?
Ситко сказал:
– Можно.
И спектакль продолжился… Кстати, в том же театре была еще одна история. Шел спектакль про Сталинград. Играл там Макаров, знаменитый артист, красавец, он и в кино много снимался. И в финале этого спектакля Макаров лежал и, умирая, говорил:
– Перед смертью хочу испить волжской воды. На сцене – огромная массовка. Кто-то убегал и возвращался с каской, полной воды. Макаров пил, произносил слова:
– Ну вот, теперь можно и умирать.
И умирал. Так вот, однажды, когда, очевидно, в зале никто из официальных лиц не присутствовал (к тому же это был уже финал спектакля, и ничто бы не повлияло на его продолжение), актеры решили Макарова разыграть. Они приносят ему каску. Он берет, и когда подносит ее к лицу, то вдруг на долю секунды замирает, а потом так, не отрываясь, не отрываясь, выпивает все до конца. Затем протягивает каску и, сделав паузу, говорит:
– Еще!
На сцене начинается дикое ржание! Все актеры просто поползли! И я понял, в чем дело: они за кулисами влили в каску бутылку водки. А он с этой каской в руке посидел-посидел и сказал:
– Нет, не дождаться. Видно, придется умереть…
Уронил каску и упал в очень красивую позу – уже умершим командиром.
Игра на грани
Когда-то в Центральном детском театре А. Эфрос ставил пушкинского «Бориса Годунова», артист И. Воронов играл царя Бориса, а я – царевича Федора. И вот никак не получалась у нас сцена смерти Бориса Годунова и прощания его с сыном. Не получалась и все. Сцена известная. Умирающего Бориса вносят бояре, вбегает царевич. «Подите все, – говорит Борис. – Оставьте одного царевича со мной. Умираю! Обнимемся!» Царевич бросается к умирающему отцу, и тот дает ему наставления, как править государством и как вести себя: «Прощай, мой сын, сейчас ты царствовать начнешь».
Разбираем сцену. Конечно, наивно думать, что Борис просто дает наставления, скорее всего, это от страха за судьбу ребенка, который остается наследником среди бояр, перед которыми сам царь Борис часто бывал бессилен. Да еще царевна-дочь. Значит, скорее всего, это говорит отец, а не царь, и хочет он сказать как можно больше своему маленькому сыну. Нужно успеть, успеть… А она все ближе, ближе.
Все ясно, но не получается. И вот мы договорились с Вороновым встретиться до репетиции, кое-что попробовать и показать Эфросу. А договорились мы вот до чего: Иван Дмитриевич представит по-настоящему, мобилизовав всю свою фантазию, что он действительно умирает, настроится на это. А я представлю, что это умирает мой отец… Такая уж профессия, приходится подкладывать и самое страшное.
Сговорились. Пришел Эфрос. Репетировали в кабинете у Марии Осиповны Кнебель. Мы переглянулись и начали сцену.
Я вбежал в кабинет и увидел бледного Воронова в кресле. Губы у него тряслись. Он открыл глаза, в них была жуткая боль – «Умираю, обнимемся». Я бросился к нему и зарыдал. Стал гладить его лицо, встряхивать, отгоняя оцепенение. У Воронова по щекам потекли слезы. «Советника, во-первых, избери… Для войска ныне нужен…» Из кресла он сполз на пол, а я лежал уткнувшись в его колени и рыдал. И вдруг речь Воронова стала сбивчивой, а затем началось просто бормотание. Я посмотрел на царя-батюшку и перестал играть. Лицо у него было белым, как простыня, вокруг рта обозначился черный клин, глаза закатились. Он умирал.
Эфрос бросился к телефону и стал вызывать «неотложку». А я выскочил в фойе и стал орать: «У кого есть что-нибудь от смерти?!»