Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 - Антон Дубинин 9 стр.


Аймерик завел себе в Дувре подружку. Красивую девушку, нормандку по происхождению. Она была крестницей одного из баронов Дуврского замка — хорошенькая, как бутон, светлая, как сам Аймерик, и не прочь покрутить роман с приезжим рыцарем. Тем более что жених ее оставался где-то в Лондоне, на королевской службе. Мне друг советовал тоже найти себе девицу, чтобы не скучать, «да и для здоровья», как он выражался: в отсутствие невесты, плаксы Каваэрс, он не намеревался превращаться в монаха. Но я не желал искать подружек — ни в городе, ни в замке. И как ни странно, вовсе не из-за Аймы, милая моя. Поверишь ли — но в Англии я с новой силой вспомнил о тебе и часто думал, какой ты теперь стала: должно быть, сделалась выше — но осталась ли такой же тоненькой, или располнела? Не потемнела ли волосами, как часто бывает с беленькими девочками, когда они взрослеют? Замужем ли ты, и если да — то за кем, есть ли у тебя дети, счастлива ли ты с мужем? Из-за ощущения не прервавшейся связи, жившего в моей груди, я был отчего-то уверен, что ты до сих пор жива.

Отказавшись от идеи обзавестись любовницей, я проводил дни в общении с друзьями и Рамонетом. Несколько раз нас «вывозили» на охоту. Король Жан подарил нам всем неплохих лошадей и одолжил соколов, но охота не приносила особенной радости — хотя бы потому, что тутошние загонщики кричали и улюлюкали по-английски. Часто мы тренировались на замковом дворе, и я видел, что наш подопечный принц делается неплохим воином: гибким, ловким и выносливым. Когда видишь много войны, то начинаешь разбираться в таких вещах. Рамонет обладал тем самым удачным сочетанием осторожности и храбрости, которое едва ли не важнее для бойца, чем опытность. Опытность, по большому счету, годится для одного: привыкнуть к виду мертвых и не бояться убивать. Но был у Рамонета и недостаток: слишком большая чувствительность к боли. Несмотря на хорошую защиту, он морщился и на миг терялся, получив болезненный удар. Миг, казалось бы — пустячок, но его может быть достаточно вашему врагу. Поэтому рыцарь Арнаут обучал Рамонета по собственной методе — это у него называлось «повысить порог боли». А именно — на огромной скорости боя он наносил юноше множество болезненных ударов, не давая тому прерваться ни на миг, пока наконец Рамонет не распластывался на земле, мокрый, задыхающийся, с красным лицом и закушенными губами. Он стыдился плакать от боли — но слезы вопреки воле заливали ему все лицо, когда он трясущимися руками снимал с головы шлем. Рыцарь Арнаут непроницаемо ждал, опираясь на меч или положив оружие на переднюю луку седла (тренировались мы то пешими, то в седлах).

— Что, молодой граф, больно вам? — издевательски спрашивал этот рыжий великан, простоватый и добрый в повседневной жизни и утонченно жестокий в учении. — А Монфор-то, помяните мое слово, не будет вам давать отдохнуть! Монфор не добрый дядька, не кормилица, чтобы во всякой схватке позволять вам сопли утереть!

— Заткнитесь, Арнаут, черт вас дери, — рычал взбешенный Рамонет. И рыцарь Арнаут, довольный, на время уходил в глухую защиту: ярость придавала Рамонету сил, и учителю это нравилось.

Мы с Аймериком на общих тренировках тоже не щадили друг друга, так что «повышение порога боли» порою не давало мне заснуть по ночам, особенно если бывали задеты шрамы от прежних ран. Зимою у меня даже открылась рана на бедре, та самая, из-за которой я угодил в плен к Бодуэну (Царствие ему Небесное) — и я провел в постели пару недель, наслаждаясь непривычно хорошим уходом.

Но главным моим развлечением в Англии, как я и рассчитывал, стали записи мэтра Гильема. Те самые стихи, подаренные Аймериком, которые я взял с собой в дорогу.

Это была длинная песнь — автор утверждал, что эпическая, вроде «Песни об Антиохии». Более занудного и одновременно — более интересного произведения мне читать, наверное, никогда не приходилось. Начиналась Песнь с того, как великий и мудрый аббат Арнаут Амори вместе со святым Пейре де Кастельнау проповедовали против ереси, а потом неизвестно кто (какой-то безымянный сержант) убил легата отца Пейре, и мудрый великий аббат Арнаут предложил Папе объявить крестовый поход. После чего Папа, возрадовавшись, что наконец-то выход найден, созывает войска, и под водительством великого Арнаута и не менее великого графа Монфора рыцари отправляются на Юг. Даже непонятно, что Папа и вся Церковь делали бы без аббата Арнаута!

Впрочем, к мудрым, великим и прочая, прочая автор причислял огромное множество народу. Славословия на страницах его книги заслужили следующие люди. Читай, пока не надоест, а когда устанешь — мысленно продолжи список словами: «И все остальные участники войны с обеих сторон». Итак: герцог Бургундский, граф Неверский, граф Монфор, все его главные бароны поименно (в том числе и мой родич Ален де Руси!), наш святой отец Папа, аббат Арнаут (этот вместе с Монфором — главный любимец автора), епископ Фулькон, граф Раймон Тулузский (да, да, не удивляйся! Нашего графа Раймона мэтр Гильем славословил не менее горячо, чем его врагов), далее — граф де Фуа, граф де Комменж, арагонский король дон Пейре, епископ Безье, молодой виконт Каркассонский, дама Гирода (хозяйка Лаваура), и конечно же — благодетель мэтр-Гильема, рыцарь Бодуэн. Достоинства всей этой публики, которая не согласилась бы подать друг другу рук, наперебой воспевались хитрым автором. Меня то и дело охватывало чувство, что мэтр Гильем старается лить воду на все мельницы сразу — мало ли, при чьем дворе придется исполнять свое творение, надо постараться, чтобы ниоткуда не прогнали! Единственный, кто не заслужил от каноника доброго слова — это еретики. Их он проклинал не переставая, с пылом истинного клирика утверждая, что именно из-за их дурацких верований страдает наша прекрасная земля. Что же, хоть в чем-то я был с мэтром Гильемом полностью согласен.

Сколько раз я плакал, читая книгу мэтра Гильема! И не от красоты стихов — но от перечисления знакомых имен, от хроники знакомых страшных событий, описанных так просто и бесхитростно, будто сказочные деяния Карла Великого и его пэров, а не кровавые дела, которые наблюдал я сам вот этими глазами. Лаваур, Лаваур! Перед глазами у меня стоял мой брат Эд, танцующий на обрывках обгорелой плоти. И та ужасная вонь, от которой я катался в судорогах, адская вонь сжигаемых тел… Вот во что превращался мой ужас под аккуратной рукой каноника, пишущей ровно, без единой помарки, нумерующей строки для удобства чтения…

Что куртуазным, храбрым людям не в укор. Где вы были, мэтр Гильем, когда мы брали Лаваур? Вы слышали, как орали эти… ублюдки?

Остальных-то он жалел. И молодого виконта Каркассонского, что умер в темнице, и убиенного святого Пейре, и арагонского короля, связавшегося себе на беду с еретиками.

Что это ты читаешь, спросил Рамонет, развалясь на подушках на полу, с кувшином вина у локтя. Пили мы каждый день, тоскливо замечая друг другу, что английские вина никуда не годятся. Понятно, почему королю возят вина из Аквитании — пить здешнюю дрянь было попросту невозможно! Когда не находилось материковых вин, мы предпочитали пиво: лучше хорошее пиво, чем дурное вино, хотя и то, и другое скверно.

Разбираю одну рукопись, сказал я осторожно, не желая делиться с Рамонетом. Мне страшно было вызвать его гнев — куда более порывистый, чем я, молодой граф мог выкинуть мои бумаги в очаг, а я, несмотря на свое недовольство и горечь, желал дочитать все до конца. Но, по счастью, Рамонет не любил истории, и услышав, что рукопись не веселая, но историческая, про войну, потерял к ней всякий интерес. «Истории нам своей хватает, — вздохнул он. — Нам бы стихов каких-нибудь забавных или анекдотов! Или там роман про любовь и турниры. Войны мне что-то и в жизни многовато… А, чертов Арнаут Рыжий — у меня нога в колене со вчера не сгибается, опухла вся!»

И, мысленно сравнивая Рамонета со знатью моей родной земли, я думал, что он станет правителем добрым, веселым, любящим мир, стихи, доброе вино и куртуазную компанию куда больше войны. Вспомнить только мессира Эда, которому было скучно без усобиц жить большое двух месяцев — и я радовался, что живу под рукой графов Тулузских, а не… Впрочем, дай Бог, чтобы и далее — не под рукой Монфоровой…

Кое-где в книге вдруг прорывалась спрятанная за строками душа самого Гильема. Такая же маленькая, как его носатое личико. Местами завистливая, несколько трусоватая, желающая — как все тихие души в неспокойные времена — просто жить, есть хлеб с маслом, пить вино, иметь теплое местечко с хорошим жалованием, доброго покровителя. И никакой войны, ни-ни, никакой войны. Я узнал, что мэтр Гильем — наваррец, что он занимался геомансией, что он удрал из Монтобана в поисках более спокойного пристанища — и умудрился втереться в доверие к графу Бодуэну, заодно через легата Тедиза получив брюникельский каноникат… Я даже узнал, каков был следующий творческий план моего знакомого: он, оказывается, намеревался воспеть стихами битву с Мирмамолино, ту самую, где отличился король арагонский Пейре. Да не успел Гильем. Он вообще много чего не успел… Например, насладиться плодами покоя в вожделенном сане каноника. Не везло ему. Только удобное жилье найдешь — ни с того ни с сего война сгоняет с места.

Вот ведь, даже до Господа дошел в поисках покровителя… Видно, не все хорошо платили будущему Брюникельскому канонику за его подхалимные песни. А кто-то, похоже, и вон выгонял. Глупых пустозвонов-то привечали, в отличие от серьезного, рассудительного зануды, желающего угодить сразу всем… Здорово повезло вам, мэтр Гильем, что попался на пути щедрый благодетель, граф Бодуэн, храни его Иисус благой!

О смерти-то графа Бодуэна он ничего не успел написать. Конечно. Когда бы он смог? Ведь сам мэтр погиб на несколько недель раньше. Так и лишился Бодуэн единственного человека, который мог бы его оплакать, единственного, кто на провансальском языке называл его предательство — подвигом… «Может, напишешь грустную песенку, когда меня прикончат. Вряд ли в подобном случае меня ждет много добрых песен. Или героических жест

Я вспомнил об этом — до сих пор не выполненном — долге перед рыцарем Бодуэном, вспомнил случайно, глядя между черными строчками гильемовой тягомотины, и уже тогда принял странное решение.

«Может, напишешь грустную песенку».

Может, напишу, обещал я рыцарю Бодуэну в огонь камина, переворачивая Гильемовы листы один за другим. Жив буду — напишу. Или я не трубадур.

Гильемова книга обрывалась — видно, около года бедняге было некогда сочинять новые лэссы — на мае двенадцатого года, когда дон Пейре начинал собирать войска. Я и не думал продолжать каноников труд. Но получилось так, что зависшие в воздухе строки душили меня хуже любой удавки, и чтобы как-то избавиться от них, я начал писать на обороте последнего листа. Уже под утро, рядом с совершенно оплывшей свечой, осознал, что написал довольно много. И еще — что без этого я больше не смогу. Я не хотел ни гильемова ритма, ни гильемова размера, и его стихи слегка изменились под моими горячими руками. В отличие от Гильема, я не следил, чтобы рифмы не повторялись: мне было все равно. Когда единожды — на третьем, кажется, листе — кровь моей души излилась на бумагу таким образом, что конец одной строфы совпал с началом новой, я понял, что это хорошо, и стал повторять в каждой новой лэссе окончание предыдущей. Начал с Пюжоля, с того, как убивали и рвали на части людей Пьера де Сесси — мы, обожженные кипятком, избитые камнями горожане и рыцари, ставшие одним народом безо всяких сословий… А потом сам собой начался Мюрет. Откуда-то выскочили консульские речи осторожного мэтра Бернара, и бормотание вечно недовольного паренька Бертомью по дороге на смерть, и прочая, прочая… Скольких людей я, однако же, знал, сколько знаний хотел извлечь наружу и напугать ими целый мир, чтобы все плакали о нас! А главное — граф Раймон, мой граф Раймон… В разлуке с ним я хотел любить его хотя бы так. Хотя бы на бумаге. А какое лето было, если вспомнить — лето дона Пейре, лето надежды…

Ах, Господи! И какую утрату! Братья Сальвайр и Оливьер, добрые католики; паренек по имени Бек; и толстяк Бертомью, что вечно на что-нибудь жаловался, и Арнаут, который играл на флейте… И Аймерик! Мой Аймерик! Ведь всего три года пошло с тех пор. Три года. А мне казалось, я успел за это время не только вырасти и измениться, но стать стариком. Лет пятидесяти, а то и больше. Стариком, вспоминающим смерть своего юного брата.

Я плакал и писал, писал и плакал, но когда я исписал подряд четыре листа, почти не правя стихи, я с удивлением обнаружил, что мне стало намного легче.

Так в Англии, в городе Дувр, в пятнадцатом году я начал свою длинную хронику — может быть, единственную на свете настоящую хронику нашей войны, потому что все, что я писал в ней, было писано кровью моего сердца.

Да, занятие мне нашлось не хуже прочих: писательство. Я сам себя смешил: куда недоучившемуся ваганту, не клирику даже, браться за поистине бенедиктинский труд хрониста? Наверняка ведь найдутся знатоки получше меня, которые писать по-настоящему умеют — не то что я, который толком не знал, как пишется половина провансальских названий! Зато я пишу только правду, говорил я себе. Зато я видел все, о чем говорю. Может, и прочтет кто-нибудь. А если нет — довольно того, что Господь прочтет. Благо время есть, надо пользоваться: когда-то еще попишешь?

Но когда нам настало время отплывать обратно на материк, все-таки не было в Англии человека, который больше меня этому обрадовался. Разве что Рамонет.

* * *

Купец Арнаут, которому государственная служба не мешала обделывать купеческие дела, вез на продажу английское сукно и шерсть — единственное, что в Англии делают лучше, чем у нас. Тем более торговым людям, каковых мы из себя изображали, нужно было натуралистичное прикрытие. Но все равно не обходилось без радостных встреч: начиная с Бордо, Рамонету то и дело кто-нибудь валился в ноги, когда мы останавливались на постой в наиболее скромной гостинице. Сеньор Тоннейна, услышав про нас от какого-то не в меру радетельного горожанина, пешком прибежал в город, чтобы упросить нас переночевать у него в замке. Чем ближе к дому, тем Рамонет делался уверенней и веселей. На глазах его часто блестели слезы — но это были слезы узнавания, слезы надежды. Не раз наш возмужавший за полгода молодой граф обещал узнававшим его людям блага и вольности, «как только Собор восстановит в правах наш род». И даже у купца Арнаута не хватало духа призывать Рамонета к осторожности, к молчанию. Так естественно, что юноша не всегда может удержать рвущееся наружу сердце.

Сегодня я увижу Тулузу, мой Сион, мой розовый город! Предыдущую ночь я не мог спать, думал, все ли в порядке дома. Как там девицы, как мэтр Бернар? Самое главное — как наш граф Раймон? О последнем мы уже знали, что он жив, здоров, что наказывает нам не заезжать в Тулузу, но сразу направляться через Прованс в Марсель. Там, в вольном городе, Рамонет должен укрыться до времени и поджидать отца, чтобы вместе с ним сесть на корабль до Италии. Но само по себе удовольствие ехать по земле провансальской сводило нас с ума, сентябрьская жара пьянила, и конечно же, мы собирались вернуться в Тулузу. Рамонет, улыбаясь дрожащим ртом, сказал, что Тулузу мы миновать не можем. И мы, хотя по долгу должны были протестовать, не стали этого делать.

Чем ближе мы подъезжали, тем чаще слышали зловещие слухи — от Лиона движется стотысячное войско, ведет его Робер де Курсон, легат во Франции. Тулуза, испугавшись, послала к легату посольство консулов, якобы чтобы отказываться от графа. Конечно, говорили нам в землях виконта Ломаньского, это граф так приказал: он желает оттянуть время, чтобы не сорвался его план на участии в Соборе. А дальше, обладая ходатайством Папы, он надеется восстановить в правах и самого себя, и свои домены. Так что пока дюжине консулов наказано валяться в ногах легата и утверждать, что город не имеет ничего общего с графом, напротив же — присягнул Церкви в лице легата Пейре де Беневена, а стало быть, чист пред Богом, людьми и французским королем. Местонахождение же графа Раймона никому неизвестно и никого не интересует — хотя ясно дело, что он пока в городе, в доме рыцаря Аламана.

Однако все равно кривился Рамонет от таких новостей. И Аймерик был мрачнее тучи — он боялся за своего дядю-консула, которому наверняка придется в составе делегации ехать к войску и умолять Робера де Курсона. А поскольку дядя был Аймериковым единственным родственником, очень боялся мой друг, что и его лишится. Все ведь знают, как опасен труд консула, приехавшего к северянам отрекаться от графа: таких чаще всего берут в заложники их собственных посулов. А если Монфор с войсками соединится, или епископ Фулькон — то можно ждать и чего похуже… Эти-то оба знают, как Тулуза своему графу предана, и что все показные отречения — сплошное вранье. После Мюрета консулы так же отрекались и каялись, только чтобы выиграть время для Раймона, а потом затворить ворота перед победителями.

Назад Дальше