— Говард, этого я и хотел. Только ты и я.
— Я знаю.
— А знаешь, как это называется? Жадность. Я скуп в отношении двух вещей на этой земле: тебя и Доминик. Я — миллионер, который никогда ничем не владел. Помнишь, что ты сказал о собственности? Я как дикарь, который открыл идею частной собственности и на этой почве совсем взбесился. Странно все-таки. Помнишь Эллсворта Тухи?
— Почему Эллсворта Тухи?
— Я имею в виду то, что он проповедует. Недавно я подумал — понимает ли он, что именно проповедует? Самоотречение в абсолютном смысле? Так я же был таким. Знает ли он, что я — воплощение его идеала? Конечно, он не одобрил бы моих мотивов, но мотивация никогда не изменяла фактов. Если он ищет подлинного самоотречения, в философском смысле — а мистер Тухи настоящий философ, — в смысле несравненно более глубоком, чем денежный интерес, Боже мой, да пусть посмотрит на меня. Я никогда ничем не владел. Никогда ничего не хотел. Мне просто все было безразлично, в самом широком — космическом смысле, которого Тухи в жизни не постичь. Я превратил себя в барометр, испытывающий давление всего мира. Голос масс заставлял меня подниматься и опускаться вместе с ними. Конечно, в ходе этого процесса я скопил целое состояние. Но разве это существенно меняет картину? Допустим, я отдам все до последнего цента. Допустим, что я никогда бы не хотел никаких денег, а пытался из чистого альтруизма служить людям. Что я должен был бы сделать? Именно то, что и делал. Дарить самое большое наслаждение как можно большему числу людей. Выражать мнения, желания, вкусы большинства. Того большинства, что голосует за меня, свободно изъявляя свое одобрение и свою поддержку трехцентовым бюллетенем, покупаемым каждое утро в газетном киоске на углу. Газеты Винанда? За тридцать один год они представляли кого угодно, кроме Гейла Винанда. Я выдавил свое Я из бытия, как ни один святой в монастыре. И они называют меня порочным. Почему? Святой жертвует только материальными благами. Это невысокая цена за вечное блаженство его души. Святой сберегает свою душу и отдает ее миру. А я… я пользуюсь автомобилем, шелковыми пижамами, роскошной квартирой, а в обмен отдаю миру свою душу. Кто жертвует больше — если жертва является мерилом добродетели? Кто по-настоящему святой?
— Гейл… я не думал, что ты мог бы сказать это даже самому себе.
— А почему нет? Я знал, что делал. Я хотел власти над всеобщей душой, и я ее получил. Всеобщая душа… Довольно туманное понятие, но если кто-то пожелает увидеть ее, пусть возьмет номер нью-йоркского «Знамени».
— Да…
— Конечно, Тухи сказал бы, что он не то понимает под альтруизмом. Он считает, что я не должен оставлять людям право решать, чего они хотят. Я должен решать все. Должен определять не что нравится мне, а что им, но то, что, по моему мнению, им должно нравиться, а затем вколачивать это в их глотки. Это нужно вколачивать, раз они свободно выбрали «Знамя». Что ж, в сегодняшнем мире есть еще несколько таких альтруистов.
— Ты это так понимаешь?
— Конечно. Что еще может человек, если он должен служить народу, жить для других? Или обслуживай желания каждого и называйся порочным, или силой навязывай всем собственное представление о том, что такое всеобщее благо. А тебе известны другие возможности?
— Нет.
— Что же тогда остается? Где начинается порядочность? Что начинается там, где кончается альтруизм? Ты понимаешь, что меня волнует?
— Да, Гейл. — Винанд заметил в голосе Рорка уклончивость, очень похожую на горечь.
— Что с тобой? Что тебе так неприятно?
— Извини. Прости меня. Просто подумал кое о чем. Я уже долгое время размышляю об этом. Особенно вес эти дни, когда ты заставляешь меня бездельничать.
— Думая обо мне?
— О тебе… среди прочего.
— И к чему ты пришел?
— Я не альтруист, Гейл. Я не решаю за других.
— Не стоит беспокоиться обо мне. Я продал себя, но у меня нет иллюзий на этот счет. Мне никогда не стать Альвой Скарретом. Он действительно верит во все, во что верит читающая публика. Я презираю эту публику. В этом мое единственное оправдание. Я продал свою жизнь, но за хорошую цену. Власть. Я никогда ее не использовал. Я не мог позволить себе личных желаний. Но теперь я свободен. Теперь я могу использовать ее для того, что хочу. Для того, во что верю. Для Доминик. Для тебя.
Рорк отвернулся. Потом снова взглянул на Винанда и сказал только:
— Надеюсь, Гейл.
— О чем же ты думал все эти последние недели?
— О том принципе, что стоял за решением декана исключить меня из Стентона.
— Каком принципе?
— Ну о том, что губит мир. О котором говорил ты. О настоящем самоотречении.
— Об идеале, которого, говорят, не существует?
— Он существует… хотя и не в том виде, как они воображают. Именно этого я не могу понять в людях. В них нет самих себя. Они живут в других. Живут как бы взаймы. Посмотри на Питера Китинга.
— Смотри на него сам. Я его ненавижу.
— Я смотрел на него… на то, что от него осталось… и это позволило мне понять. Он расплачивается, и удивляется, за какие грехи, и объясняет себе, что был слишком эгоистичен. В каком его поступке или мысли проявилось его Я? Какой была его цель в жизни? Величие — в чужих глазах. Слава, восхищение, зависть — все, что исходит от других. Другие продиктовали ему убеждения, которых он не разделял, и он удовлетворился тем, что другие верят, будто он их разделяет. Его движущей силой и главной заботой были другие. Он не хотел быть великим, лишь бы другие считали его великим. Он не хотел строить — хотел, чтобы им восхищались как строителем. Он заимствовал у других, чтобы произвести впечатление на других. Вот его самоотречение. Он предал свое Я и успокоился. Но его называют эгоистом.
— Большинство людей живет так же.
— Да! Но разве не это основа всех низких поступков? Не эгоизм, а как раз отсутствие своего Я. Посмотри на них. Кто-то мошенничает и врет, но сохраняет респектабельный вид. Он знает, что бесчестен, но другие верят, что он честен, и он черпает в этом самоуважение, живет тем, во что верят другие. Другой пользуется доверием за поступки, которых не совершал. Он-то знает, что он посредственность, но возвышается от сознания, что велик в глазах других. А вот несчастная посредственность, которая проповедует любовь к нижестоящим и тянется к тем, кто еще более обделен, чтобы утвердиться в своем сравнительном превосходстве. Вот человек, чья единственная цель — делать деньги. Нет, я не вижу ничего дурного в стремлении к деньгам. Но деньги — только средство. Если человек добивается их для личных целей — внести в свое производство, создавать, изучать, трудиться, наслаждаться роскошью — он нравственная личность. Но те, кто ставит деньги на первое место, заходят слишком далеко. Роскоши для себя им мало. Они хотят поразить других — показать, развлечь, удивить, произвести впечатление. Все они довольствуются заемным. Взгляни на наших так называемых носителей культуры. Лектор, который с важностью изливает заимствованные ничего не значащие, в том числе и для него самого, мыслишки, — и люди, которые слушают в полнейшем безразличии, ведь они пришли лишь для того, чтобы рассказать друзьям, что были на лекции человека с именем. Все они получают жизнь из вторых рук.
Если бы я был Эллсвортом Тухи, я бы сказал: «А не выступаете ли вы здесь против эгоизма, мистер Рорк? Разве все они не действуют из эгоистических побуждений — быть замеченными, любимыми, возвеличенными?..» Другими. Ценой самоуважения. В области наивысшей важности — в области ценностей, суждений, духа, мысли — они ставят других над своим Я, как предписывает альтруизм. Настоящего эгоиста не может затронуть одобрение других. Он не нуждается в нем.
Я думаю, Тухи понимает это. Именно это и помогает ему распространять свою порочную бессмыслицу. Только слабость и трусость. Так легко обращаться к другим. Так тяжело опираться на собственные достижения. Можно изображать добродетель для окружающих. Нельзя изобразить добродетель перед собой, если ее нет. Собственное Я — самый строгий судья. Они бегут от него. В бегах они проводят свою жизнь. Легче отдать несколько тысяч на благотворительность и считать себя благородным, чем достигнуть самоуважения на основе собственных достижений. Просто найти подмену компетентности — такие простые замены: любовь, изящество, доброта, щедрость. Но замены компетентности нет.
Здесь как раз и проходит граница, которую никогда не переходят получающие жизнь из вторых рук. Их не заботят факты, идеи, работа. Их заботят лишь люди. Они не спрашивают: это правда? Они спрашивают: это то, что другие считают правдой? Не для суждения, а для повторения. Не делать — создавать впечатление, что что-то делается. Не созидать — показывать. Не способности — связи. Не заслуги — услуги. Что станет с миром без тех, кто делает: мыслит, трудится, производит? Все они себялюбивы. Не думают чужой головой и не трудятся чужими руками. Когда люди не используют свою способность независимо рассуждать, они не используют свой разум. Перестать использовать разум значит остановить жизнь. У получающих жизнь из вторых рук нет чувства реальности. Их реальность не в них, а где-то в пространстве, которое разделяет человеческие тела. Они существуют не как реальное нечто, а как соотношение между ничто и ничто. Этой пустоты в людях я никак не могу понять. Это всегда останавливает меня, когда я попадаю в какой-нибудь комитет. Люди без своего Я. Мнения без всякого осмысления. Движение без тормозов и двигателя. Власть без ответственности. Получающий жизнь из вторых рук функционирует, но источник его действий в других индивидуумах. С ним ничего нельзя обсудить. Он закрыт для обмена мнениями. С ним нельзя говорить — он не слышит. Все равно, что пытаться разговаривать со стулом. Слепая взбесившаяся масса мчится вперед, сокрушая все без всякого чувства или цели. Стив Мэллори не мог определить этого монстра, но знал его, и он боялся этого чудовища, источающего слюну, — человека, получающего свою жизнь из вторых рук.
— Я думаю, что получающие жизнь из вторых рук подсознательно понимают это. Обрати внимание: они принимают все, только не самостоятельного человека. Они распознают его сразу. Инстинктом. У них какая-то специфическая тайная ненависть к нему. Они прощают преступников. Восхищаются диктаторами. Преступление и насилие — жто узы. Форма взаимной зависимости. Они нуждаются в таких узах. Они готовы силой навязать свою презренно малозначительную личность каждому человеку, которого встречают. Независимый человек для них смерть, потому что они не могут существовать в нем, а это единственная форма их выживания. Обрати внимание, какую злобу у них вызывает любая мысль, которая предлагает независимость, заметь их ненависть к самостоятельному человеку. Оглянись на прожитую жизнь, Говард, на людей, которых ты встречал. Они знают. Они испуганы. Ты — упрек им.
— Это потому, что в них всегда остается какое-то достоинство. Они все еще остаются людьми. Но они научены искать себя в других. И все же ни один человек не может достичь такой степени смирения, когда нужда в самоуважении отпала бы. Он не смог бы этого пережить. Сознание людей столетиями накачивали мыслью, что альтруизм — наивысший идеал, и люди приняли эту доктрину так, как она только и могла быть принята. Ища самоуважения в других. Живя жизнью из вторых рук. Это открыло путь к различного рода ужасам, стало кошмарной формой эгоизма, которую по-настоящему эгоистичный человек не смог бы придумать. И теперь, чтобы излечить мир, погибающий от эгоизма, нас просят отказаться от самих себя, от своего Я. Прислушайся, что сегодня проповедуется.
Взгляни на окружающих. Ты удивлялся, почему они страдают, почему ищут счастья, но не находят. Если любой из них спросит себя, было ли у него когда-либо по-настоящему личное желание, ответ будет очевиден. Он поймет, что все его желания, усилия, мечты, амбиции мотивированы другими людьми. Он даже не боролся за материальное благополучие, а стремился к обманчивому призраку всех получающих жизнь из вторых рук — престижу. Печати одобрения, но не собственного. Он не может найти радости ни в борьбе, ни в победе. Он ни о чем не может сказать: «Это то, чего я хотел, потому что именно я этого хотел, а не потому, что это заставит моих соседей разинуть в изумлении рот». И человек еще жалуется, что несчастлив. Все виды счастья — дело сугубо личное. Наши самые волнующие моменты сугубо личны, несут удовлетворение в самих себе, их не надо трогать. Священные или драгоценные для нас вещи мы не хотим разделять с кем-то. Но нас приучили выставлять все напоказ, чтобы каждый лапал, искать радостей в толпе. У нас даже нет слова, чтобы выразить то качество, которое я имею в виду — самодостаточность человеческого духа. Трудно назвать это эгоизмом или эгоцентризмом — слова исказили, и они стали выражать Питера Китинга. Гейл, я считаю главным злом на земле то, что надо помещать самое важное для тебя в других людей. Я всегда требовал от людей, которые мне нравились, некоего качества. И всегда сразу его узнавал — это единственное качество, которое я уважаю в людях. Руководствуясь им, я выбираю друзей. Теперь я знаю, что это такое: самодостаточное Я. Все остальное не в счет.
— Приятно, что ты допускаешь, что у тебя есть друзья.
— Я даже допускаю, что люблю их. Но я не любил бы их, если бы они были единственным смыслом моего существования. Ты обратил внимание, что у Питера Китинга не осталось ни одного друга? Ты понимаешь почему? Если человек не уважает самого себя, он не может ни любить, ни уважать других.
— К черту Питера Китинга. Я думаю о тебе… и о твоих друзьях.
Рорк улыбнулся:
— Гейл, если бы эта лодка тонула, я отдал бы жизнь, чтобы спасти тебя. Не из чувства долга. Только потому, что я тебя люблю — на свой манер. Я мог бы умереть за тебя. Но я не могу и не хочу жить для тебя.
— Говард, и что это за мерки?
Рорк посмотрел на Винанда и понял, что сказал все, чего старался не говорить. И ответил:
— Ты родился не для того, чтобы получать жизнь из вторых рук.
Винанд улыбнулся. Он услышал слова — и ничего больше.
Позже, когда Винанд спустился в свою каюту, Рорк остался на палубе один. Он стоял, глядя в океан.
И думал: «Я даже не упомянул, что самый опасный из людей, получающих жизнь из вторых рук, — тот, кто стремится к власти».
XII
Когда Рорк с Винандом возвратились в город, был уже апрель. Небоскребы выглядели розовыми на фоне голубого неба, придававшего камню несвойственную ему прозрачность фарфора, на деревьях появились пучки зелени.
Рорк отправился к себе в контору. Его сотрудники жали ему руку, и он обратил внимание на некоторую напряженность в улыбках, которые они сознательно хотели скрыть, пока какой-то юноша не выдержал:
— Какого черта! Почему мы не можем сказать, что очень рады вновь видеть вас, босс?
Рорк засмеялся:
— Валяйте. А я не могу выразить, как чертовски рад, что вернулся.
Потом он уселся за стол в чертежной, и все принялись, перебивая друг друга, рассказывать, как прошли три месяца, а он вертел в руках линейку, не замечая этого, — так человек мнет в пальцах землю своей фермы после долгого отсутствия.
Днем, уже один, за своим столом, он открыл газету. Он три месяца не видел газет. Он обратил внимание на заметку о строительстве Кортландта. И строчку: «Питер Китинг, архитектор. Гордон Л. Прескотт и Огастес Уэбб, проектировщики».
Он застыл на месте. Этим же вечером он отправился в Кортландт.
Первое здание было почти завершено. Оно одиноко стояло на широком пустыре. Рабочие уже ушли по домам, слабый свет был виден только в домике ночного сторожа. Абрис строения был таким, как спроектировал Рорк. Он увидел, что общий план сохранен, но добавлены непонятные пристройки; разнообразие моделируемых масс исчезло, взамен появилась монотонность грубых кубов; было пристроено еще одно крыло с выгнутой крышей, торчащей из стены как опухоль, — спортивный зал; появились ряды металлических балконов, выкрашенных в пронзительно-синий цвет; непонятно откуда и зачем взялись боковые окна, срезанный угол для ненужной двери и металлическая арка над ней, поддерживаемая колонной, как над витринами на Бродвее; три вертикальные полосы из кирпича не вели никуда и ниоткуда. Общий стиль представлял собой то, что архитекторы называют между собой «Бронкс модерн». Барельеф над главным входом являл взору массу мускулов — они, возможно, принадлежали трем или четырем различным телам, из которых торчала поднятая рука с отверткой.
На только что вставленные оконные стекла были наклеены белые бумажные кресты, и они выглядели вполне уместно, вызывая ассоциацию с вычеркнутыми из текста опечатками. На небе за Манхэттеном проступили красные полосы, силуэт города выглядел на этом фоне черным и четким.
Рорк стоял перед первым домом Кортландта. Он стоял, выпрямившись, задрав вверх подбородок, разведя в стороны кулаки опущенных рук, — наверно, так он стоял бы перед солдатами на расстреле.
Никто не мог сказать, как это произошло. За этим не крылось ничего преднамеренного. Просто так получилось.
Сначала Тухи однажды утром сказал Китингу, что Гордона Л. Прескотта и Гэса Уэбба следует внести в ведомость на зарплату как помощников архитектора.
— О чем ты беспокоишься, Питер? Это не уменьшит твою зарплату. Это совершенно не затронет твоего престижа, ведь ты у пас большой начальник. Они будут просто твоими подручными, не больше. Я только хочу оказать парням поддержку. Тот факт, что они каким-то образом связаны с таким проектом, улучшит их репутацию. Я весьма заинтересован в укреплении их репутации.
— Но для чего? Здесь же нечего делать. Все уже сделано.
— О, изменения всегда возникают в последнюю минуту. Сохранишь время собственных сотрудников. Можешь разделить с ними и расходы. Не будь эгоистом.
Тухи сказал правду: ничего иного у него и в мыслях не было.
Китинг не смог обнаружить связей Прескотта и Уэбба — в какой конторе, на каких условиях, с кем из десятков официальных лиц, вовлеченных в проект. Понятие ответственности было настолько размыто, что никто не мог быть полностью уверен в чьей-то власти. Ясно было только одно — у Прескотта и Уэбба есть друзья, и Китингу не убрать их из дела.
Изменения начались со спортивного зала. Дама, отвечавшая за подбор съемщиков, потребовала спортивного зала. Она была из службы социального обеспечения, и ее работа должна была закончиться с началом строительства. Она получила постоянную работу, добившись назначения на должность директора службы массового досуга Кортландта. В проекте не было никакого спортивного зала — в нескольких минутах ходьбы были расположены две школы и отделение ХАМА[13]. Она заявила, что это оскорбление для детей бедняков, — Прескотт и Уэбб снабдили здание спортивным залом. Затем пошли и другие изменения, уже чисто эстетического плана. Дополнительные расходы накручивались на смету, выдержанную в духе строжайшей экономии. Директор службы массового досуга отправилась в Вашингтон провентилировать вопрос о малом театре и зале собраний, которые она надеялась устроить в следующих двух зданиях Кортландта.