Винанд прочитал и ничего не сказал, уставившись в газету. Скаррет продолжал стоять перед ним. Ничего не случилось: кабинет как кабинет, человек сидит и держит газету. Он видел руки Винанда, они были неподвижны. Нет, сообразил он, нормальный человек не может держать руки на весу без опоры, чтобы они не дрожали.
Винанд поднял голову. Скаррет ничего не увидел в его глазах, кроме легкого удивления, — он словно спрашивал, а что здесь надо Скаррету. Скаррет испуганно прошептал:
— Гейл, что ты намерен предпринять?
— Напечатать это. Это же новости.
— Но как?
— Как сочтешь нужным.
Голос Скаррета дрогнул — теперь или никогда, в другой раз он не наберется храбрости:
— Гейл, ты должен развестись с ней. — Он все еще был прикован к месту, голос его сорвался на крик, иначе он не смог бы выдавить из себя: — У тебя нет выбора, Гейл! Надо подумать об остатках репутации. Ты должен подать на развод, именно ты.
— Хорошо.
— Ты согласен? Сейчас же? Сказать, чтобы Пол готовил не откладывая необходимые бумаги?
— Хорошо, скажи.
Скаррет выскочил из кабинета. Он побежал к себе, захлопнул дверь и вызвал по телефону адвоката Винанда. Объясняя задачу, он непрерывно повторял: «Брось все дела, Пол, и подай иск сейчас же, поторопись, пока он не передумал».
Винанд поехал в загородный дом. Там его дожидалась Доминик.
Она встала, когда он вошел, и пошла ему навстречу. Ей хотелось, чтобы он видел ее всю — с головы до пят. Он остановился перед ней и смотрел на нее как посторонний наблюдатель, — равнодушный свидетель сцены между Доминик и каким-то мужчиной — не Гейлом Винандом.
Она ждала, но он молчал.
— Ну что ж, Гейл, я дала тебе хороший материал, который поднимет тираж.
Он выслушал, продолжая смотреть так, словно происходящее его не касалось. У него был вид кассира, подводившего баланс банковского счета, по которому превышен кредит и который должен быть закрыт. Он сказал:
— Я хочу узнать только одно, если можно: это случилось впервые за время нашего брака?
— Да.
— Но это не первый раз?
— Нет. Он был моим первым мужчиной.
— Думаю, я должен был это понять. Ты вышла замуж за Питера Китинга. Сразу после процесса Стоддарда.
— Тебе хочется узнать все? Я расскажу. Я встретила его, когда он работал в каменоломне. Почему бы и нет? Ты закуешь его в цепи вместе с преступниками или упечешь на джутовую фабрику. Он работал в каменоломне. Он не спрашивал моего согласия. Он взял меня силой. Вот как это началось. Хочешь это использовать? Рассказать об этом в «Знамени»?
— Он тебя любил.
— Да.
— И все же построил для нас этот дом.
— Да.
— Мне только хотелось узнать. — Он повернулся, чтобы уйти.
— Черт бы тебя побрал! — закричала она. — Если ты можешь это так принять, то какое ты имел право стать тем, кем стал!
— Поэтому я и принимаю это.
Он вышел. И тихо прикрыл за собой дверь.
Вечером того дня Гай Франкон позвонил Доминик. Оставив дела, он жил один в своем загородном имении близ каменоломни. В тот день она не отвечала на звонки, но взяла трубку, когда горничная сказала, что звонит мистер Франкон. Она ожидала бури, но услышала мягкий голос:
— Здравствуй, Доминик.
— Здравствуй, отец.
— Ты собираешься оставить Винанда?
— Да.
— Не надо переезжать в город. Нет необходимости. Не перегни палку. Приезжай ко мне. Поживешь до процесса по делу Кортландта.
Его тон, прозвучавшая в его голосе твердая и простая нота, почти счастливая, заставили ее ответить после небольшой паузы:
— Хорошо, отец. — Это было сказано девочкой, дочерью, утомленно-доверчивой, обрадованной и печальной. — Я приеду за полночь. Приготовь мне стакан молока и пару сандвичей.
— Не гони машину. Дороги не очень-то хороши.
Гай Франкон встретил ее в дверях. Оба улыбались, она поняла, что не будет ни расспросов, ни упреков. Он провел ее в маленькую комнату, где поставил еду на столике у окна, распахнутого в темноту лужайки. Пахло травой, свечами и жасмином в серебряной вазе.
Она сидела, держа в руке холодный стакан, он расположился напротив, мирно жуя свой сандвич.
— Хочешь поговорить, отец?
— Нет. Хочу, чтобы ты допила молоко и отправилась отдыхать.
— Хорошо.
Он взял маслину, насаженную на цветную шпажку, и стал задумчиво рассматривать ее, потом поднял взгляд на дочь:
— Послушай, Доминик. Не буду и пытаться понять, но мне ясно, что ты поступила правильно. На сей раз это тот мужчина, который тебе нужен.
— Да, отец.
— Вот почему я рад.
Она кивнула.
— Передай мистеру Рорку, что он может приезжать сюда, когда захочет.
Она улыбнулась:
— Передать кому, отец?
— Передай… Говарду.
Ее рука лежала на столе, ее голова склонилась на руку. Он смотрел на ее волосы, золотистые в свете свечей. Она сказала, потому что так было легче заглушить тревогу:
— Не давай мне свалиться и уснуть здесь. Я устала.
Он ответил:
— Его оправдают, Доминик.
Каждый день по распоряжению Винанда в его кабинет доставляли все нью-йоркские газеты. Он был в курсе всего, о чем писали и шептались в городе. Все понимали, что история подстроена самой Доминик: не будет же жена мультимиллионера в подобных обстоятельствах сообщать о пропаже кольца в пять тысяч долларов, но это не помешало принимать историю, как ее подали. Самые оскорбительные домыслы печатались в «Знамени».
Альва Скаррет отдавал все силы и страсть этой кампании. Он пустился в нее как в крестовый поход, с жаром преданного вассала, считая, что может искупить прошлое, когда он, возможно, был недостаточно лоялен к Винанду. Он восстанавливал честь его имени, всячески ухищрялся представить Винанда жертвой великой любви к распущенной женщине. Именно Доминик вынудила мужа поддержать безнравственное дело вопреки его желанию, она чуть не погубила его газету, положение в обществе, репутацию, достижения всей его жизни — и все ради любовника. Скаррет заклинал читателей понять и простить своего патрона, фигуру трагическую, но оправдываемую жертвенной любовью. Расчет строился на контрасте: каждый грязный эпитет, которым награждали Доминик, оборачивался сочувствием к Винанду, и это подхлестывало Скаррета. Прием сработал, общественность откликалась, особенно пожилые читательницы. Постепенно, с трудом газета становилась на ноги.
Стали приходить письма с выражением глубокого сочувствия, читатели не стеснялись в выражениях, осуждая Доминик, вплоть до нецензурных слов.
— Как в былые дни, Гейл, — торжествовал Скаррет, — совсем как прежде! — Он кучей вываливал письма на стол шефа.
Винанд одиноко сидел в кабинете, просматривая корреспонденцию. Скаррет и не подозревал, какие страдания приносили Гейлу Винанду эти груды писем. Винанд заставлял себя читать каждое письмо. Когда-то он так старался оградить Доминик от газет…
Встречаясь с Винандом, Скаррет заглядывал ему в глаза с мольбой и надеждой, как усердный ученик, ожидающий похвалы учителя за хорошо усвоенный урок. Винанд молчал. Раз Скаррет отважился:
— Неплохо сработано, Гейл?
— Да.
— Как ты думаешь, что еще можно из этого выжать?
— Это твоя забота, Альва.
— Безусловно, она всему причина, Гейл. Задолго до всей этой кутерьмы, когда ты женился на ней, у меня были опасения. С этого и началось. Помнишь, ты запретил нам писать о свадьбе. Это был знак. Она подорвала «Знамя». Но будь я проклят, если не восстановлю все на ее костях. Все как раньше. Наше «Знамя».
— Да.
— Гейл, что еще предпринять?
— Все что хочешь, Альва.
XVIII
Ветка дерева заглядывала в открытое окно. Листья шевелились на фоне неба — посланцы солнца, лета и неисчерпаемо плодородной земли. Доминик понимала мир как вместилище жизни. Винанд видел жизнь в руках, сгибающих ветвь дерева. Аистья касались шпилей и башен на линии горизонта далеко за рекой. Небоскребы стояли в потоках солнечного света, выбеленные расстоянием и жарой.
Зал суда был заполнен толпой, пришедшей на процесс Говарда Рорка. Рорк сидел за столом защиты. Он внимательно слушал.
Доминик устроилась в третьем ряду среди зрителей. Казалось, что она улыбается. Но это была не улыбка. Она смотрела на листья в окне.
Гейл Винанд сел в конце зала. Он пришел один, когда зал был уже полон. Он не замечал любопытствующих взглядов и вспышек фотокамер, сопровождавших его появление. На минуту он задержался в проходе, рассматривая зал. На нем был серый летний костюм и летняя шляпа с полями, загнутыми вверх с одной стороны. Его взгляд задержался на Доминик не дольше, чем на других людях в зале. Усевшись, он посмотрел на Рорка. С момента его появления Рорк все время поворачивал голову, чтобы взглянуть на него, но Винанд всякий раз отворачивался.
— Мотивы этого дела, как мы намерены доказать, — говорил во вступительном слове к присяжным прокурор, — лежат за пределами нормальных человеческих эмоций. Большинству из нас они покажутся чудовищными и непостижимыми.
Доминик сидела рядом с Мэллори, Хэллером, Лансингом, Энрайтом, Майком… и Гаем Франконом, что вызвало неодобрение его друзей. Через проход, в другой части зала, разместились знаменитости, образуя собой нечто вроде кометы, крошечной головкой которой был Эллсворт Тухи, сидевший впереди всех, а за ним сквозь всю толпу тянулся яркий шлейф известнейших особ: Лойс Кук, Гордон Л. Прескотт, Гэс Уэбб, Ланселот Клоуки, Айк, Жюль Фауглер, Салли Брент, Гомер Слоттерн, Митчел Лейтон.
— Подобно динамиту, разнесшему здание, мотивы, которыми руководствовался этот человек, подорвали в его душе все человеческое. Господа присяжные, здесь мы имеем дело с самым опасным взрывчатым веществом на земле — эгоизмом!
На стульях, подоконниках, в проходах, у стен люди были плотно спрессованы в монолитную массу, из которой выступали бледные овалы лиц. Масса различалась только лицами — несхожими, одинокими. За каждым из них стояли годы жизни, усилия, надежды и попытки — честные или бесчестные, но попытки. И это наложило на всех единый отпечаток — отпечаток страдания, являвшего себя и в злорадной усмешке, и в покорной тихой улыбке, и в сжатых губах сомневающегося в себе достоинства.
— В наше время, когда мир осаждают гигантские проблемы, когда человечество ищет ответ на вопрос, как обеспечить свое выживание, этот человек настолько озабочен таким неосязаемым, призрачным понятием, как субъективное художественное пристрастие, так непомерно раздул его значение, что позволил ему стать своей единственной страстью, и в конечном счете оно стало причиной его преступления против общества.
Люди явились на сенсационный процесс, чтобы увидеть знаменитостей, показать себя, получить пищу для пересудов и сплетен, убить время. Потом они вернутся к надоевшей работе, надоевшим женам и детям, надоевшим друзьям, надоевшим домам, вечерним нарядам, коктейлям, кино, к тайным страданиям, оставленным надеждам, неосуществленным желаниям, подавленным страстям, вернутся к отчаянным усилиям не думать, не говорить, забыть, уступить и покориться. Но каждый хранил в памяти незабываемый образ — тихое, безмятежное утро, обрывок услышанной однажды мелодии, незнакомое лицо, мимолетно мелькнувшее в автобусе. Каждый помнил тот миг, когда он жил и ощущал, что может жить иначе. И другие мгновения — бессонной ночью, в дождливый полдень, в церкви, на пустынной улице в час заката каждый хоть раз спрашивал себя, почему в мире столько страдания и безобразия. Тогда они не пытались найти ответ и продолжали жить так, будто в ответе не было необходимости. Но каждый помнил миг, когда перед ним жестко и неумолимо встала потребность в ответе.
— …безжалостный, высокомерный эгоист, любой ценой добивавшийся своих целей…
На скамье присяжных сидели двенадцать человек. Они слушали внимательно и бесстрастно. В публике шептались, что у жюри суровый вид. Там были двое служащих промышленных концернов, двое инженеров, математик, водитель грузовика, каменщик, электрик, садовник и трое фабричных рабочих. Потребовалось немало времени, чтобы отобрать присяжных. Рорк отвел многих, но выбрал этих двенадцать. Прокурор не возражал, думая: вот что случается, когда непрофессионал сам берется себя защищать. Адвокат выбрал бы самые мягкие натуры, тех, кто скорее отозвался бы на призыв к милосердию. Рорк остановился на самых непреклонных.
— …пусть бы особняк какого-нибудь плутократа, но ведь это был, господа присяжные, жилой многоквартирный дом...
Судья сидел, выпрямившись на своем возвышении. Он был сед, у него было жесткое лицо армейского служаки.
— …человек, призванный служить обществу, строитель, который начал разрушать…
Прокурор говорил и говорил, голос его звучал гневно и уверенно. Люди, набившиеся в зал, слушали, реагируя как на хороший обед — вкусно, но через час забудется. Они соглашались с каждым словом, они слышали это раньше, так им говорили всегда, этим жил мир, это очевидно… как лужа на дороге.
Обвинитель пригласил свидетелей. Полицейский, арестовавший Рорка, занял свидетельское место и рассказал, как он обнаружил обвиняемого рядом с взрывным устройством. Ночной сторож поведал, как его отослали с вахты; его показания были краткими, обвинение не хотело заострять внимание на Доминик. Далее последовали показания подрядчика о пропаже динамита со склада на стройплощадке. Строительные инспекторы, оценщики дали показания о размерах ущерба. На этом первый день процесса закончился.
На следующий день первым свидетелем был вызван Питер Китинг.
Он сидел в свидетельском кресле, обмякнув и наклонившись вперед. Время от времени он безучастно озирался, переводя взгляд со зрителей на присяжных, на Рорка.
— Мистер Китинг, можете ли вы заявить под присягой, что разработали приписываемый вам проект, известный как жилой квартал Кортландт?
— Нет, проект создал не я.
— Кто же его создал?
— Говард Рорк.
— По чьей просьбе?
— По моей.
— Почему вы обратились к нему?
— Потому что сам я был не в состоянии.
В его голосе не чувствовалось стремления высказать горькую правду, вообще не звучали ни истина, ни ложь — лишь безразличие. Обвинитель вручил ему лист бумаги:
— Это тот контракт, который вы подписали?
Китинг взял бумагу в руки:
— Да.
— И это подпись Говарда Рорка?
— Да.
— Прочитайте, пожалуйста, условия контракта присяжным.
Китинг стал читать вслух. Голос звучал ровно, монотонно. Никому в зале не пришло в голову, что эти показания задумывались как сенсация. Китинг выглядел не как знаменитый архитектор, который публично признавался в некомпетентности, а как человек, декламирующий затверженный наизусть урок. Чувствовалось, что, если его прервут, он не сможет продолжить, ему придется начать сначала.
Ему задали много вопросов. В качестве вещественных доказательств обвинение предъявило суду оригиналы чертежей Рорка, которые сохранил Китинг, копии, снятые с них Китингом, фотографии возведенных зданий.
— Почему вы категорически возражали против структурных изменений, предложенных мистером Прескоттом и мистером Уэббом?
— Я боялся Говарда Рорка.
— Зная его характер, чего вы ожидали от него?
— Чего угодно.
— Что вы имеете в виду?
— Не знаю. Я боялся. Я привык бояться.
Вопросы продолжались. Случай был необычный, но зрители заскучали. Не чувствовалось, что рассказывает непосредственный участник событий. Предыдущие свидетели, казалось, имели более непосредственное отношение к делу.
Когда Китинг покинул свидетельское место, у присутствующих осталось странное ощущение, что ничего не изменилось с уходом этого человека. Как будто его и не было.
— У обвинения больше нет вопросов, ваша честь, — заявил прокурор.
Судья взглянул на Рорка.
— Приступайте, — сказал он. Тон его был мягок.
Рорк поднялся:
— Ваша честь, я не стану вызывать свидетелей. Я сам дам показания и произнесу заключительное слово.
— Присягните.
Рорк поклялся говорить правду, только правду и ничего кроме правды. Он прошел к свидетельскому месту. Все в зале смотрели на него. Им казалось, что у него нет шансов. Они уже могли отрешиться от непонятной неприязни, беспокойства, которое он вызывал у большинства. Впервые его видели таким, каков он был: человеком, полностью свободным от страха, — страха, который они привыкли считать естественным, который не был обычной реакцией на реальную опасность, а хроническим состоянием, в котором они не сознавались даже себе.
Люди помнили о тех минутах, когда наедине с собой думали о прекрасных словах, которые могли сказать, но не сумели подобрать, и теперь ненавидели тех, кто отнял у них смелость. Они с горечью сознавали, как силен и талантлив человек в своих мыслях и наедине с самим собой. Мечты? Самообольщение? Или реальность, умерщвленная в зародыше, загубленная разрушительным чувством, которому нет названия, — страх, нужда, зависимость, ненависть?
Рорк стоял перед ними, как каждый стоит перед самим собой, веря в чистоту своих помыслов. Но он стоял перед враждебной толпой. И они вдруг осознали, что ненавидеть его невозможно. Их озарила внезапная вспышка, им открылся склад его души. И всяк спросил себя: нуждаюсь ли я в чужом одобрении? важно ли оно для меня? И в это мгновение все были свободны, свободны настолько, чтобы преисполниться доброты ко всем.
Это длилось всего один миг — миг молчания перед тем, как Рорк начал говорить:
— Тысячи лет назад люди научились пользоваться огнем. Первый, кто это сделал, вероятно, был сожжен соплеменниками на костре, разводить который сам и научил. Вероятно, его приняли за злодея, имевшего дело с духами, которых люди страшились. Но потом люди освоили огонь, он согревал их, на нем готовили пищу, он освещал их пещеры. Они обрели непостижимый дар, завеса мрака была сдернута с земли. Прошли века, и родился человек, который изобрел колесо. Вероятно, его распяли на дыбе, строить которую он научил своих собратьев. Его изобретение сочли недопустимым вторжением в запретную область. Но прошло время, и, благодаря этому человеку, люди смогли раздвинуть горизонты своих странствий. Он оставил им непостижимый для них дар, открыл путь в широкий мир.