Лоснящийся мокрый паровоз вынырнул из дождевой завесы и, отдуваясь, шумно прошел мимо, и длинная вереница вагонов с занавешенными темными или слабо, по-ночному, освещенными окнами заполнила свободное пространство между платформами. "Трудно поверить, - думал Платонов, поднимаясь по ступенькам в вагон, - что вот эта подножка завтра будет далеко отсюда и, шагнув с нее на землю, я уже ступлю на землю Москвы".
Вагон был полон сумрака, тепла, вздохов спящих людей. Пробираясь к своему месту, Платонов осторожно обошел чью-то толстую ногу в пестром носке, торчавшую поперек прохода, споткнулся о корзинку, к которой был привязан бидон, прошел мимо отделения, где двое солидных дядей с расстегнутыми воротами беседовали у подоконного столика, на котором топорщилась большая измятая газета с растерзанной рыбиной и стояла, покачивая жидкостью, полупустая водочная бутылка о видом председателя, руководящего беседой.
Платонов забросил на верхнюю полку пальто, забрался сам и, отвернув краешек занавески, стал смотреть на платформу, на которой он сам стоял всего минуты две назад. Полка под ним мягко качнулась, и большая лужа под фонарем, окна буфета, вокзальная дверь - все сдвинулось, поплыло назад, все быстрее гуськом побежали назад привокзальные деревца и пакгаузы, цепочка вагонов на запасном пути. Поезд протарахтел на стрелках, колеса застучали чаще, и уже мчались назад будочки, заборы, дома, кусты, огни, и скоро за окном стало черно от высоких деревьев леса. Платонов выпустил из рук) занавеску, откинулся на спину, положил руки под голову и с наслаждением потянулся всем телом, удержавшись, чтоб не засмеяться вслух от переполнявшего его радостного чувства.
"Как мне повезло, - думал он, - как повезло! Вот я в вагоне, который несется в Москву. Не надо гадать, что будет у меня в Москве. Что бы ни было! Не надо об этом думать: будь что будет. Она позвала, подумать только, все-таки позвала!"
Поезд равномерно гремел на быстром ходу, вагон раскачивало и трясло, кругом вздыхали или похрапывали во сне, и слышен был ленивый разговор тех двух под председательством бутылки.
- ...Глупое твое удивление! - насмешливо-лениво бубнил один голос. Ну дали им соответствующую аппаратуру, вот они и выполнили!
- Ну, все-таки, - видно слабея, обижался и мямлил второй. - Ну, знаешь, все-таки нельзя отрицать, люди все-таки они...
- Брось, брось! Какие еще люди... Предоставили им соответствующую аппаратуру, и точка!.. - Звякнуло стекло о край стакана, двое разом громко выдохнули с восторженным отвращением, и беседа потекла еще медленнее и тише, перестала мешать Платонову думать.
Странно себя чувствуешь в дороге! Город, из которого ты уехал, уже не с тобой, он остался далеко позади, во Москва еще нисколько не приблизилась. На старом месте тебя уже нет, а на новое ты еще не приехал. Нет тебя ни тут, ни там, просто ты несешься, точно тебя ветром подхватило!
Даже вокзал - это уже не город. Человека уже почти нет в городе, когда он стоит в ожидании поезда на вокзале. Он уже почти уехал, и когда Наташа незадолго до войны уезжала в Москву к какой-то неродной тетке, которую бабушка устыдила и умолила приютить на первое время Наташу, - они стояли на платформе, держась за руки, и смеялись над смешными страхами людей перед расставанием, над слезливыми прощаниями. Они-то даже никакого слова друг другу не давали, потому что все эти "слова", и клятвы, и обещания пошлость и слабость людишек, которые не знали, что такое любовь, они-то держали свою судьбу в руках и знали, что никакая разлука им не страшна! И он держал ее руку и ясно чувствовал, что ее уже нет, она не здесь, уже уехала, и ее рука в его руке - это уже прошлое, или через минуту станет прошлым, и им только кажется, что они стоят рядом и ждут поезда, - они уже не вместе, они в разных городах.
На Наташе было красивое пальто - первое такое в ее жизни. Бабушкино старинное пальто, когда его вывернули наизнанку, оказалось клетчатым и выглядело почти новым. И теперь Наташа уезжала в нем в столицу, чтобы не выглядеть у тетки бедной родственницей, а бабушка может прекрасным образом ходить на рынок в курточке, обвязавшись снизу шерстяным платком. Рукава при переделке вышли немножко длинноваты - это Платонов чувствовал, потому что они мешали ему держать ее за руку. От плетеной корзиночки сильно пахло сдобной булкой, испеченной в дорогу, и даже через двадцать лет Платонову этот запах ванили и сдобного теста кажется грустным, прощальным... А тогда они поцеловались на виду у всех на прощание - ведь незачем было скрываться, и Платонов все время чувствовал, что Наташи уже здесь нет, она уехала, она уже не с ним. И через несколько минут ее действительно уже не было, и он уводил с вокзала бабушку и угостил ее на углу мороженым, а потом они сидели в скверике на скамейке и курили - при Наташе бабушка курить не смела. Бабушка щурилась от дыма папиросы, вздыхала, бодрилась и кормила крошками воробьев, скакавших у самых ног, а крошки она всегда носила в кармане для птиц, и рассеянно повторяла:
- Вот и уехала наша Наташенька, вот и уехала, а ты зачем у других отнимаешь, скотина, вот нате вам еще, только не деритесь, - и снова вздыхала, затягивалась и опять вздыхала. - А летом она к нам вернется, опять будет с нами на каникулах. Устроим встречу, я пирогов напеку, оно и того... Оно и Вася!..
А когда Наташа через два года действительно вернулась на каникулы, Платонов ее уже не встречал, она приехала на несколько дней навестить бабушку и познакомить ее со своим мужем, и Платонов видел ее только на гулянье, встречая каждый вечер в городском саду, который как раз в тот год сделался парком культуры и отдыха, после того как там расставили гипсовые статуи и большие вазы для окурков... Теперь и статуй этих давно уже нет, потому что они стали уж больно безобразны. У каждой что-нибудь отбито, но главное то, что каждое лето их заново густо белили мелом, так что они делались все толще, и в конце концов стало трудно разглядеть, где глаза, где нос, и они превратились в толстомордых инвалидов.
Наташа гуляла с мужем по аллейкам. И Платонов, точно приговоренный к этому гулянью, шел отбывать наказание каждый вечер, хотя это было для него сущим мучением; и когда они шли друг другу навстречу, они здоровались, улыбаясь, и проходили мимо - она под руку с мужем, а он - как утопающий цепляясь за руку Вали Лукашиной, и бедная Валя все понимала, сочувствовала и рада была, что ему зачем-то нужна.
Каждый день был для него ожиданием вечера, каждый день он говорил себе, что довольно, хватит, он больше не пойдет, и опять еле мог дождаться того часа, когда можно будет опять идти в парк, и начинал спешить, чтоб не опоздать, и все начиналось сначала.
Наконец он так возненавидел себя за слабость, что сказал себе: "Хватит!" Он вышел заранее из дому и быстрым шагом пошел вдоль берега реки и в обычное время начала гулянья оказался уже в семнадцати километрах от города.
На другой день Наташа вдруг робко окликнула его, встретив на улице, быстро подошла вплотную и дерзко и зло спросила, почему его не было вчера в парке на гулянье. Это было нелепо, настолько нелепо, что он даже не нашелся что ответить, а только стоял и молчал и смотрел на нее - в первый раз так близко.
- Нашли себе с Валькой поудобнее местечко для свиданий? - Она улыбалась презрительно и насмешливо, но губы у нее вздрагивали, она сама это заметила, крепко их сжала и сквозь зубы процедила: - Ххорош! Нечего сказать!
Такая страстная и интимная ненависть была в ее голосе, и глазах, и вздрагивающих губах, что, если бы она вместо нелепых слов вдруг обняла и стала бы его целовать, - это его ошеломило бы гораздо меньше и он не испытал бы такого чувства мгновенной близости.
Наташа, вздернув подбородок, круто повернулась и ушла не оглядываясь.
На другой день Наташа уже уехала, к его отчаянию и облегчению, и он видел только издали дымок старенького паровозика, отходившего от станции. И когда немногочисленные провожающие стали выходить из вокзала, он отыскал бабушку глазами и подошел к ней. Она ничуть не удивилась, когда он молча взял ее под руку и повел к той самой скамейке, где они когда-то сидели и ели мороженое, проводив Наташу в клетчатом пальто с длинными рукавами. Теперь ларек был закрыт, и они, сидя рядом, молча выкурили по папироске.
Через две недели началась война, уличное радио кричало на ветру последние известия и сводки, и гремела музыка, а вечером быстрым шагом, почти бегом, шли военным строем кучки одетых еще в штатское людей, а с Платоновым военком Пономаренко и разговаривать не стал, только объяснил, что все должны быть на своих местах, когда надо, он сам его позовет, и ему удивительно, что такие азбучные истины нужно разъяснять учителю, а не только девчонкам и парнишкам из его школы, которые ходят к нему целой толпой...
Осенью, когда двинулась новая волна немецкого наступления, в город неожиданно приехала Наташа. Платонов со своей бригадой в это время работал по четырнадцать часов в сутки: копали противотанковые рвы и окопы, называвшиеся "предмостным укреплением", в четырех километрах от города. Ночевать у моста было негде, и все городские жители по вечерам возвращались на ночь в город, а утром, на холодном рассвете, опять скользя по мокрой глине и кашляя, молча тянулись длинной вереницей на работу, с кирками и огородными лопатами на плечах.
Осенью, когда двинулась новая волна немецкого наступления, в город неожиданно приехала Наташа. Платонов со своей бригадой в это время работал по четырнадцать часов в сутки: копали противотанковые рвы и окопы, называвшиеся "предмостным укреплением", в четырех километрах от города. Ночевать у моста было негде, и все городские жители по вечерам возвращались на ночь в город, а утром, на холодном рассвете, опять скользя по мокрой глине и кашляя, молча тянулись длинной вереницей на работу, с кирками и огородными лопатами на плечах.
Платонов часто заходил проведать по дороге бабушку, и однажды, когда он постучал в дверь, ему ответил Наташин голос, он вошел и увидел, что Наташа, стоя на коленях на полу, держит в руках концы плюшевой бабушкиной скатерти, готовясь вязать большой узел.
- Вот, Коля, погляди, увозит меня, и все! А кому я там нужна? Не желаю я уезжать никуда! Господи, а голубой сервиз? Так и бросить?
Голубой сервиз - это были четыре большие тарелки и несколько разрозненных маленьких и большая, никому не нужная суповая миска с голубыми каемочками.
Наташа, не отвечая, торопливо, рывками стягивала бугристый узел, из которого уже торчали валенки, туфли и ручка кастрюльки, а бабушка семенила из угла в угол, и сердце у нее разрывалось, и она поочередно то ужасалась, что приходится бросать старую мясорубку, и пыталась ее как-нибудь всунуть в узел, то впадала в отчаяние, потому что таких узлов никто не сможет поднять, и умоляла все бросить и ничего с собой не брать.
Платонов выкопал тогда на огороде яму и предложил зарыть в ней голубой сервиз, и бабушка обрадовалась, принесла и подстелила соломки, должно быть, для того, чтоб вещам там было помягче лежать, и пошла таскать туда всякую всячину и даже кочергу всунула: пускай проклятым не достается!
С убитым видом она смотрела, как Платонов заваливает яму землей, и вздыхала: "Точно на похоронах, правда, Коля? Не увижу я больше ни тарелочек этих, ни котелка, ничего!.." И так потом оно и оказалось: ничего этого она не увидела.
Потом все оделись, присели на минуту перед дорогой я вышли и заперли дверь на висячий замок. Бабушка со слезами целовалась на прощание с соседкой, а Платонов, пошатываясь под неудобной тяжестью узлов, потащил вещи на станцию и там все сложил в уголке за печкой, и все трое они сели, стали ждать поезда, который мог прийти, но мог и не прийти больше никогда.
Бабушка скоро уснула на узлах, а Наташа в своем синем лыжном костюме сидела рядом, уложив голову бабушки себе на колени, и когда та вздыхала или тихонько стонала во сне, она гладила ее, шептала, как ребенку: "Спи, спи..." - и, подняв глаза, встречалась взглядом с Платоновым, и они оба почему-то улыбались.
У Платонова ломило плечи и поясницу после работы, и он давно не высыпался, и теперь минутами сознание заволакивала сонная дымка, радуги играли перед глазами, и по временам его как будто слегка начинало покачивать, и ему вдруг представлялось, что кругом уже нет ни войны, ни вокзала, ни бабушки, а это Наташа на коленях баюкает их спящего ребеночка; и может быть, и Наташе что-то казалось похожее, потому что она улыбалась каждый раз, встречаясь с ним взглядом.
Так они не двигаясь провели всю ночь, и подступило утро, поезда все не было, но Платонову пора было идти на работу. Все попрощались, думая об одном и том же: что видятся они, вероятно, в последний раз в жизни, потому что в те дни так многое происходило с людьми в последний раз...
Через час он уже был на своем месте, на дне противотанкового рва, а к полудню, когда фашистский самолет-разведчик начал кружить над мостом, он уже настолько отупел от усталости и бессонной ночи, что даже головы не поднял, чтобы на него взглянуть, а вечером еле тащил ноги, возвращаясь в город последним.
Он прошел мимо дома бабушки, мельком отметил, что замок висит по-прежнему на двери, но где-то в его усталом мозгу, точно заноза, засела и беспокоила его какая-то мысль, но он никак не мог понять, что это было такое. Почти засыпая на ходу, он все думал, вспоминал: что бы это могло быть такое? И вдруг ясно вспомнил: из трубы шел дым!.. От неожиданности даже сон слетел с него, он повернул обратно, и еще издали в густеющих сумерках увидел, что не ошибся.
Он вытащил из кармана ключ, внимательно осматриваясь, прошел через палисадник и, потихоньку повернув ключ в замке, вытащил дужку замка из петель, стараясь не стукнуть железом. Потом он отворил дверь и увидел Наташу.
- Входи, - сказала она и посторонилась. - Ты заметил дым?
Они вошли в кухню, где было тепло натоплено, потрескивали дрова в плите и клокотала кипящая в большом чугуне вода.
- Я через чердачное окошко влезла, я умею, - говорила Наташа, передвигая на плите кастрюлю так, что вода с громким шипением, обращаясь в пар, взлетала облачком, заставляя ее, отворачиваясь, жмуриться. - С бабушкой мы доехали до Большой станции, и там я ее посадила в московский поезд. В Москве ее встретят. Я ее посадила и вдруг поняла, что теперь я, собственно, совершенно свободна. Вот я и вернулась... Ты когда мылся в последний раз?
- Давно, - сказал Платонов и хотел сесть на табуретку, потому что ему трудно было стоять, но Наташа потянула его к кухонному столу, и он почти в полусне опустил руки в приготовленный ему таз, зачерпнул воды и, нагнувшись, без конца начал окунать в очень теплую воду свое обветренное и давно застывшее от холода лицо до тех пор, пока Наташа не сказала "хватит" и не оттолкнула от таза. После этого она дала ему полотенце и позволила сесть, и он, прислонившись к стенке, задремал на несколько минут, а когда очнулся, увидел, что Наташа уносит, подняв с пола, лоханку. Она ногой толкнула дверь и с размаху выплеснула горячую воду с черного крыльца.
Платонов заметил, что от его ступней идет пар, и они удивительно чистые, розовые, и видно, что они очень довольны, что их выкупали, но, так как все это, по-видимому, снилось, он нисколько не удивился. Наташа поставила перед ним большую чашку чаю, очень сладкого, и нарезала хлеб. От чая он совсем проснулся, и силы к нему вернулись так, что он даже хотел встать и обуться, но Наташа принесла в охапке свернутый тюфяк и подушку, раскатала его и заставила лечь на полу, против топки, где было теплее всего. При этом она говорила: "Иди сюда, вот так, а теперь ложись! Только, пожалуйста, ничего не говори: во-первых, я не желаю ничего слушать, и, во-вторых, ты еле живой".
Наташа села на бабушкину низенькую скамеечку для ног и время от времени открывала дверцу, чтобы помешать угли, а когда закрывала дверцу, в ней раскаленно светились четыре круглых отверстия. Было удивительно тихо, улица точно замерла, и самым громким звуком было потрескивание прогоравших в плите дров. Большие старые башмаки Платонова, связанные за шнурки, покачивались над плитой.
Картонный бабушкин репродуктор захрипел, зашуршал и начал передавать бодрым голосом нестерпимо ужасную, полную недоговоренности и тревоги сводку, и как раз посредине в комнате погасла лампочка - выключили свет. Они дослушали сводку в темноте и долго молчали.
- Все-таки не пойму, зачем ты сюда вернулась? Все, кто могут, уезжают и уходят. Слыхала сводку?
Наташа все сидела на низенькой скамейке, облитая мерцающим светом раскаленных горящих углей.
- Ты совсем не то хотел спросить, - усмехнулась Наташа. - Ты закрывай глаза и слушай, а я буду говорить... Я даже не знаю, что тебе ответить на то, о чем ты хотел меня спросить. Может быть, я тогда с ума сошла? Наверное, бывают такие сумасшедшие, которые отшвыривают от себя все самое главное и драгоценное в жизни, а носятся, как дураки с писаной торбой, с каким-нибудь обломком кирпича или мешком сухих листьев, уверенные, что это и есть все сокровища мира?.. А что заставляло меня проходить по аллейкам парка и, улыбаясь, небрежно кивать на ходу тебе?.. Ух, как бы я сейчас дала по морде этой гадине за одну только эту улыбочку!.. А ты понял, что я приехала тогда в город только ради того, чтобы тебя увидеть? И каждый день ходила в парк, чтоб увидеть тебя. Да, для этого, только для этого...
И ты еще спрашиваешь, почему я вернулась? Да как же мне не вернуться? Я же здешняя. Тут мое все. Все мое, и ты тут. Точно я шла-шла куда-то и на стену наткнулась. Кажется, во мне давно уже что-то накапливалось, накапливалось и перелилось. Здесь мой родной городок, всеми переулочками мною обеганный. Тысячи ниточек ко мне тянутся от домов, деревьев, людей, и все ниточки оказались живыми, они не оборвались, как я думала. И городок уж такой он заштатный и маленький, а вот он копает изо всех сил окопы, готовится до последнего бороться за свою жизнь, и мои девчонки, с которыми я росла, копают, и матери их, бросив детей одних, копают, и мальчишки уже солдаты... И оказывается, я всех вас люблю, никого, кроме вас, не люблю на свете, а почему-то только вас, ну вас всех к черту, буду и я тоже с вами копать, окаянные. И я больше ничего не знаю и не желаю слушать - спи!
Наутро спавший без памяти Платонов проснулся со свежей, ясной головой и минуту лежал, боясь пошевелиться, потом осторожно начал поворачивать голову, но сенная подушка все-таки хрустнула, и тут его глаза встретились с Наташиными - он успел увидеть тот самый момент, когда взлетели ресницы и широко открылись глаза.