Шефский концерт - Глазов Григорий Соломонович


Григорий Глазов Шефский концерт Рассказ

Полк стоял в лесу, задыхающемся от запаха хвои, распаренной зноем. Она была всюду: вверху, зеленая, чистая, густая, и под ногами — подошвы скользили по мягкому многолетнему навалу сопревших, а ныне иссушенных иголок. На остывавших стволах сосен запеклись выжатые дневной жарой просвечивавшиеся капли пресного клея.

— Павлуша, перестань, — тихо говорила Ната, когда Павел отдирал от коры очередную липкую сосульку и посасывал ее с удовольствием, как в детстве леденец. — Командир подумает, что ты голоден. Просто неудобно.

— А я действительно голоден, Натуся. И потом это витамины, — подразнивал он ее.

В лес вползали беззвучные теплые сумерки. Казалось, что деревьев стало больше, они сомкнулись плотней, верхушки их мерно раскачивались. Было покойно и мирно. Слышались лишь приглушенные голоса бойцов, укладывавшихся спать у гусениц танков, да кое-где тревожно и коротко расширялись в сутеми рысьими зрачками огоньки цигарок.

Командир полка шел впереди. Справа от него — Карамышев, слева — Алферов. Чуть приотстав — Павел и Ната. Он держал ее за мизинец узкой загоревшей руки. Но едва они приближались к танку или повозке, где была прислуга, Ната выдергивала палец из его теплой ладони и с независимым видом подходила к остановившимся, где комполка давал объяснения.

— Это, — говорил он, — предназначено для борьбы с танками. Снаряд называется подкалиберным...

Осматривая технику и оружие, Павел по-мальчишески восклицал:

— Натуся! Какая силища! «Подкалиберный»— звучит-то как! Ты видела: все уложено аккуратно, расчетливо. Все будет действовать без затраты лишней минуты. А маскировка! Попробуй обнаружь их...

И они шли дальше.

Комполка осторожно, чтобы не хлестнуть идущих сзади, раздвигал гибкие ветки ельника; в синей глубине его укрывался полк. Оттуда шел запах нагретого металла и газойля, ружейного масла и кирзы, привычный ему тревожный дух армейского быта. Шел комполка не спеша, но уверенно ступая в темноте крепкими ногами, втиснутыми в туго облегавший икры податливый хром. Широкая и спокойная спина перехлестнута накрест, как дугами, новой портупеей. И весь он от бритого выпуклого затылка до нестертых каблуков сапог казался Павлу и Нате идеалом силы и надежности в каждом движении и слове.

А между тем сам он, вспоминая восторженность этого парнишки-актера и смущенность от нее молоденькой его жены, горько думал о том, что, едва выйдя из окружения и получив полк, снова прячется в лесу, ожидая немцев, что горючего осталось всего на один короткий переход, а обещанный комкором газойль не прибудет — эшелон раздолбан «юнкерсами» еще в пути — и что боекомплекта, этих самых подкалиберных, так восхитивших парнишку, хватит лишь по десяти штук на ствол.

* * *

Особенно восхитила Павла командирская землянка. Под ногами легко пружинили свежие еловые ветки, прикрывавшие землю с обнаженно-белыми цепкими корнями, иссеченными саперными лопатами.

Все сели по сторонам квадратного стола. От него еще пахло клеем, лесом, жизнью дерева, из которого он был наспех сколочен. Пронзительно светила маленькая лампочка-переноска, подключенная к танковому аккумулятору.

— Ну что ж, товарищи артисты, мы показали вам нашу технику, то, чем будем бить немцев. — Комполка снял фуражку, обнажив гладкую крупную голову, утром выбритую до блеска. — Вы сделали большое дело, приехав к нам. Вы продемонстрировали красноармейцам свое патриотическое искусство накануне жестоких боев. Очень жестоких, — без выражения повторил он. — Спасибо вам. И примите от нас вот это. Просто на память. Больше ничем отблагодарить не можем. — Комполка достал из полевой сумки четыре миниатюрных изображения танка, выточенных из плексигласа. — Утром на полуторке отправим вас домой. А сейчас обед. — Он встал, распластав огромные руки на столе, и Павел увидел на мускулистом бугре между большим и указательным пальцами синие буквы «Алеха». В этот момент зашуршала плащ-палатка, занавешивавшая вход, и боец в белом переднике внес еду.

— Откушайте наше котловое довольствие, — улыбнулся комполка.

Перед каждым была поставлена эмалированная миска с борщом, затянутым тонкой пленкой жирного томата, обтаявшими льдинами плавали куски сала.

— Мне свинину нельзя. Печень. Если можно, я только второе, — сказал вдруг Алферов, обратившись к бойцу.

— Ну, а как насчет этого? — прижмурившись, коварно спросил комполка, ставя бутылку водки рядом с горкой крупно нарезанного хлеба. — Давайте, пока комиссар мой не пришел, — засмеялся он, сдвигая граненые стаканы.

Павел и Ната переглянулись, посмотрели на Карамышева.

— Ишь ты, — бодро отозвался тот и начал зачем-то подтягивать узел галстука. — Разве что для полного антуража!

— «Пьющих не люблю, непьющим не доверяю», так сказал, кажется, кто-то из классиков, — произнес комполка, разливая водку.

«А если бы кто-то из классиков не сказал такого, что бы к этому случаю приготовил комполка?» — подумал Алферов, двумя пальцами нежно обхватив стакан.

Чокнулись под короткий тост «За победу!». Павел начал пить не спеша, чувствуя катастрофически неприятно подступающий спазм, но, дернув кадыком, протолкнул водку и, залихватски крякнув, громко поставил пустой стакан.

Алферов усмехнулся, тихо выцедил водку и принялся ковырять вилкой в гречневой каше, вытаскивая на край тарелки черные зернышки плохо перебранной крупы.

Захмелел Павел сразу. Он стал сильным и счастливым оттого, что сидит в этой землянке рядом с таким храбрым орденоносцем-командиром, ест солдатский харч. Там, за стенами, в лесу, укрыта могучая техника. Она будет громить фашистов, а он, Павел, честно причастен ко всему этому — военному, тревожному, мужскому делу. Был он голоден, ел быстро, глубоко зачерпывая легкой алюминиевой ложкой борщ.

— Павлуша, ты очень шумно ешь. Просто неприлично, — шепнула на ухо Ната. Но, улыбнувшись ей блестевшими глазами, он продолжал хлебать из миски борщ, какой дома ни за что бы не ел: в нем плавал до дрожи ненавистный разваренный лук. Затем подали котлеты с кашей. Это, конечно, были не такие, как у мамы, высокие, сочные, в булькавшем масле, а плоские, сухие, в пупырышках подгоревших сухарей, и хлеба в них было явно больше, нежели мяса. Но Павел ничего этого не замечал.

Обед по времени был скорее ужином. Комполка расстегнул две пуговки на воротнике и, часто утирая бритый череп большим, сложенным вчетверо синим платком, не стесняясь своего любопытства, расспрашивал гостей насчет актерской жизни. Особенно его интересовал Николай Крючков из «Трех танкистов».

На вопросы отвечали Карамышев и Павел. Ната притихла: боялась, как бы Павлуша не начал говорить мудро, что-нибудь о сценическом мастерстве, чего не сможет понять такой прекрасный и смелый (в этом Ната не сомневалась) командир. Ей казалось глубоко бестактным обидеть гостеприимного человека разговором о чем-нибудь недоступном ему и быть при этом свидетелем его смущения. И Карамышев, словно чувствуя, когда Павла начинало заносить, перехватывал суть рассказа и возвращал его в самые безопасные русла. Алферов же просто молчал, раскатывал в пальцах хлебный мякиш, изредка остро вслушивался в то, что происходит за стенами землянки.

Вскоре Павел и Ната в сопровождении бойца ушли к полуторке, в кузове им была приготовлена постель — хрусткое, пахучее от разнотравья сено, прикрытое брезентом, и пара шинелей.

* * *

— Располагайтесь, товарищи. Вот моя постель. Эта комиссара. Как-нибудь до утра перемучаетесь, — словно извиняясь, предложил комполка Карамышеву и Алферову.

— А вы? — поинтересовался Карамышев. Он сидел на нарах в тени и пыхтел, распутывая стянувшийся в узел шнурок туфли.

— Все будет в порядке. Летом каждый кустик ночевать пустит, — бодро ответил комполка.

Алферов уже лежал, подложив ладони под затылок. Его раздражал нарочитый автоматизм, с каким этот грузноватый командир отзывается на все цитатами и поговорками. Но Алферов понимал, что в других обстоятельствах не обратил бы на это внимания, а снисходительно бы улыбнулся. Он догадывался об истинной причине своей раздражительности, но боялся ее уточнять. «Самое лучшее — заснуть», — решил он и прикрыл глаза, успев еще раз глянуть на сидевшего у стола комполка, ярко высвеченного конусом света. «Обыкновенный, простой человек», — примирительно подумал Алферов и услышал голос Карамышева.

— Давно на войне? — спросил тот, развязав наконец шнурок.

— С самого начала, — ответил комполка. И уточнил: — с Халхин-Гола.

— И орден тогда же?..

— Нет, несколько позже.

— Воевать долго будем?

— Придется, — неопределенно ответил комполка.

— Курить у вас можно? — спросил Карамышев и, густо задымив, закашлялся, сел на нарах, подобрав коленки к подбородку. Затем почти шепотом: — Почему отступаем?

При этом вопросе Алферов плотнее прикрыл веки и задержал дыхание так, что застучало в висках. Стало тихо. «Сейчас он опять какую-нибудь поговорочку», — поморщился Алферов и устало расслабился.

— Цыплят по осени считают, — ответил комполка. А сам вспомнил, что август на исходе; скоро осень, дожди и черная чавкающая хлябь под ногами, что отступать станет совсем невмоготу. — Война, дорогой товарищ артист, состоит из отступлений и наступлений...

— Про это я знаю, — усмехнулся Карамышев, понимая, что комполка имел в виду его штатскую неосведомленность. — Это я на гражданской войне еще усвоил, — сказал, отвергая наивное объяснение командира.

Комполка встал, словно ему надоел этот допрос. Лицо его было в тени, выше лампочки, жесткий белый свет выпукло обхватил широкую грудь, начищенные пуговицы и яркий орден Красного Знамени.

И тут Алферов не выдержал.

— А немцы близко? — спросил как можно спокойнее, намекая, что не спал, что он тоже участник их разговора, хотя и молчаливый.

— Предстоит встретиться, — ответил комполка. — Простите, мне пора. Отсыпайтесь, товарищи. Утром по росе выезд. — И, мягко прошуршав хвойными ветками, вышел.

Со свету все вокруг было черно. Лишь вверху — звездное решето неба. Звякнуло кольцо на винтовке часового, стоявшего где-то рядом, в засасывающей черноте ночного леса. «Снял с плеча винтовку, — определил комполка. — А старик артист — заноза. Вопросы с подкавыкой. Со «вторым планом», — вспомнил он выражение Павла. — Однако не озябли бы в кузове». Он шагнул в плотную тишину между деревьями, и темень, словно глубокая вода, сошлась за его спиной.

* * *

— Ты знаешь, я давно не спал под открытым небом, — ерзая на сбившемся под брезентом сене, прошептал Павел. — И совсем спать неохота.

— Павлуша, ты опять стягиваешь с меня шинель, — также шепотом отозвалась Ната.

Они лежали на спинах, глядя в небо, каждый думал о своем, изредка нарушая молчание почти не требующей ответа фразой.

— Приедем, я снова пойду к этому военкому. Он выгнал меня, как мальчика: «Когда нужно будет, мы пришлем вам повестку, а пока обслуживайте бойцов скетчами! Идите, вы свободны!» И это мне — ворошиловскому стрелку! Ты спишь, Натуся?

— Нет... Скоро месяц, как мы с тобой супруги, — серьезно сказала она. — Я пойду на курсы медсестер.

— Ты помнишь, когда мы сегодня играли сценку из второго акта, два красноармейца друг друга локтями толкали и хохотали? Чудаки!

— Какие?

— Да те, что на траве в первом ряду.

— Не помню. Смотри. Луна.

— Я мечтаю, чтоб ты сыграла Офелию. Ты так хотела эту роль! Помнишь: «Сударыня, могу я прилечь к вам на колени?» Ну, отвечай же, Ната, как там дальше?!

— «Нет, мой принц».

— «Я хочу сказать: положить голову к вам на колени?»

— «Да, мой принц».

— «Вы думаете, у меня были грубые мысли?»

— «Я ничего не думаю, мой принц».

— «Прекрасная мысль — лежать между девичьих ног».

— «Что, мой принц?»

— «Ничего».

— «Вам весело, мой принц?» Интересно, в Германии сейчас Шекспира играют? — спросила Ната.

— Давай поцелуемся, Натуся.

— Не хочу, ты пьяница. От тебя несет водкой. — И, обнимая его, шепнула: — Ляг перочинным ножичком. — Это значило: повернись на правый бок, подбери к животу коленки. Она тоже легла так, тесно прижавшись к его спине. Натянутые до ушей шершавые вороты шинелей пахли чем-то незнакомым — не то потом, смешанным с дымом, не то карболкой.

* * *

Июль сжег степь. Она распростерлась во всю ширину горизонта, беззвучная и безучастная ко всему, придавленная ожидающей тишиной. Кое-где по сторонам стояли ржавые стебли подсолнуха с поникшими, свернутыми головами да жестяно шелестели порыжевшие листья кукурузы. Такой эта степь и досталась августу, догасившему в ней все зеленое.

Между курганами проползала тоненькая ниточка исколдобленной дороги, по ней быстро перемещалось густое облако пыли, тянувшееся, как на привязи, за колесами полуторки.

Ната сидела рядом с водителем — молодым лопоухим красноармейцем, напряженно всматривавшимся в унылость запекшейся суглинистой колеи.

Вчера в разговоре с Павлушей Ната бодрилась. А сейчас, когда к ней никто не обращался, когда не надо было никого выслушивать и никому отвечать, ее охватила тревожная растерянность. Если Павлуша уйдет в армию, что будет делать она? Театр могут эвакуировать, и они, чего доброго, потеряют друг друга. Ната понимала, что война — страшное бедствие, но понимание это было отвлеченным, оно не содержало для нее покуда никаких жестоких и трагических подробностей: душа ее была настроена фильмами, книгами и бодрыми маршевыми песнями, каких было так много в последние предвоенные годы. На них, рассказывавших о возможных будущих битвах, лежал отсвет гражданской войны...

А в кузове мужчины вели разговор, какой обычно возникает меж людьми давно знакомыми и часто бывающими вместе в дороге. Они сидели на сене, привалившись к небольшому ящику с театральными костюмами и прочим реквизитом.

Карамышев курил, то и дело хлопая ладонью по сену, куда проваливались искры, сбитые с его папиросы тугим встречным ветром.

— Вы нас в конце концов подожжете, Леонид Сергеич, — вяло произнес Алферов. — Я знал одного курильщика, у него половина зарплаты уходила, чтобы оплатить стоимость скатертей, одеял и простынь, пропаленных в гостиницах... Сколько нам еще ехать?

— Бог его знает, — ответил Карамышев. — Завтра выезд к летчикам...

— На Ольховский аэродром? — оживился Павел.

Алферов вяло прикрыл глаза.

— На Ольховский аэродром, на Богучаровский танкодром, потом к краснофлотцам, потом к пехотинцам. — Пожевав губами, он густо плюнул. — Нажрался пыли... — И начал считать секунды от одного телеграфного столба до другого, но быстро сбился.

Его терзало ощущение непоправимости чего-то. Оно пришло от воспоминания, как лет восемь назад его приглашали в большой, интересный театр, в другой— шумный, с синими троллейбусами — город, а он не поверил в себя, испугался. Уже был бы заслуженным... Тогда бы им так не бросались: с одного шефского концерта на другой. Того и гляди, угодишь под бомбу... Дико. «Быть или не быть?» — вопрошаешь из кузова грузовика. А кто ответит? Случайный осколок или бойцы, сидящие на траве? Ну, хорошо, пусть восторженный Паша верит, что эти концерты вдохновят кого-то.. Наивность или тщеславие молодости... К тому же юная жена, час испытаний, а он герой в плаще и со шпагой... Приятно, эффектно! Но Карамышев! Мудрый и опытный, понимает же, каков риск и какова цена риска! Зачем он пришел в театр, Карамышев?! Руководил бы себе армейской самодеятельностью... Пожинай, пожинай, Петр Петрович Алферов, плоды своей трусости: ныне ты артист городского музыкально-драматического театра! «Музыкально-драматического»! Шекспир и... «Запорожец за Дунаем», «Цыганский барон». Провинциальная универсальность! Вчера в этом лесу играл командира саперной роты. Произносил какие-то чудовищно крикливые слова из пьесы местного драматурга — литсотрудника городской газеты. Страшно нелепо! Нелепо и страшно... Боже мой!..

Алферов открыл глаза и близко увидел лицо Павла. Он смотрел сбоку на Алферова, на его поредевшие льняные волосы, колыхавшиеся на ветру, в них трудно было заметить прятавшуюся седину.

В распадке у моста через заболоченную реку взмахом флажка машину остановил красноармеец. Такого уставшего и запыленного человека Павлуша никогда не видел. Трудно было определить его возраст, блондин он или брюнет: брови и ресницы, закрылья носа и впадины под глазами были серыми. Лишь на шее, выпиравшей кадыком из распахнутого ворота гимнастерки, струйки пота промыли извилистые бороздки. Таким же белым-белым оказался высокий лоб, когда боец сдвинул пилотку.

— Дальше нельзя! Немцы прорвались. Танки! — хрипло сказал он, тяжело снимая зачем-то винтовку. — Так что вертайте. Можно вдоль реки.

И тогда все в наступившей тишине услышали далекий гул, словно по булыжной мостовой катились пустые железные бочки, догоняя и подталкивая друг друга. Затем высоко шелестяще просвистел снаряд.

— Еще выстрел! — крикнул Павлуша. — Ната!

— Не. Это разрыв, — вяло сказал боец и сунул почти бесцветный флажок за голенище...

Тем временем водитель сбегал к реке, отогнав ряску, ополоснул красное лопоухое лицо и зачерпнул ведро воды. Все с таким вниманием смотрели, как он лил ее в радиатор, будто это было самое главное, что их сейчас занимало. Смотрели, как боковые струйки, не попадавшие в горловину, стекали по грязной решетке, сворачивались в ртутные шарики и, почти не обволакиваясь пылью, уходили в ее жадную теплую глубину.

* * *

Вдоль поймы гнать машину было трудно. А тяжелые железные бочки, наполненные гулом, каэалось, настигали. Из-за высоких рыжих курганов навстречу гулу, как бы пытаясь отбросить его, изредка постреливало орудие; снаряды, вспарывая сухой воздух, набирали высоту, и шелестящий звук их засасывало серое, чуть подсиненное, слинявшее небо...

Дальше