— Да я вовсе и не обещал жениться на тебе. Ты это прекрасно знаешь. И потом ты сама виновата не меньше моего. Ты что же воображаешь — ты не умеешь сама о себе позаботиться, а я должен на тебе жениться? Так, что ли?
Его взгляд впервые стал по-настоящему жесток. Он твердо решил одним ударом покончить со всей этой историей. И удар был достаточно силен, чтобы едва не свести с ума романтическую и пылкую девочку, до последней минуты так безрассудно верившую в любовь. Нет, этого не может быть! Какой ужас! И неминуемая катастрофа... Все еще отказываясь верить, теряя голову, она воскликнула:
— Но, Эд, послушай, что ты говоришь? Ведь это неправда! Ты сам знаешь! Ты обещал. Ты клялся. Ты же знаешь, я не хотела, ты заставил меня. Ну, что мне делать? Отец... Не знаю, что он со мной сделает и с тобой тоже. Боже мой! Боже мой!
Не находя слов, чтобы убедить его, она, как безумная, в каком-то исступлении ломала руки.
Тут Хауптвангер окончательно решил как следует припугнуть ее, чтобы она отстала от него раз и навсегда.
— Да брось ты! — крикнул он. — Я никогда не говорил, что женюсь, и ты это знаешь. — Он повернулся на каблуках и отошел к стоявшей на углу оживленной компании молодых людей, с которыми болтал до ее прихода. И чтобы утвердиться в своем решении и показать приятелям, что он разделался со всем этим, добавил: — Ох уж эти юбки! Чертям от них тошно!
Однако при всем своем тщеславии и заносчивости он был немного испуган тем, что дело принимает неприятный оборот. Но все-таки, когда Джонни Мартин, его приятель, тоже претендент на славу местного Дон Жуана, заметил: «Я видел, она тебя тут вчера искала, Эд. Гляди в оба. Доведут тебя эти юбки когда-нибудь до беды», — он спокойно вынул папиросу из серебряного портсигара и, даже не взглянув на помертвевшую Иду, сказал:
— Вот как? Ну, что ж. Это мы еще посмотрим. — И затем, небрежно кивнув в сторону Иды, настолько измученной, что у нее не было сил уйти, добавил: — Уж эти немки! Выросла у своего папаши дура дурой, а теперь вообразила, что с ней неладно, и я же виноват!
Как раз в это время подошел еще один его приятель и сообщил, что две девицы, с которыми они собирались встретиться, ждут их.
— Ну как, Скэт? — весело спросил Эдуард. — Все в порядке? Тогда ладно, пошли. Пока, ребята. — И он ушел быстрой и уверенной походкой.
Но разбитая, потрясенная Ида все еще медлила под почти уже обнаженными сентябрьскими деревьями. Мимо нее проносились трамваи и автомобили; их гудки и звонки, громкий говор прохожих, шарканье ног, сверкающие вечерние огни — все сливалось в оглушающем хаосе звуков и красок. Какой холод! Или это только ей так холодно? Он не женится на ней! Он и не обещал никогда! Как мог он это сказать? А теперь ей придется иметь дело с отцом... и тут еще ее состояние...
Она все стояла, не шевелясь, и вдруг перед нею мгновенным видением возникла летняя ночь в Кинг-Лейк парке — тропинки и скамьи, лодки, скользящие под деревьями... в каждой двое: юноша и девушка... И весла бесцельно лежат на воде... и одурманенные любовью головы склоняются друг к другу... сердца бьются так неистово, что перехватывает дыхание... А теперь... после стольких поцелуев и обещаний все оказалось ложью: ее мечты... ее слова... его слова, которым она так верила... ложью были часы, дни, недели, месяцы невыразимого блаженства... ложью были ее надежды — и не сбудутся ее мечты — никогда. Нет, лучше умереть... умереть.
Еле передвигая ноги, она медленно вернулась домой и, пользуясь отсутствием отца и мачехи, проскользнула к себе, легла и думала, думала... Ее бросало то в жар, то в холод, и страшная боль, вызванная жестоким потрясением, пронизывала ее. И вдруг — приступ негодования, такого острого, какого она никогда еще не испытывала. Какая жестокость! Какая жестокость! И какое вероломство! Он не только лгал, он еще и оскорбил ее. А ведь всего пять месяцев назад он так добивался ее внимания, так смотрел, так улыбался! Обманщик! Негодяй! Чудовище! Так думала она, и в то же время ей страстно хотелось не верить этим мыслям, вернуться на месяц, на два, на три назад, найти в глубине его глаз хотя бы намек на то, что могло бы опровергнуть эти страшные мысли. Ах, Эдуард!
Так прошла ночь, наступил рассвет. И потом — тяжкий, мучительный день. И еще такие же дни. И не с кем поговорить, — ни души. Если бы она могла рассказать все мачехе! И еще дни и ночи — такие одинокие. И вихрь беспорядочных, слепящих, обжигающих мыслей; они преследовали ее, как стая демонов. Что станут говорить, если с нею в самом деле стрясется такая беда? Ее неопытность еще усиливала страх. А эти зеваки на улицах, провожающие ее наглыми взглядами и насмешками... знакомые девушки... что они подумают, ведь скоро они все узнают. Как одиноко ей будет без любви. Эти и сотни подобных мыслей проносились в ее мозгу в фантастической пляске смерти.
И все же в ее сознании крепла неотвязная мысль, что все услышанное ею — неправда, что это ей только померещилось и она еще сумеет уговорить его, разжалобить. Милый, любимый! Не может быть, чтоб они больше не смогли понять друг друга. И, однако, с каждым часом она все яснее понимала, что никакими просьбами и мольбами не вернуть его былой нежности. Она писала ему записки, поджидала его на углах, в дальнем конце улицы, ведущей к угольному складу его отца, подле его дома... и что в ответ? — молчание, увертки, а то и прямое оскорбление и насмешки.
— Чего это ты вздумала ходить за мной по пятам? По-твоему, мне больше делать нечего, только слушать тебя? Я тебе сразу сказал, что не женюсь. А теперь ты вообразила, что с тобой неладно, и хочешь взвалить все на меня. Ну, знаешь, крутом и без меня парней достаточно, это всем известно.
Тут он замолчал, увидев, что его последние слова пробудили в ней силу и решимость, которых он в ней и не подозревал. Брошенное им оскорбление потрясло ее до глубины души. Лицо ее вдруг совсем побелело, в глубине зрачков вспыхнули гневные искры.
— Это ложь! Ты же знаешь, что это неправда! Какой ужас! Как ты мог сказать такое! Теперь я все понимаю. Ты просто подлец и трус! Значит, ты просто обманывал меня все время. Ты никогда и не собирался жениться на мне, а теперь ты струсил и хочешь увильнуть, хочешь все свалить на кого-то. Негодяй, да еще мелкий негодяй! И это после всех твоих слов, после всех обещаний! Как будто я хоть раз в жизни подумала о ком-нибудь другом! Ты это прекрасно знаешь — и ты осмелился сказать мне такую вещь!
Она все еще была смертельно бледна, и даже руки побелели. Глаза ее были полны предельного, беспомощного и бессильного страдания. Но, несмотря на все, сквозь гнев и страдание пробивалась любовь — властная, пламенная, всепоглощающая! И это было так мучительно, что слезы выступили на глазах девушки.
И прекрасно зная, что эта любовь еще жива, он тотчас придрался к ее справедливым словам и решил прикинуться обиженным.
— Ах, вот как? Я трус? Ладно, посмотрим, что ты на этом выиграешь, дуреха. — И, круто повернувшись, он пошел прочь. В эту минуту он думал только об одном — как бы не уронить себя в глазах здешних обывателей. Он даже не оглянулся.
— Эд! Эд! Вернись! — крикнула Ида в безмерном страхе и отчаянии. — Ты не смеешь вот так бросить меня! Я не допущу этого. Говорю тебе, не допущу. Вернись, сейчас же! Слышишь? — Но он быстро уходил, не слушая ее. Вне себя, почти не сознавая, что делает, она бросилась за ним. Удивленный и обеспокоенный ее угрожающим тоном, он резко повернулся к ней:
— Слушай, ты! Брось дурить, а то я тебе покажу, слышишь? Тебе не удастся втравить меня в это дело. Не на такого напала. Сама во всем виновата, сама и выпутывайся. Убирайся, пока я с тобой не расправился, слышишь?
Он подошел ближе и посмотрел на нее с таким бешенством и угрозой, что впервые за все время их знакомства Ида по-настоящему испугалась его. Какое у него злое, мрачное лицо. Какие жестокие, бешеные, свирепые глаза. Неужели, в довершение всего, он и на самом деле может ударить ее? Стало быть, она совсем не знала его. И она застыла, не шевелясь, — ее охватил тот же страх перед грубой физической силой, который заставлял ее беспрекословно повиноваться отцу. А Хауптвангер, видя, как подействовала на нее его яростная вспышка, прибавил:
— Не смей больше подходить ко мне, слышишь? Я так тебя отделаю, что не обрадуешься. Хватит с меня. Кончено — раз и навсегда.
Он снова повернулся и решительно, не оглядываясь, зашагал прочь, по направлению к центру города, к Хай-стрит и Уоррен-авеню, а Ида осталась стоять неподвижно, слишком потрясенная, чтобы собраться с силами и ясно понять, что ей теперь делать. Какой ужас! Позор! Стыд! Теперь она, конечно, погибла.
Но нельзя привлекать к себе внимания... и она пошла медленно, очень медленно... ее шатало от вихря беспорядочно сталкивающихся мыслей. И вот, дрожащая и бледная, она снова вернулась домой и незаметно проскользнула в свою комнату. Она слишком измучилась, чтобы плакать, и только думала — то мрачно, даже яростно, то беспомощно и бессильно — обо всем, что произошло.
Отец! Мачеха! Если... если они узнают. Но нет — что-то должно случиться прежде, чем случится это. Она должна уйти. Или нет... может быть, утопиться... как-то исчезнуть... или...
На чердаке, куда она ребенком часто забегала поиграть, висела старая веревка, на которую иногда вешали белье. А что, если... теперь, когда рухнули все ее надежды... может быть... она когда-то читала, что одна женщина покончила с собой вот так же... И едва ли кто-нибудь заглянет сюда, прежде чем... чем...
Но способна ли она на это? Может ли она это сделать? А зарождающаяся в ней жизнь, которая так ее пугает? Имеет ли она право оборвать эту жизнь? И свою? Имеет ли право разрушить то, что даровано ей самой жизнью? И ведь ей так хочется жить! Притом обязан же Эдуард сделать для нее что-нибудь, помочь ей, помочь ее... ее... Нет, она не может... она даже не станет больше думать об этом... и потом, умереть так — значит только дать ему полную свободу для новых легких и радостных побед. Нет, ни за что! Она убьет сначала его, потом себя. Или изобличит его перед всеми... а значит, и себя... и тогда... тогда...
Да, но отец! Мачеха! Позор! И вот...
В лавке, в ящике письменного стола, лежал револьвер — большой, неуклюжий, отец говорил, что из него можно выстрелить восемь раз подряд. Он был такой тяжелый, тусклый, холодный. Она видела его, трогала, даже как-то взяла его в руки, но с таким страхом... Он всегда наводил на мысль о смерти, о гневе, только не о жизни. Но теперь — если... если она решится наказать Эдуарда и себя... или себя одну. Нет, это не выход. Так где же выход? Где?
Она все думала и думала, в каком-то мучительном исступлении, пока отец, заметив ее необычное состояние, не осведомился, что с нею происходит в последнее время. Не поссорилась ли она с Хауптвангером? Что-то его давно не видно. Или, может быть, она больна? У нее совсем пропал аппетит. Она почти ничего не ест. Услышав в ответ на оба вопроса торопливое «нет», он не вполне удовлетворился этим, однако решил больше не расспрашивать. Тут, конечно, что-то кроется, но несомненно это скоро разъяснится.
Раз отец уже почуял неладное, значит нужно действовать... решать. И вот из мыслей о самоубийстве, о револьвере возникло решение: она попробует пригрозить Хауптвангеру. Она только напугает его. Может быть, даже прицелится в него — и посмотрит, что он станет делать. Конечно, она не сможет убить его — она знала это. Но если... если прицелиться... нет, нет, не в него... и... и... вспышка огня, дымок, смертоносная пуля ему в сердце... потом, конечно, себе. Нет, нет! Ведь потом... что потом? Куда?
Сколько раз за эти два дня она подходила к ящику, смотрела на револьвер, наконец подняла его — просто так, не думая. Он был такой тяжелый, холодный, тусклый. Самый вес его и назначение приводили ее в ужас; однако после многих тщетных попыток ей удалось, наконец, надежно спрятать его на груди. Это было ужасно — холод у сердца, где прошлым летом так часто покоилась голова Эдуарда.
И вот однажды, когда у нее уже не хватало сил выносить мучительное напряжение, отец спросил:
— Что с тобой? Ты, кажется, вовсе не соображаешь, что делаешь. Может быть, у тебя разладилось с твоим кавалером? Что-то он больше не бывает у нас. Пора уже тебе выйти за него замуж, либо совсем перестать с ним встречаться. Я не допущу никаких глупостей между вами.
И эти слова заставили ее принять то решение, которого она больше всего страшилась. Теперь... теперь... нужно действовать. Сегодня же она должна по крайней мере увидеться с ним и сказать, что пойдет к его отцу и откроет ему все... и что если Эдуард не женится на ней, она убьет и его и себя. Может быть, она покажет ему револьвер... пригрозит ему... если сможет... но, кроме угроз, в последний раз попробует подействовать на него мольбами. Если только... если только он выслушает ее на этот раз, не обозлится... может быть, он испугается и поможет ей, а не накинется на нее с бранью, не прогонит.
Это произойдет возле угольного склада его отца, в конце переулка, ведущего к реке, или около его дома. Сначала она пойдет к конторе склада. Он наверняка выйдет оттуда в половине шестого и в шесть будет около дома. В семь или в половине восьмого он опять уйдет, скорее всего на свидание... на свидание... с кем? Но лучше... лучше пойти сначала к конторе. Оттуда он должен выйти один. Так будет скорее.
Хауптвангер вышел в этот вечер из конторы с видом и настроением человека, очень довольного собой и всем светом. Был ветреный ноябрьский вечер; дуговые фонари сверкали в отдалении; доносились далекие гудки автомобилей, шум далекой жизни; ветер гнал по земле сухие листья. И вдруг из-за сложенных кирпичей, мимо которых он обычно проходил, появилась женская фигура в знакомой накидке.
— Одну минуту, Эд, мне надо поговорить с тобой.
— Опять ты! Какого черта! Я же сказал тебе: у меня нет времени, и я вовсе не желаю с тобой разговаривать.
— Слушай, Эд, перестань. Я в отчаянии. Я в отчаянии, Эд, слышишь? Неужели ты не понимаешь? — голос ее прерывался, звучал пронзительно и вместе с тем скорбно. — Я пришла сказать, что теперь ты должен жениться на мне. Ты должен — слышишь?
Она нащупала на груди тяжелый, громоздкий револьвер — теперь уже не такой холодный. Рукоятка торчала кверху. Теперь надо вытащить его... показать Эду... или держать под накидкой наготове, чтобы, когда понадобится, можно было сразу вынуть... и заставить его понять, что если он ничего для нее не сделает... Но рука у нее так дрожала, что она едва могла держать револьвер. Он был такой тяжелый, такой страшный. Почти не слыша собственного голоса, она продолжала:
— А то я пойду к твоему отцу и к своему. Даже не знаю, что мой отец со мной сделает, это будет ужасно, но тебе будет еще хуже. И твой отец тоже не спустит, когда узнает. Но все равно... — Она хотела прибавить: «Ты должен жениться на мне и поскорей, или... или... я убью тебя и себя, вот и все», — и потом достать револьвер и угрожающе помахать им перед лицом Эдуарда.
Но она не успела. Ничего не подозревавший Эдуард в бешенстве накинулся на нее!
— Вот нахальство! Брось это, слышишь? Ты что о себе воображаешь? Что я говорил тебе? Ступай к моему отцу, если тебе так хочется. И к своему. Не испугаешь! Думаешь, что они поверят такой... как ты? Никогда у меня с тобой ничего не было, вот и все! — И он с силой толкнул ее, рассчитывая, что она испугается и уйдет. И тут, наперекор ее желанию не причинять ему зла, внезапная вспышка ярости и боли ослепила ее огненным вихрем искр, перед глазами пошли круги — стремительные, багровые и странно красивые... И окаймленное ими лицо Хауптвангера, ее возлюбленного... но не такое, как сейчас, нет, нет... окруженное странным сиянием... таким она видела его весной, под деревьями Кинг-Лейк парка... Она повернулась и в исступлении кинулась к нему:
— Ты женишься на мне, Эд! Женишься! Вот, видишь? Ты женишься!
И вот, к величайшему удивлению обоих, так неожиданно, что они даже не очень испугались, револьвер с громким шумом изрыгнул пламя и едва не вырвался из ее руки... и прежде, чем она успела отвести его, раздался еще выстрел, еще раз вспыхнул огонь в полумраке. Мгновение Хауптвангер, безмерно изумленный, не мог вымолвить ни слова, потом вскрикнул:
— Господи! Что это ты... — И, ощутив острую боль, поднял руку к груди. — О, черт! Застрелила... — и упал ничком у ее ног...
Багровые искры все еще кружились у нее в мозгу, перед глазами: «Вот теперь... теперь... я должна убить себя тоже. Должна. Должна. Убежать куда-нибудь... и выстрелить в себя...» — но она была не в силах поднять револьвер... а кто-то уже приближается... голос... шаги... кто-то бежит сюда... она тоже хотела бежать —— под деревья, в ворота, за угол, куда-нибудь, где она сможет выстрелить в себя. Но кто-то кричит: «Держи ее! Убийство!» И еще, откуда-то с другой стороны: «Стой! Убийство! Держи ее!» И быстрые, тяжелые шаги за спиной. Кто-то схватил ее за руку, все еще бессознательно сжимавшую револьвер. Чья-то рука разжала ей пальцы! «Отдай револьвер!» И какой-то крепкий парень — она его никогда прежде не видела, но он чем-то походил на Эдди — взял ее за плечи и повернул к себе.
— Послушай, ты! Какого черта! Иди-ка, иди. Хочешь удрать? Не выйдет.
И все же глаза его смотрели беззлобно, и сильные руки держали ее не слишком грубо.
— Пустите меня! Пустите! — закричала она. — Я тоже хочу умереть, слышите? Пустите! — и зарыдала без слез, содрогаясь всем телом.
И сразу же ее окружила толпа — откуда-то набежали мужчины и женщины, мальчишки, девчонки и, наконец, полиция, и каждый полицейский твердо знал, что ему надлежит получить возможно больше сведений о происшествии, проследить, чтобы раненый был немедленно доставлен в больницу, а девушка — в ближайший полицейский участок, и записать имена и адреса нескольких свидетелей. А несчастная, обессилевшая Ида сидела в оцепенении на крыльце какого-то дома, во дворе, окруженная теснящейся толпой, и в ушах у нее отдавались голоса:
— Где? Что? Как?