— Черт, — сказал он, — Уля, что ты хочешь, чтобы я сделал? Ну, жалко же!
— Дорогая, — сказала Уля тоненько за его спиной. — Уважаемая! Сойди, пожалуйста, с гнезда. Ты сама знаешь, зачем мы пришли.
Утка по-прежнему шипела, растопырив крылья, но с места не трогалась.
Теперь он различил еще звуки — невнятный писк, возню, приглушенную мягкими брюшными перьями сидящей на гнезде утки.
— Там утята, — сказал он.
— Ну да.
Он протянул руку, пытаясь согнать утку с гнезда, она, еще шире растопырившись, распушив перья, чтобы показаться чужому человеку большой и страшной, ущипнула его за руку мягким клювом.
— Дурочка, — сказал он, — я ничего не сделаю твоим детям. Погоди.
Он осторожно отодвинул ее (она продолжала шипеть и щипаться) и увидел слипшуюся сырую соломенную подстилку, пустые скорлупы, нескольких смешных, одетых пухом комочков. Утка заволновалась и начала толкать его руку клювом, отводя от малышей. Он уже было убрал руку и вдруг замер. В гнезде, среди утят, копошилось что-то красноватое, такое же пушистое, но более крупное.
И тихонько поскуливало.
Он осторожно подвел руку под мягкое брюшко и поднял на ладони. Четыре толстые лапки смешно свешивались по обе стороны ее, болтаясь в сыром воздухе. Утка, на которую больше никто не обращал внимания, снова плюхнулась, растопырив крылья, на гнездо, накрыв остальных птенцов. Она тревожно следила за его рукой, но словно бы успокоилась, примирившись с тем, что одного малыша у нее только что отнял большой страшный человек.
— Это не утенок, — сказал он глуповато, — это щенок.
— Это утенок, — сказала Уля у него за спиной, — и щенок. Это все сразу.
— Уля, — сказал он, — у утки не бывает щенков. У суки не рождаются утята. Так не бывает.
— Так бывает, — возразила она, — раз в тысячу лет. Царский щенок, царская добыча.
Щенок попискивал и тыкался ему в грудь, пытаясь забрать в беззубый рот пуговицу штормовки. Черт, его же надо как-то кормить. Ему нужно молоко. У уток не бывает молока. Тьфу ты, бред какой-то.
— Ты заберешь его, — сказала Уля, — он вырастет. Повелитель степей, князь ветра, пожиратель пространства, великая собака, сын красной утки,гордость хозяина.
— Это просто щенок, Уля, — сказал он, — просто маленький щенок. Хотя, наверное, вырастет большой собакой — смотри, какие толстые лапы. Интересно, как он сюда попал? Может быть, волчонок? Щенок красного волка? Приполз в гнездо, утка приняла его... слышал, так бывает.
— Это щенок, — сказала Уля, — его мама — утка. Она любит его, но отдает тебе.
— Да, верно, его лучше бы забрать отсюда. Он тут погибнет. Хотя... мы же не прокормим его. Может быть, подложить его в другую нору? У лисы наверняка свой выводок. И у барсуков.
— Он принимает дары, — сказала Уля, — он царь среди собак. Пойдем.
Она отвела факел от норы, и он успел увидеть гаснущее во тьме оперение красной утки, круглый черный глаз с огненным отблеском, отблеск становился все глуше и наконец пропал совсем.
Они прошли мимо лежащего на своем глиняном ложе великана, и когда нырнули в темный коридор, факел погас, но он понял, что темноты вокруг больше не было, а лишь мутная сероватая мгла, похожая на стоячую фосфоресцирующую воду. Снаружи занимался рассвет.
Звезды в проломе исчезли, небо было пустым и зеленым, а с самого края — алым.
— А этот? — спросил он, вспомнив жирно блестящий сгусток мрака, таившийся где-то неподалеку.
— Этот? — Уля вдруг, откинув голову, презрительно засмеялась, смех дрожал и переливался в напрягшемся горле, — он не посмеет. Ты — царь! Ты мой мужчина! И ты — царь!
Она захлопала в ладоши и закружилась на месте, полы халата завернулись вокруг узеньких щиколоток, перетянутых завязками шальвар.
— Ты — господин мира, господин пустыни, у тебя в руках властелин ветра, несущий смерть, страшный, необоримый! Тебе поклонятся народы, ты возьмешь меня в большой город, князь большого города поклонится тебе, ты воссядешь на престол, я — по левую руку, властелин ветра — по правую, никто не посмеет тронуть нас! Никто!
Она подняла руки к небу в жесте то ли угрозы, то ли торжества, и он увидел стоящие меж горбатых могил, меж зияющих черных ям неподвижные черные фигуры.
Только теперь он понял, что это — просто деревенские старики, которых он раньше видел сидящими у стен своих глиняных мазанок, старики, одетые в бурки и высокие меховые шапки, отчего их фигуры в рассветном сумраке казались непривычно большими, нечеловеческими.
Уля выхватила у него из рук щенка и подняла на ладони. Щенок сидел, озирая вдруг открывшийся ему простор сонными молочными глазами.
— Вот! — закричала Уля на чужом, гортанном языке, который вдруг стал ему понятен, словно чужие слова сами собой рождались у него в мозгу. — Вы опоздали, хранители! Вот! Мой муж и царь, владетель великой собаки, вот он, стоит перед вами! Поклонитесь ему.
Старики, молчаливые, точно истуканы, вдруг распахнули бурки, и он увидел, что это — черные кожистые крылья, которые взвились и сомкнулись у них над головами, точно шатры.
В растерянности, обращаясь за поддержкой, он оглянулся на девочку Улю и увидел, что она тоже стоит, распахнув и воздев к небу черные кожистые крылья, и на антрацитовых их перепонках играет рассвет.
И старики, сложив крылья над головами, низко склонились, и положили что-то на землю, и попятились, и застыли в молчании.
— Вот, — сказала Уля, опуская щенка на ладони и передавая ему, — здесь сыр, и молоко, и вода, и вяленое мясо, и золотые самородки, и барсовая шкура, а будут и другие дары, ибо ты царь, и царь сидит у тебя на руках. Повелевай ими, повелевай нами.
— Кто вы? — спросил он тихо.
— Мы — хранители, мы — сторожа пустыни, мы — древнее племя. Мы держим в своих руках нити жизни, пока мы есть, живое окликает во тьме живое.
— А... старуха?
— Старуха знает. Никто не должен пройти сюда. Никто чужой. Ты сильный, ты прошел. Сильному награда.
— Я устал, Уля, — сказал он, — эти звери... они смотрели на меня из своих нор так, как будто... Какая разница, кто тебя боится, Уля? Утка-подранок, лиса с перебитой лапой? Теперь я думаю, Уля... я ведь был для них — кем? Карающим богом, насылающим смерть — без суда. Какая разница — человек или зверь? Какая разница, Уля?
— Ты мой муж и мой царь, — упрямо сказала она, втолковывая очевидное.
— Ну, — он вздохнул, глядя на девочку Улю, на ее черные крылья, которые, постепенно складываясь, исчезали в прорезях халата, — какой же я царь? Времена изменились, Уля. Тут больше нет царей. Знаешь, что они, эти люди, делают с царями?
— Ты придешь в большой город, — сказала она, — все поклонятся тебе. Несущий смерть покарает отступников.
— Уля, — сказал он, — это просто собака. Честно говоря, собакам в городе положено носить ошейник, поводок, все такое. Намордник. Иначе будут неприятности. Зачем нам неприятности?
— Это князь ветра, — упрямо сказала она.
— Хорошее имя для собаки.
Он наклонился, поднял с земли плошку с молоком, обмакнул в нее палец и поднес к влажному черному носу. Нос пошевелился, крохотная пасть распахнулась и плотно охватила палец. Он осторожно подвел палец к плошке и смотрел, как розовый язычок зачерпнул желтоватое теплое молоко.
— Пускай поест и пойдем. Надо идти, пока не стало совсем жарко, — сказал он. — Такие маленькие щенки плохо переносят жару. У них еще не очень налажен теплообмен.
— Он вырастет и станет большим и страшным, — на всякий случай предупредила девочка Уля.
— Знаю-знаю, — сказал он, — и глаза у него будут как мельничные колеса. В райцентре есть знакомый ветеринар, надо будет попросить, чтобы он выправил ему документы. Попрощайся со старшими, Уля, и пойдем. Да, и собери подарки. Молоко быстро скиснет, но там вроде бы они принесли еще и творог.
Из книги «По отдаленным тропам (Дневник натуралиста)»
«Нет ничего лучше странствия по отдаленным краям, но разве не прекрасно оказаться дома, в старой московской квартире, и слушать, как шуршит, осыпаясь, прилипший к стеклу мокрый снег, как булькает вода в батареях центрального отопления — все такие знакомые, родные звуки. Князь Ветра, подаренный мне деревенскими стариками пес, сладко дремлет на своей подстилке, лапы его подергиваются во сне, ему снится лето и заповедник, куда меня пригласили в качестве консультанта — восстанавливать поголовье сайгаков и других редких видов антилоп. В таких условиях собака с пастушескими навыками станет неоценимым помощником. Кстати, при всех своих замечательных рабочих качествах и редком уме пес оказался беспородным, вернее, представителем одной из тех местных разновидностей, которых полно в каждом отдаленном горном селении. Впрочем, это не мешает нам с Улей его любить, а всем местным собакам — уважать и бояться его. Он же платит нам преданностью и, кроме меня и Ули, других хозяев над собой признавать отказывается.
Уля сидит за учебниками — она решила избрать профессию учителя младших классов, должно быть, следуя примеру своей замечательной старой учительницы, с которой мы до сих пор поддерживаем переписку. Сейчас она сдает экзамен по русской литературе и уже успела открыть для себя чудесный мир Толстого и Чехова. Я же пишу эти записки. Однако пора натягивать телогрейку и валенки — пес проснулся и выжидательно смотрит на меня, постукивая хвостом по полу».
ЕВГЕНИЙ ГАРКУШЕВ, АНДРЕЙ СОЮСТОВ АРИЙСКАЯ НОЧЬ
Ветер. Петр Афанасьевич любил слушать его посвист, легкое позвякивание стекла в окошке. Бывало, лежишь зимой в мазанке на жарко натопленной печи, в выставленном бабкой на огонь чугунке аппетитно булькают щи, а за стенами свистит, свистит. А тебе в тепле так хорошо, что сердце заходится...
Пятидесятидвухлетний мужик смахнул невольно набежавшую на глаза слезу. Где то время счастливое? Куда ушло? Нет у него мазанки: разнесло еще летом германским снарядом. И супругу, Марию Григорьевну, тогда же схоронили. Сына Алексея еще в 41-м призвали в армию, а через месяц пришло извещение — «пропал без вести». Кто он, Петр, теперь? Как есть бобыль. Никому не нужный и ни на что не способный. Дед, хоть и совсем еще не старый. Так его и ребятишки называют... Кабы не свояк — станционный смотритель, приютивший погорельца, — так давно бы уже загнулся этой второй военной зимой где-нибудь в степи.
Афанасич поморщился: правая нога, потерянная еще в империалистическую, неприятно зудела. Вообще-то инвалид давно привык к болям, но сегодня тянуло как-то особенно неприятно. Он встал с топчана и, опираясь на костыль, заковылял по комнате взад-вперед. Обычно это помогало. Но не сегодня.
Свояка в доме нет — видно, опять торчит в своей будке у разъезда. С тех пор как пришли немцы, смотритель обязан был лично присутствовать при проходе через разъезд каждого немецкого воинского эшелона. Поскольку составы шли к Сталинграду и обратно практически непрерывно, свояк предпочитал дневать и ночевать у железной дороги. Афанасич его не осуждал: всем жить хочется.
Нога продолжала болеть, и Петр понял, что, несмотря на поздний час, уснуть не сможет. Можно прогуляться к свояку. Фрицы время от времени делились с ним куревом, и свояк по-родственному заначивал табак для одноногого. Афанасич ценил заботу. Как мог, отрабатывал внимание, еду и крышу.
Покряхтев, инвалид вскипятил воду в закопченном до неузнаваемости чайнике, накинул драную телогрейку, натянул на здоровую ногу старый кирзовый сапог и, стараясь не разбудить беременную свояченицу, вышел в ночь.
Постоял на дворе, давая глазам привыкнуть к темноте. Подумал: хорошо, что у свояка, как когда-то у него самого, мазанка. Была б изба, фрицы бы ее давно по бревнышкам раскатали. С тех пор как фашисты свыклись с мыслью о предстоящей зимовке под Сталинградом, они устроили в окрестных деревнях настоящую охоту за бревнами и досками, спешно возводя из награбленного блиндажи и землянки.
Часов у Афанасича не было, однако висевшая прямо над головой луна наводила на мысли о полуночи. Шагать до разъезда — меньше километра. Но деревянный протез и костыль проваливались сквозь смерзшуюся корку наста.
Когда дед все же доковылял с кипятком до покосившегося указателя «Раз. Прудобой», телогрейка на его спине не только пропотела, но и смерзлась в бесформенный серо-грязный ком. Проклиная погоду, немцев и войну, Афанасич с трудом выбрался на тропинку, ведущую к будке обходчика. Сделал по ней шагов десять — и едва не врезался в немецкого часового. Фриц среагировал быстро. Дунул в свисток и присел на колено, выставив оружие.
— Halt!
— Мил человек, дай пройти, Христа ради!
Вообще-то расквартированный на разъезде взвод охраны прекрасно знал в лицо безобидного инвалида. Так что обычно, немного покуражившись, Афанасича пропускали. Даже ночью и в комендантский час.
— H[a:]nde hoch!
Кротко вздохнув, Петр Афанасьевич осторожно поднял правую руку и повис всем телом на костыле. Левую руку, сжимавшую чайник, выше пояса задрать не получалось. Надо полагать, эта раскоряченная поза серьезно озадачила часового. Потоптавшись, немец осторожно приблизился. Ствол его оружия неотрывно смотрел в грудь инвалиду. Афанасич удивился: лицо и форма часового были совершенно незнакомыми. Внимательно осмотрев одноногого нарушителя режима, немец успокоился, опустил карабин.
— Du wer? Wohin gehen Sie?
— Дык, это, свояк у меня тут на разъезде смотрителем. Вот, понимаешь, кипяток ему несу. — Он чуть встряхнул булькнувшим чайником.
— Du der Partisan?
— Бог с тобой, мил человек! Найн, найн!
Но немец оказался недоверчивый. Недолго думая, врезал сапогом по чайнику, так что тот плюхнулся в снег и зашипел. Потом толкнул инвалида прикладом:
— Vorw[a:]rts!
Делать нечего, пришлось идти. Пока спускались с косогора к разъезду, часовой обменялся парой фраз с примчавшимся на свисток караулом. Форма на прибежавших тоже была незнакомой. Афанасич привык видеть охранников в серо-зеленых шинелях, а эти, новые, — в белых куртках, белых штанах и даже на каски у них нахлобучены белые чехлы. Такие в сугроб залягут — с двух шагов не разглядишь. Высокие, хваткие, мордастые — прежние охранники рядом с ними, как дворняжки подле овчарок. В разрезе белых курток инвалид разглядел черные петлицы с какими-то молниями. Подумал: «Связисты, что ли?».
Вот и разъезд. Афанасич удивленно замер. Несмотря на ночь, жизнь впереди буквально бурлила. На запасных путях за плотным оцеплением стоял окутанный паром состав: два сцепленных цугом паровоза, за ними — десяток вагонов и две большущие платформы. Несмотря на добрую половину жизни, проведенную рядом с железной дорогой, дед никогда не видел таких транспортеров. Навскидку у каждой платформы было по четырнадцать—шестнадцать пар колес! На каждой высилось что-то большущее, прямоугольное, тщательно упрятанное под брезент и маскировочные сети. У основания насыпи суетилось человек сто немцев, в свете фонариков выгружая ящики и бочки. Другие громоздили у платформ штабелями деревянные шпалы: инвалид не сразу опознал в этом буреломе импровизированные пандусы.
Глазея на растревоженный муравейник, в который нежданно превратился прежде тихий разъезд, Петр Афанасьевич пропустил момент, когда к ним приблизился офицер. На его слегка обвисшей по краям фуражке дед в лунном свете разглядел изображение черепа с костями. Под сердцем кольнуло от неприятного предчувствия.
Солдат щелкнул каблуками и вытянулся. Офицер что-то резко спросил. Солдат ответил. Афанасич разобрал имя — «Фогель».
Офицер смерил русского презрительным взглядом, молча пожевал губами. Кинул руку к своей сдвинутой на поясе влево кобуре:
— Er wird schwatzen!
«О чем я буду болтать?» — успел удивиться Петр Афанасьевич, немного разбирающий гортанную речь оккупантов.
Потом прямо в лицо инвалиду треснул пистолетный выстрел.
* * *Афанасич закричал и упал. С топчана на пол. Ошалело уставился на захлопнувшего за собой входную дверь свояка. Тот высоко поднял над собой керосиновую лампу и недоуменно таращился на своего родственника.
— Вы там совсем с глузду двинулись? — высунулась из-за занавески испуганная свояченица. — Я чуть не родила с перепугу.
— Приснится же такое, прости, Господи! — дед торопливо перекрестился. Зачем-то потрогал свое лицо.
— Тихо вы, — цыкнул свояк, приворачивая фитиль коптящей керосинки. — Эвона какие дела-то делаются. Немцы промеж себя лопочут, что наши под Сталинградом в наступление пошли.
— Бог им в помощь, — снова закрестился Афанасич.
— Немцам?
— Едрить их! Нашим, конечно!
— А ты чего орал-то? — поинтересовался свояк. — Я ж вроде не особенно громко дверью хлопнул. Или привиделось чего?
— Во-во, привиделось. Такие страсти, — всхлипнул Афанасич, но не стал ничего рассказывать. Вынул из кисета оставшуюся щепотку табаку, свернул цигарку? вышел на крыльцо. Морозец был знатный, но густые тучи наконец-то разошлись — в небе сияли необычайно крупные, яркие звезды.
* * *С востока опять тянула поземка, взбивая густые хлопья снежной пыли над белыми просторами необъятной России. Солнце скрывали густые серовато-синие облака, и на утреннем небе все еще висел лунный полумесяц. В царящем вокруг мире снега и стужи он тоже казался обледенелым и безжизненным.
— Волшебная картина. Мистическая, — резюмировал капитан Рудольф Ланге, закуривая первую сигарету после завтрака. — Есть в ней что-то от незабвенного Вагнера, светоча нашей культуры.