— Ну, хорошо, а как там мой любимый ученик? — весело спросил он, ведя меня к исповедальне.
— Данкер? — посмеялась я. — Он скоро придет к вам с рассказом о том, что я жестока и хочу от него невозможного. Но я должна сказать вам спасибо — это тот самый человек, который мне нужен. И через год он тоже скажет вам спасибо. А еще до того он, надеюсь, догадается пригласить вас выступить с передачей. На этих, как их, средних волнах. О чем угодно, хоть о ваших учениках. Но ваш собрат из церкви святой Мэри там тоже рано или поздно будет, чисто католическое беспроводное сообщество я не замышляла. А теперь, отец Эдвард, вы правы — давайте пока обойдемся без исповедей, сядем на скамью, и я буду расспрашивать вас о вашем китайском подопечном, который провел тут несколько дней.
— Вы думаете, я вам что-то расскажу из того, что не сказал полиции? — услышала я в ответ.
Я посмотрела в глаза отца Эдварда, на его квадратный подбородок, и поняла, что если этот человек не хочет говорить — значит, не скажет, ни полиции, ни мне.
— Отец Эдвард, его убьют, если он рассчитал свое исчезновение неправильно. Можете мне верить или не верить, но я еще приду к вам на исповедь, не забывайте. И там буду просто вынуждена говорить правду. Я хочу помочь этому китайцу, спасти его. Но давайте я буду задавать самые невинные вопросы.
— А задавайте любые — я и правда не знаю главного, куда он делся, — пожал плечами отец Эдвард. — Но если вернется — я снова дам ему приют и вам ничего не скажу, уж не обижайтесь.
— Вот и отлично. Итак, он не знает английского?
— При таком французском этого можно не стыдиться.
— Он говорил здесь с китайцами? Они его понимали?
— Он ни с кем не говорил. Мыл вон там, — отец Эдвард кивнул в сторону выложенного кафелем алтаря, — и вообще везде, и этим как бы платил за стол и кровать. Сидел в библиотеке — у меня есть пара французских книг. Сидел, конечно, и у себя, в клетушке уборщика. Нет, ни с кем не пытался разговаривать.
— А как он к вам вообще попал?
— О-о, вот это самое удивительное. Как мне потом сказали, вошел в церковь, очень быстрым шагом, взял стоявшую вон там швабру, выжал тряпку, намотал ее на перекладину, снял очки и начал мыть. Сестра Сесилия, которая за этим наблюдала, была твердо уверена, что его нанял я. А теперь представьте себе сцену. Я иду вот тут, в проходе. Вижу, что в храме все хорошо, прихожан нет, китаец моет пол, выглядит как более чем естественная часть пейзажа. Будто он тут уже целый год. Иду дальше, в кабинет, сажусь за свой стол — и тут меня посещает мысль: а кто его нанял мыть мою церковь — сестра Сесилия? И когда? Выхожу обратно, приближаюсь. И слышу… ну, первой моей мыслью было, что со мной говорит швабра, на отличном французском. И только потом до меня дошло, что это тот самый китаец ко мне обращается.
— Молодец… Какой же молодец.
— Ну, и уже к концу разговора он просил предупредить его, если хоть кто-то — кто угодно — начнет им интересоваться. Очень интересный эффект — он не говорил, как вы, что его хотят убить, не уверял меня, что не делал ничего плохого. Но как-то все было понятно без слов, не могу вам даже этого передать. Впрочем, до моих предупреждений не дошло, все случилось потом само собой. Он стоял вон там, на галерее, где библиотека, кругом бегала толпа наших мальчиков — только что кончился урок. Не столько стоял, сколько мелькнул там. А я в тот момент беседовал с местным полицейским, который как раз этого китайца и искал. Я ему не сказал, конечно, ничего существенного.
А когда потом пришел в комнату уборщика, то там уже было пусто. Вот и все.
— Вещи?
— У него не было вещей. Брюки и рубашка. Он стирал рубашку и белье вечером, за ночь одежда в этом климате, как вы знаете, высыхает. В комнате, когда он исчез, будто никого и не было. Ручка только валялась на полу, с каплей чернил у кончика пера.
Я усмехнулась.
— Бумаги в комнате тоже никакой не было.
— Бумаги?
— Он сначала таскал бумагу из мусорных корзин, писал какие-то иероглифы на обратной стороне. Ручка — из библиотеки, простая, с вставным перышком. Я потом дал ему чистой бумаги. Вот этого всего не было.
— Можно подробнее об этой сцене: он сверху видит вас, говорящим с полицейским… с кем?
— С Таунсендом, конечно. Которого вчера убили. Что заставляет меня отнестись к этой истории — и ко всему вашему секретному миру…
Тут я моргнула раза два.
— …еще серьезнее. Но ваш китаец и так все очень серьезно воспринял. Да и вы бы испугались — там рядом с Таунсендом был второй полицейский… хотя кто его знает, кто он, китаец, в общем. Бритая голова, крепкая шея, совершенно милитаристской внешности. Мороз по коже. Я таких тут не встречал.
Я вздохнула. Все было ясно. Китаец из Китая, тот самый, а раз он сопровождал несчастного Таунсенда, значит… можно делать окончательные выводы. Я была права: за моим поэтом гонится человек от Чан Кайши, официально работающий при поддержке нашей колониальной полиции.
— Отец Эдвард, а этот китаец… он что, так здесь и сидел, не выходил никуда?
— У нас тут школа братьев Лa Салль и церковь, а не тюрьма. Выходил, конечно.
— А как вы его называли?
— Эмиль, вообще-то. А что, это его настоящее имя?
— Нет, вы правы. И самое главное: внешность этого китайского Эмиля. Это-то вы мне можете сказать? Любую мелочь?
Отец Эдвард вдруг как-то задумался. Потом странно усмехнулся:
— Мог бы сказать, но… знаете ли. Китаец в белой рубашке и в очках. Обыкновеннее не бывает. Средних лет, от тридцати до пятидесяти. Внешность? Абсолютно никакая. Просто удивительно. Запомнить невозможно.
Я медленно раздвинула губы в улыбке. Хотя радоваться было почти нечему, по большей части священник повторил то, что я уже слышала от Робинса. Кроме истории со шваброй, конечно.
— Бог ты мой, ну что же еще спросить? А он католик?
— Я дал бы приют и язычнику. Но он по крайней мере христианин, это было видно. Молился здесь много раз.
И это — все.
Я провела мотоцикл мимо ряда пальм, стесняясь звука его тихо урчащего мотора. Оглянулась на импозантную башню с часами среди деревьев и двинулась вниз, к черепице кварталов, видневшихся отсюда, с холма.
В притихшем «Колизеуме» я поняла, что на меня странно оглядываются. А в комнате на втором этаже увидела сидевшую с прямой спиной Магду. Которая просто смотрела перед собой.
Полиция пришла и забрала Тони.
Его положили на носилки и, в присутствии бесстрастного доктора, отвезли в тюрьму в Пуду.
Все было очень просто. Секретного господина Таунсенда убили, как было установлено, именно из маузера. Никого, кроме Тони и самого Таунсенда, в этот час наверху не было — все спустились на коктейльные танцы, послушать Магду. Маузер потом, как известно, пропал. Но он нашелся сегодня, и там до полного магазина нехватало трех патронов. С галереи Тони стрелял дважды. Ну, и сам тот факт, что он притворялся инвалидом — и отказался отвечать, зачем это делал, тоже сыграл свою роль.
— Кто в эти дни мог видеть, что у Тони именно маузер? — спросила я вполголоса.
— Да кто угодно, — пожала плечами Магда. — Он висел там, в гардеробе, в этакой портупее. Иногда оставался в комнате. Не ездить же ему было с маузером вниз, на ужин и за газетами.
Стало тихо.
— Ты знаешь, я тут подумала, — прервала, наконец, тяжелую паузу Магда. — Я подумала, что Тони мне вообще-то нужен. От него большая польза. Он разминает и чешет мне на ночь пальцы ног, и подушечки, вот здесь. Может быть, все-таки не надо ему сидеть в тюрьме?
И она посмотрела на меня с ожиданием.
Я начала рыться в сумочке. Его зовут Оливер, он сейчас находится или у себя в клубе, или где-то в самом сердце административных зданий Сингапура, или на боксерском матче. И телефон мне этот давали для того, чтобы решались любые проблемы. Кто он — личный секретарь, или носит высокое звание колониального секретаря? Мне все равно, но лучше ему найтись как можно быстрее.
Потом я представила себе, как веду беседу с этим Оливером, а ко мне прислушивается весь бар, включая боев из-за стойки. Значит, надо ехать как можно быстрее домой.
БЕШЕНЫЕ СОБАКИ И АНГЛИЧАНЕ
Кто-нибудь когда-нибудь все равно засадил бы меня в конце концов в тюрьму, — удовлетворенно говорил освобожденный Тони, пока Магда укладывала его на кровать. — Тюрьма — то самое, чего мне не хватало для духовного совершенства. А вот почему они просто не пристрелили меня, как бешеного пса? Какое упущение. А мне надо было орать и сучить ногами всю дорогу в узилище, тогда бы и пристрелили, но проклятая рана склоняет к экономности движений. Ничего, зато теперь у них в городе живым укором — жертва полицейских репрессий. Я киплю справедливым гневом. Товарищ Магда, она же — девица Ван Хален, она же — милый мой бурундучок, попроси, пожалуйста, портье записать меня поутру в местную ячейку Коминтерна. А до того — не знаешь ли ты какой-нибудь хорошей революционной песни?
— Непременно, товарищ Тони, он же советник Хэ. А вот это… м-м-м… а вот есть такая песня… Значит так, ты играешь на губах британский полковой марш, а я…
И эта пара, после некоторой подготовки, со вкусом, с притоптыванием ногами, покачиванием плечами и пристукиванием по краю стола, начала исполнять нечто поистине безобразное, с припевом на каком-то дикарском языке.
«Какой позор, что англичане цивилизовали мир — зато мир теперь хорошо веселится», — сдавленным шепотом пела Магда, азартно прищелкивая пальцами. Потом она, не переставая петь и щелкать, принесла Тони его обтянутый парусиной пробковый шлем, он надел его, как положено, с ремешком под нижней губой и делал вид, что марширует с задранной бородкой (оставаясь, конечно же, в кровати). А когда строчки «только бешеные собаки и англичане выходят на полуденное солнце» прозвучали три раза подряд, я поняла, что сейчас кое-кого вышвырнут из гостиницы. Отели «только для белых» в городе есть, а существуют ли «только для красных»? Но остановить революционную оргию я не могла.
— Отличная песня, — вынесла, наконец, приговор Магда.
— Кто автор, дорогой мой певчий зяблик? Какой-нибудь Эллингтон, он же товарищ Дюк?
— Да нет же, это Кауард. Ноэль Кауард. Ему мало того, что он пишет пьесы, он еще и сочиняет к ним иногда песенки. Весь Лондон поет этот его шедевр, без сомнения.
— Боже мой, эти угнетатели монополизировали все, даже издевательство над самими собой. Надежды нет. Как мы живем, боже мой, как мы живем… Зато, мадам де Соза — зато видели бы вы лицо освобождавшего меня засекреченного сингапурца, когда он с гнусной антиамериканской ухмылкой сообщал мне, кто я такой.
— Что-что? — немедленно заинтересовалась я.
— Дословно следующее. Мы чуть не упали со стульев, когда нам прочитали ваше, господин Херберт, пенангское досье. Это же досье отброса общества — опиум, провальные деловые предприятия… И кто бы мог подумать, что за этой отталкивающей маской так долго скрывался наш заморский коллега? Теперь, господин Херберт, мы будем лучше думать об американской резидентуре — оказывается, ваши соотечественники умеют больше, чем ввергать мир в глупейшие кризисы. Конец цитаты… Тут я сказал ему все, что думаю о своих соотечественниках с их кризисом и особенно сухим законом, и он на прощание налил мне стаканчик не худшего виски, мы теперь друзья… Дорогой мой кенгуренок, как ты могла общаться с отбросом общества, которым я без сомнения длительное время был? Что у тебя со вкусом? Я должен серьезно задуматься над необходимостью его воспитания.
Дальше Тони потребовал показать ему коляску, «которую он успел полюбить» — на месте ли она, не погнулось ли что-нибудь, и начал выпрашивать у меня разрешение кататься в ней в течение ближайших нескольких дней, пока не заживет рана.
— Ну, в конце концов, сказано же, что если в первом действии в углу стоит инвалидное кресло, то в третьем действии герой обязательно должен получить пулю в задницу, — пожала костлявыми плечами Магда.
— И кем сказано? — поинтересовалась я.
— Ну, этим классиком театра… каким-то русским — Станиславским, наверное.
— А твой Станиславский ничего не сказал насчет того, что я получил пулю вовсе не в задницу, как ты опрометчиво выражаешься, а в мягкие ткани бедра? — деликатно заметил Тони.
— Ну, это у меня такое широкое толкование задницы, — ответила Магда после некоторого размышления.
Тони укоризненно покачал головой и погрузился в молчание.
— Дайте же мне мои газеты, — воззвал он, наконец. — Поскольку, как сказал товарищ Карл Маркс, труд делает из обезьяны человека. Я много думал там, в узилище. Потому что зверски кусались комары и не давали спать. Я думал, и многое понял.
— Так, а на ночь тебе понадобятся вот эти таблетки, — бормотала Магда. — Доктор говорит, что рана хорошая и чистая… Но в нашем уважаемом возрасте… Я слышала краем уха, как пара людей в баре обсуждала, сколько мне лет. Хотелось спуститься с эстрады и сказать им по секрету, что есть такой возраст — «черт его знает, сколько, но явно, что до черта»… И что же ты понял?
— Что я слишком добр, и книга моей бурной жизни останется не дописана, если я не сделаю хоть какую-то пакость этому бездарному выскочке с длинной лысой головой и холодными глазами.
— Боже мой, кому это?
— Чан Кайши, моя девочка. Чан Кайши. На самом деле даже имя его — ошибка, он подписывается, если на классическом мандарине, как Цзян Чжунчжэн, но это уже мелочи.
— Тони, ты что, завидуешь, что он генералиссимус? А ты только полковник?
— Он не генералиссимус, — строго сказал Тони. — Это ошибка. Его именуют так американские газеты. Но этого звания у него нет. Я смотрел, как его титулуют сами китайцы. Он просто генерал. Ну, главнокомандующий.
— Боже ты мой, ну, значит, будет он генералиссимусом. Стоит только захотеть. Да и вообще, кто он, собственно, такой — ну, глава огромного и несчастного государства. А ты лежишь тут, в чудном маленьком городе, и вокруг тебя — любящие женщины.
— Кто он такой? Он демон, — так же серьезно отозвался Тони, поправляя подушку под головой. — Демон всей моей советнической карьеры в этом, бесспорно несчастном, Китае. Как только у меня начинало что-то получаться — появлялся Чан Кайши, и вся моя жизнь шла к чертям. Знал бы — убил еще тогда. Когда он впервые возник у меня поперек дороги.
— Это где же он возник — когда ты служил доктору Сунь Ятсену в Кантоне?
Тони издал длинный вздох, посмотрел на меня, счастливую и спокойную — мой мир начал возвращаться к нормальности.
— Раньше, раньше. Вам тогда было тринадцать лет, мадам де Соза. До Великой войны оставался еще год. А я, как мне уже пришлось один раз поведать вам, был относительно юным и бесспорно блестящим иностранным советником несостоявшегося императора Юань Шикая. Ну, мы советовали ему по всем вопросам, и после моего прибытия в Пекин Фрэнк Гуднау на целый год определил меня по части устранения угроз, потом уже я занялся стратегическим планированием, своим прямым делом — все-таки академия в Уэст-пойнте не пустяк. А устранение угроз — это, собственно, вот что… В общем, тринадцатый год, наша команда помогает китайской полиции расследовать бунт против Юаня. И, среди прочих колоритных личностей, в наших досье появляется молодой человек по кличке «волчьи зубы». Он отвечал за нападение на шанхайский арсенал. Но на пути туда его арестовали часовые, от них он сбежал. Атака, понятное дело, провалилась, его отряд понес потери, Чан «волчьи зубы» сбежал в международный сеттльмент Шанхая. И потом в Японию, где славный доктор Сунь в очередной раз воссоздавал партию Гоминьдан — довольно странную шайку людей.
— Ага, которая правит сейчас Китаем, — успела вставить Магда.
— Полковник Херберт, — сказала я. — Вы шпион? Хоть кто-то в этом мире не шпионит, скажите мне?
— Ответь ей: от шпионки слышу, — буркнула Магда. — Она тут, видите ли, целенаправленно вредит китайской разведке — и еще называет других шпионами. Ответь, ответь — она только улыбнется, она сегодня любит весь мир, правда, моя дорогая?
— Я давно отрекся от шпионской работы, — объявил Тони. — Но тогда, у Юань Шикая, мы собрали неплохое досье на этого молодого человека. Он учился в японской военной академии — но у него был такой дружок по фамилии Чэнь, Чэнь Цимей. Тот втянул его в революцию, вот в эту компанию под названием Гоминьдан. И будущий террорист оставил японцам форму и кортик, или меч, что у них там, и, недоучившись, понесся в Китай. И начал свою славную карьеру, о начале которой я только что вам поведал. В пятнадцатом году — уже после дела с арсеналом — Чан устроил налет в Шанхае на губернатора, сначала взорвали бомбу, потом двое его молодцов начали палить из револьверов. Шестнадцать пуль в беднягу.
— Мой дорогой, они хотели навредить лично тебе!
— Я не сомневаюсь. И ведь навредили, как я уже рассказывал — я так и не стал в итоге советником императора. Потому что бунт в Шанхае был громкий, позиции будущего императора он подорвал немало. А дальше эта банда во главе с Чан Кайши, убив губернатора, захватила корабль, типа крейсера. Заставила канониров стрелять по городу, причем по жилым домам. Трехдюймовыми снарядами. Революционный праздник длился недолго, соседние корабли начали обстрел и попали в паровой котел крейсера. Тогда Чан с другом Чэнем сбежали на явочную квартиру. Туда нагрянула полиция. Герои перебежали в другой дом,' на авеню Жоффр. Но Чэнь не ушел, наши люди его все-таки застрелили, и гражданин Чан Кайши потерял друга. Жил после этого в шанхайском преступном мире, работая на некую Зеленую банду. Профессия его называлась — опасный человек.
— А что, интересный мужчина, вообще-то.
— Ты, мой ягненочек, так бы не говорила, прочитав несколько страничек его досье. В свободное от революции время он месяцами пропадал по женщинам и пьянкам, питая неутолимую страсть к тому и другому. Мерзейший характер, требовательный, никому не подчинялся, скандалил, впадал в припадки злобы и истерии. Однажды в ярости надел на голову куртизанке миску с супом, кипящим, между прочим. Если вы думаете, что она после этого осталась жива…