После каждой вылазки в цирк-шапито меня так распирало, что я не знал, куда себя девать. Ни мама, ни Полина мой восторг не разделяли. Но мне надо было хоть с кем-то поделиться первыми догадками о своём будущем. Поэтому, давясь от восторга, я поговорил с вечным жидом. Его ответ меня смутил и озадачил. Натан Моисеевич сказал, что публично распиливать женщин в блестящих платьях — это пошлость. Я защищался: дело ведь не в женщинах и не в платьях. Он сказал: «Ага, понятно. Ты хочешь всем показать чудо». Я сказал: «Да». — «Тогда выбери подходящее чудо и научись его делать».
Весь следующий месяц я ломал голову над выбором подходящего чуда. Я думал об этом, сидя в школе на тоскливых уроках, шатаясь в одиночестве по улицам, думал даже во сне. Единственной идеей, которая пришла мне на ум, был прыжок с балкона, с нашего четвёртого этажа. Но я слегка сомневался в результате.
На мою просьбу заказать самое желаемое чудо Полина ответила как о деле решённом: «Отправь меня куда-нибудь в Англию, в семнадцатый век. Ну, в крайнем случае, в восемнадцатый». Я пообещал обдумать этот вопрос.
Всё лето вечный жид болел, поэтому иногда просил меня сходить в магазин за продуктами. Конечно, я покупал только то, что он поручал, но ему, видно, хотелось покапризничать: «Опять кефир! Опять плавленый сырок…» Иногда он баловал себя кильками в томате. Растворимый кофе и докторскую колбасу, по его словам, страна припрятала для более достойных своих сынов.
Когда Натан Моисеевич спросил, выбрал ли я подходящее чудо, мне было нечем похвастать. Наконец, он сжалился: «Ну, давай вместе выберем. Лучше всего это делать наугад».
Взял книгу, засаленную до тряпичного состояния, и прочёл на первой же открывшейся странице:
— Так, значит. «И ещё говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие»[2]. Понял?
— Понял. Чего тут не понять?
— Что именно?
— Ну, что богатым туда вход запрещён.
— А про верблюда? Ты как-то невнимательно слушаешь. За богатых можешь не беспокоиться. Слушай ещё раз: «Удобнее верблюду пройти…» Удобнее! Вот тебе чудо номер один.
У меня вспотели обе ладони. Я даже боялся спросить, знает ли он — как? Как это делать? Конечно, он знал. Но, прежде чем рассказать, он заварил себе чифирь, полпачки грузинского чая на одну фаянсовую кружку, и хлебал, постанывая, чуть не полчаса. Я погибал от нетерпенья.
— Значит, запоминай. Берёшь обычную нитку, метра два-три. Берёшь иголку.
— Тоже обычную? Или цыганскую? Она всё-таки побольше.
— Ну, можно цыганскую, без разницы. И берёшь дромадера.
— Дромадер — это что?
— Не что, а кто. Одногорбый верблюд. В крайнем случае, с двумя горбами тоже подойдёт. На шее верблюда завязываешь нитку петлёй. И только после этого начинаешь постепенно вдевать в иголку. Значит, один конец нитки — вокруг шеи, другой — в игольное ушко. Теперь самое главное…
Рассказывая, Натан Моисеевич каждую минуту прерывался и предупреждал: никому! Об этом способе никому ни слова. Иначе сам не сумею повторить.
— Зачем же вы мне сказали??
— Мне больше не понадобится.
Дома я утянул у матери чёрную катушку с иголкой и только потом сообразил, что в нашей местности дромадеров нет и не предвидится на сотни километров вокруг. Тогда, в нарушение правил, я решил устроить репетицию с участием старой хромоногой лошади, которая летом паслась невдалеке от трамвайного кольца, на задворках домов частного сектора. Но в самый последний момент, уже завязав нитку на понурой гнедой шее, я был застигнут и оскорбительно обруган женщиной в телогрейке и резиновых галошах. Самое мягкое, что она сказала: «Такой маленький, а живодёр».
Осенью, в ноябре умер Брежнев. Он правил нашей огромной страной так давно, что уже производил впечатление бессмертного. По телевизору, конечно, объявили всемирный траур, но никакого особого горя я вокруг не замечал. Над генеральным секретарём уже устали подсмеиваться, над его орденоносным величием и неповоротливой речью. Если какой-нибудь надоедливый остряк вместо «систематически» говорил «сиськи-масиськи», то всем с полуслова было понятно, кого он имеет в виду. Брежнев раздражал даже мою кроткую маму, которая, кажется, ничего не видела, кроме своей швейной машинки «Подольск». Мама работала медсестрой в больнице, а вечерами допоздна шила под заказ какие-то сатиновые блузки и трусы. Отцовского возвращения, как я понял, она уже не ждала.
Насчёт траура Натан Моисеевич печально сказал:
— Ну, началось. Теперь эти старички посыплются один за другим. А после них придёт более молодой и языкастый. Но лучше-то всё равно не будет.
Я спросил:
— Почему лучше не будет?
— Потому что у нас в стране нету ничего дешёвле, чем обычный человек. Родину мы, конечно, обожаем и государством гордимся прямо до слёз, зато людишки у нас расходуются легче спичек или гвоздей.
На мой тогдашний взгляд, мироздание в целом выглядело как-то ненадёжно. Главная сложность заключалась в том, что я никак не мог наметить жизненную цель. А намечать надо было срочно, потому что, казалось, ещё немного — и всё, жизнь окажется бесцельной. Я читал всё подряд, что попадалось на глаза, но любая прочитанная книжка только усиливала эту боязнь опоздать. Школьные уроки увлекали не больше, чем бледно-розовый, линялый транспарант «Слава народу!» на фасаде городской бани. По маминой просьбе я с удовольствием освоил технику шитья на подольском агрегате, но трусы и блузки в мои планы точно не входили.
Полина окончила школу раньше, чем я, и теперь училась в музыкальном училище на певицу. Хотя она и без училища умела петь так, что у меня по всему телу пробегал миллион мурашек. Ей хватало один раз послушать любую запись на пластинке или по радио, чтобы сразу безошибочно повторить или спеть по-своему, даже лучше. Когда Полина хотела что-нибудь обругать, она говорила: «Это примерно как София Ротару, такой же кошмар». Иногда она уговаривала меня спеть на два голоса, я стеснялся и отнекивался, потому что медведь на ухо наступил, но, в конце концов, мы всё-таки пели что-нибудь простенькое, например «Девушку из харчевни»:
Тут я втайне сожалел, что мимолётный гость — это не я.
И ещё была одна песня про караван, в которой Полина больше всего любила концовку:
Я пропускал мимо ушей «волшебные колёса». Но вот это обещанье: «И никогда меня вы не найдёте», произнесённое Полининым голосом, спетое в моём присутствии много раз, вызывало сокрушительное чувство ненадёжности: моя пожизненная любовь признавалась, что хочет уйти туда, где её не смогут найти. Куда-нибудь на три века назад, подальше от всех. А значит, и от меня.
Если не путаю, в следующем августе я случайно узнал, что в соседний Сорокинск прибыл передвижной зверинец. На тот момент я уже получил школьный аттестат и был принят на работу художником-оформителем в маленькую химчистку, которая громко называла себя «Комбинат Чистоты». Оформительским искусством я овладевал на рабочем месте. Мне давали ватман, гуашь и стихи, сочинённые лично директором химчистки, чтобы я начертал крупно и выразительно:
Часть заработка я отдавал маме, часть оставлял себе, и к концу августа у меня накопилось 27 рублей. Автобус до Сорокинска шёл два с половиной часа. Я выехал ранним субботним утром, даже не зная, имеется ли в зверинце верблюд, но очень надеясь на это.
Мне повезло: там был настоящий дромадер! Правда, с потёртыми коленками, измученный, похожий на грязную кучу войлока. Дети протягивали ему леденцы и все как один спрашивали, не может ли он вдруг плюнуть? В ответ он только показывал длинные жёлтые зубы и терпеливо переступал с ноги на ногу.
В зверинце я провёл почти целый день. Подружиться со сторожем-смотрителем оказалось проще простого; гораздо сложнее было отвертеться от совместного распивания водки, которую он купил на мои сэкономленные рубли. После семи вечера, когда посетители разошлись, смотритель открыл вторую бутылку и с радостью передоверил мне свои обязанности.
От верблюда тяжело и удушливо пахло, ему наверно пригодился бы «Комбинат Чистоты», зато он безропотно стерпел все процедуры, которые я выполнял точно по инструкции вечного жида. При сближении с игольным ушком животное чуть не сбило с ног и не растоптало меня. Но это уже мелочи. Главное, что мне всё удалось — даже дважды! После второй успешной попытки смотритель вышел из подсобки и весёло крикнул: «Хочешь покататься? Давай подсажу!»
Мне повезло: там был настоящий дромадер! Правда, с потёртыми коленками, измученный, похожий на грязную кучу войлока. Дети протягивали ему леденцы и все как один спрашивали, не может ли он вдруг плюнуть? В ответ он только показывал длинные жёлтые зубы и терпеливо переступал с ноги на ногу.
В зверинце я провёл почти целый день. Подружиться со сторожем-смотрителем оказалось проще простого; гораздо сложнее было отвертеться от совместного распивания водки, которую он купил на мои сэкономленные рубли. После семи вечера, когда посетители разошлись, смотритель открыл вторую бутылку и с радостью передоверил мне свои обязанности.
От верблюда тяжело и удушливо пахло, ему наверно пригодился бы «Комбинат Чистоты», зато он безропотно стерпел все процедуры, которые я выполнял точно по инструкции вечного жида. При сближении с игольным ушком животное чуть не сбило с ног и не растоптало меня. Но это уже мелочи. Главное, что мне всё удалось — даже дважды! После второй успешной попытки смотритель вышел из подсобки и весёло крикнул: «Хочешь покататься? Давай подсажу!»
Домой я приехал почти ночью, а назавтра спозаранку помчался к вечному жиду. Он воспринял мой отчёт об эксперименте очень спокойно, как само собой разумеющееся. Кивнул, обстоятельно прокашлялся и с лёгкой насмешкой спросил:
— Ну что, продолжим?
Я сказал: «Да», чувствуя давящий сладкий ужас где-то в солнечном сплетении.
Натан Моисеевич снова заваривал свой чифирь, хлебал, постанывал, листал всё ту же засаленную книгу. Наконец, поднял на меня глаза.
— Тогда слушай: «…Он сказал им: вы дайте им есть. Они сказали: у нас нет более пяти хлебов и двух рыб; разве нам пойти купить пищи для всех сих людей? Ибо их было около пяти тысяч человек. Но Он сказал ученикам Своим: рассадите их рядами по пятидесяти. И сделали так, и рассадили всех. Он же, взяв пять хлебов и две рыбы и воззрев на небо, благословил их, преломил и дал ученикам, чтобы раздать народу. И ели, и насытились все; и оставшихся у них кусков набрано двенадцать коробов»[4].
Мы помолчали. Я был уверен, что сейчас он скажет: «Значит, так. Берёшь пять буханок хлеба и берёшь две рыбы…» Но он сказал:
— Этому научиться труднее, чем выучить китайский язык.
Я ответил:
— Хорошо, я согласен.
Не знаю, как насчёт китайского, но спустя три с половиной недели усиленных консультаций с вечным жидом меня больше всего интересовал вопрос: где мне взять пять тысяч человек, которые согласились бы собраться в одном месте, чтобы сообща поесть рыбу и хлеб?
Как ни странно, ответ на этот шизоидный вопрос подскажет та самая эстрадная дива, Полинин кошмар, народная артистка Ротару, чья афиша мне попадётся на глаза возле столичных театральных касс, когда я перееду на некоторое время в Москву и буду один бродить по громадному заснеженному городу, уже точно зная свою сумасшедшую цель, но пока не видя разумных к ней подступов. На афише будет указана концертная площадка — дворец спорта «Олимпийский», и я скажу себе: «Почему бы и нет? Отличный вариант».
Во мне вдруг выросло столько уверенности, что её хватило бы на четверых, хотя Полина стала смотреть на меня с какой-то непонятной жалостью. Перед моим отъездом она спросила: «Зачем ты едешь? Что ты будешь там делать?» Я сказал: «Наймусь к фата-моргане», после чего был поцелован в уголок рта.
Шутки шутками, но я больше не сомневался ни в жизненной цели, ни в её достижимости. Несмотря на то, что это подразумевало самые несуразные шаги и самые фантастические результаты. Я начал желать только невозможного.
Правда, я упустил из виду одну печальную подробность. То, что вечный жид не вечен. Он угрожающе быстро тощал и темнел лицом, как будто выгорал изнутри. Я всё чаще заставал его безучастно лежащим на спине. Но он привставал, радуясь моим приходам, становился разговорчивым, пускался в далеко идущие рассуждения, из которых я мало что понимал. Наверно, это непонимание объяснялось тем, что он уже весь был поглощён прошлым, а я — только будущим. Я даже не замечал, что он умирает: ну, просто лежит и болеет, очень пожилой человек.
Возможно, я был последним (если не первым и последним), кто спросил вечного жида: есть ли у него что-то вроде мечты? Он ответил, что чувствует себя замечательно легко и свободно как раз благодаря тому, что больше ничего не желает. Но всё же, поразмыслив, добавил, что, если бы имел возможность, то съездил бы в Касабланку и забрал у одного придурка уникальную, драгоценную вещь — подарок Бледного Лиса.
Я, конечно же, начал выспрашивать подробности и услышал целую небольшую лекцию, из которой запомнил вот что.
Бледный Лис — главное божество у догонов, маленького бедного народа, который живёт племенами в Западной Африке, на плато Бандиагара. Эту местность так и называют: земля догонов.
Сейчас у большинства нормальных народов календари, мифы и старинные праздники связаны с космическими циклами — лунным или солнечным. Но для догонов законы Луны и Солнца словно бы не имеют значения. Догоны как будто свалились с Сириуса. Уже девять или десять веков — только раз в 50 лет — они устраивают пышные торжества, напяливают специальные маски и чествуют Сириус. Точнее говоря, даже не Сириус, а его спутник — Сириус Б. Вот эту крошечную звездочку (они её зовут звездой По), практически невидимую с Земли, догоны с древних лет знают едва ли не лучше, чем сегодняшние учёные-астрономы.
Непонятно, откуда взялась информация, но эти люди из африканской глуши, из примитивного, почти первобытного племени с полной уверенностью заявляют: «Звезда По — самая маленькая и самая тяжёлая из всех звёзд», знают её историю, как она возникла от взрыва и прочее. А учёные только в 1970 году с помощью сильного телескопа смогли её сфотографировать. Теперь уже известно, что этот «белый карлик», размером чуть больше Земли, настолько тяжёлый, что у него один кубический метр весит двадцать тысяч тонн. И ещё доказано, что Сириус Б делает полный виток вокруг Сириуса как раз за 50 лет.
Я спросил:
— А с чего вдруг они эту звезду чествуют?
— Потому что якобы оттуда к догонам спускался верховный бог Йуругу, он же Бледный Лис.
Тайными сведениями о визите Бледного Лиса сейчас владеют только олубару — специальная каста жрецов. А уж те странные подарки, которые он после себя оставил, о них-то не знает почти никто.
— Откуда же вы знаете?
— Я просто умею читать. Всё, что нам хотелось бы узнать, уже где-то записано, даже не по одному разу. Надо только открыть правильную страницу.
Меня опять трясло от нетерпения:
— Что это за подарки?
— Обо всех не скажу, но там был один изумительный предмет, что-то наподобие ящичка, его потом стащил кто-то из родичей олубару и увёз в Касабланку. Надо будет мне потом как-нибудь адрес уточнить. Говорят, что эта вещь способна управлять временем.
Как всегда, сказанное вечным жидом выглядело небылицей, но звучало непреложно, как закон.
Год, проведённый в Москве, стал для меня годом позорных компромиссов. То, чем я зарабатывал, в мире советской эстрады называлось лёгким жанром. С восьмой, кажется, попытки мне удалось влиться в один жалкий концертный коллектив, который сопровождал столичные и гастрольные выступления малоизвестных певцов и певичек. До этого меня упорно отсылали в шоу лилипутов.
Позорными компромиссами я называю то, что мне пришлось по-быстрому освоить: распиливание парчовой красавицы на три равных куска, добывание живого голубя из кастрюли с кипятком, ловлю трассирующих пуль и, наконец, ложную левитацию над прозрачным столом из органического стекла.
В своё оправдание могу только сказать, что истинную левитацию я тоже сумел освоить — правда, частично. То есть мне удавалось повиснуть в воздухе где-то секунд на двадцать, но это обычно прерывалось очень болезненным паденьем на пол или на стол.
Незадолго до своего рискованного эксперимента в «Олимпийском» я познакомился с журналистом-англичанином. Его звали Малкольм, он был корреспондентом газеты «Saturday Revue». Мы два раза одновременно обедали в тихом, пустом ресторане гостиницы «Дружба» на проспекте Вернадского, а в третий раз как-то легко разговорились и продолжили знакомство прогулкой по весенней Москве. Его русский был немного лучше, чем мой школьный английский. Малкольм признался, что страдает из-за двух вещей: нехватки новостей, достойных репортажа, и слежки — не то вымышленной, не то реальной — со стороны КГБ. Он всё переспрашивал, не боюсь ли общаться с иностранцем и того, что за нами, возможно, следят. Я боялся, но не очень. Просто мне было не до этого.
Чтобы утолить журналистский голод Малкольма, я предложил сделать репортаж о вхождении верблюда в игольное ушко, но Малкольм хмыкал и вежливо кивал, будто я звал его слетать на созвездие Пса.