Вставать и правда было затруднительно, потому что вся моя одежда, включая трусы, висела на кресле в противоположном углу.
Гостья присела на край постели очень уютно, по-свойски, и я, наверно, стал похож на лежачего больного, которого пришли навестить.
Она помолчала, как будто мысленно репетировала вступленье к заготовленной исповеди, но забыла текст и вдруг решила начать с конца:
— Женя! Увезите меня отсюда! Я вас умоляю, Женечка, заберите меня! Не могу здесь больше оставаться с этим чудовищем… Возьмите меня к себе! Женечка, я же знаю, что я вам нравлюсь. Я видела, как ты на меня смотрел… Ну, ты же сам всё видишь! Видишь??..
Ничего я уже не видел, потому что она в один момент расстегнулась и выложила мне прямо на лицо свои полновесные, влажные от пота сокровища. Постанывала, тёрлась грудями о мою трёхдневную щетину и закрытые глаза. Я лежал, как дурак, и молчал. Вероятно, в этом молчании ей почудилось восторженное согласие, и она заговорила совсем другим тоном, с ласковой хозяйской сварливостью:
— Вот вы такие все, кобели бесстыдные! Вам бы только это… Не цените нас, женский пол. Ладно уж, потерпи! Я сейчас быстро, только помоюсь.
Схватила сумочку и убежала в ванную. Слышно было, как судорожно раздевается, терзает волосы расчёской, но воду не включала. Я встал и оделся — почти машинально, с армейской чёткостью.
Она вышла вся белая, как сметана, коротенькими японскими шажками, чуть приседая, обняв себя за плечи, с торчащими над животом огромными розовыми сосками и таким же розовым лобком.
— Ты куда?!
— Сигареты надо купить. Дойду до киоска.
Тут она возлегла на постель, как одалиска, с неописуемой томностью, скрестив ноги, и приказала мне вдогонку:
— Шампанское, Жень, захвати!
Я вышел на улицу, добросовестно добрёл до киоска, купил пачку «Честерфилда» и двинулся в сторону вокзала.
Уже возле билетной кассы я обнаружил, что оставил в гостинице сумку с книгой и сменой белья. Но паспорт, бумажник и телефон были здесь, в пиджаке.
В привокзальном буфете мне продали сто грамм тёплой водки и стакан томатного сока. Потом ещё сто грамм.
С левой стороны вокзала открывался пустырь, примыкающий к железнодорожному тупику. Там я нашёл бетонный пенёк, присел и закурил.
Для полноты картины оставалось только позвонить Федюше. Телефон у меня почти разрядился, но я не собирался долго говорить.
— Хэллоу! — сказал мне третий заместитель председателя политсовета «Единственно Правильной Отчизны». — Есть новости?
— Новость одна. Я отказываюсь от заказа.
— А что? Какие-то затруднения?
— Ну, можно сказать, стилистические.
— Чего-о?? — Слышимость была неважная. — Политические?
— Хорошо, пусть будут политические.
Он молчал, наверно, с полминуты.
— Может, тебе моя партия не нравится?
Я честно удивился:
— А что там может нравиться?
— Ты это брось! Совсем страх потерял? Давай лучше вступай к нам.
— Зачем?
— …А потом вместе выйдем, через год-два. Когда уже не надо будет.
На этих словах мой телефон выдохся, и партийный вопрос так и остался нерешённым. Всю обратную дорогу в людном плацкартном вагоне я проспал, как новорождённый.
Не помню точно, кто это сказал: времени всегда тратится ровно столько, сколько у тебя его есть. Раньше мне это казалось шуткой, теперь перестало казаться. Особенно когда счёт пошёл на недели и дни. Можно пытаться растягивать время, выворачивать наизнанку или сжимать, чтобы сэкономить. Можно его конвертировать в какую угодно валюту или просто разменивать на фантики неземной красоты. Но всё равно — потратишь без остатка. Никаких заначек или резервов, ни для кого.
Вечером 21 августа меня занесло в торговый центр «Капитан» — я туда хожу оплачивать коммунальные услуги через терминал, а потом иногда поднимаюсь на третий этаж в магазин «Видео-Шторм».
Мне вдруг сильно захотелось накупить сразу много фильмов — только не новые, а те, которые давным-давно видел, и заново их посмотреть.
В этом «Шторме» среди полок, уходящих за горизонт, меня так укачало, что я в итоге набрал невыносимо пёструю пачку: «Нежную кожу» Трюффо, «Связь» братьев Вачовски, «Ганнибал» Ридли Скотта, «Охотника на оленей». Да, ещё поздний Стэнли Кубрик, Иоселиани, Гринуэй. В общем, диковатый винегрет, который правильней было бы забыть возле кассы, изобразив рассеянность, но там случился любопытный эпизод.
Улыбчивая кассирша пробила чек и поздравила меня с тем, что, сделав покупку на такую-то сумму, я получил право на бесплатную консультацию астролога, хоть сейчас! Это у них такая акция — вот талончик. А сам астролог сидит на первом этаже, рядом со свежевыжатыми соками. В другой день я бы сказал «огромное спасибо» и тут же с лёгким сердцем оставил где-нибудь этот талончик вместе с фильмами. Но 21 августа я, как полноценный обалдуй, попёрся на первый этаж к бесплатному астрологу, спрятанному за бархатной шторой, в тесной кабинке, между оранжевым прилавком с соками и кремовым бутиком дамского белья.
У меня ещё возник запасной вариант: если за шторой обнаружится пылающая очами брюнетка с массивными перстнями, я без зазрения совести отверну в оранжевую сторону и выпью грушевый.
Но в кабинке, за столиком сидел невзрачный юноша лет двадцати шести, гладко причёсанный, в сером костюмчике. Такой типичный ботаник, выражаясь школьным языком. Сидел, уткнувшись в экран ноутбука. Мой приход его не очень-то отвлёк.
Парень предложил мне стул и запросил «выходные данные»: место, год, месяц, день и час рождения — всё с дежурной вежливостью, так и не отрываясь от экранчика. Это внушало доверие. По крайней мере, он не щупал меня наглым, всезнающим взглядом доморощенного психотерапевта.
Когда компьютер выдал натальную карту (или как там у них называется эта круглая схема, перечёрканная цветными хордами и категорическими острыми углами), астролог, наконец, заговорил. Он довольно складно изложил обстоятельства моей жизни за последние лет пятнадцать, даже угадал профессию, но я его прервал. Своё-то прошлое я как-нибудь сам предскажу, память пока не отшибло.
Он спросил раздражённо:
— Вам что, лишь бы на будущее?
— Мне лишь бы настоящее. Ближайшие дни.
Парень опять уткнулся в монитор. Вся складность улетучилась. Теперь он хмыкал, как технарь, нашедший поломку, и гундел себе под нос:
— Ну, тут у вас это… Вроде бы. Ну, в том смысле, что…
Он мрачнел буквально на глазах. Я ждал.
— Ну, в том смысле… Кардинальное что-то. Возможно, с медициной. Операция, типа?
— Да, — говорю.
— А какого числа?
— Двадцать седьмого.
И вот тут он заткнулся. Просто завис у экрана с вытянутым лицом, как будто язык проглотил.
Не знаю. Может, у этих астрологов вообще не принято клиентам плохие новости сообщать. Но молчал он очень конкретно.
Я попытался его приободрить: да ладно, говорите прямо, я ведь и так всё понимаю.
Он осторожно покашлял и кое-как выдавил из себя:
— В общем, это… Не хочу вас пугать. Но лучше бы это было не двадцать седьмого. Лучше в этот день не трогать ничего. Тогда, может, обойдётся.
Как говорится, и на том спасибо.
Оставалось идти пить грушевый сок. Или томатный.
Двадцать третьего августа по-честному дозвонился до клиники, чтобы напомнить о себе: я такой-то, собираюсь на днях приехать сдаваться.
Та же самая девушка снова задумчиво поцокала по клавишам — и вдруг начала многословно извиняться: «Очень сожалеем, что причинили неудобства! По независящим причинам… Вам операцию на двадцать восьмое перенесли. Так уж получилось! Двадцать седьмого только освободится палата, и мы вас положим в стационар».
— Это безобразие, — говорю. — Я возмущён.
— Приезжайте после обеда! Не забудьте домашнюю одежду и деньги.
В тот же день я услышал по телефону от моей интернетовской Дюймовочки, что к следующей встрече она, так и быть, накрасится ради меня. Думаю, после слов: «Ну, прощайте!» — это уже явный прогресс.
Двадцать седьмого ближе к полудню я пошёл в татарский гастроном. Покупателей почти не было. У витрины с форелью во льду, шевеля губами, стояла бомжиха Надежда Викторовна и рассматривала рыбу, как музейный экспонат.
Я набрал продуктов больше обычного и, проходя мимо Надежды Викторовны, тихо сказал: «Есть важное дело». Она кивнула со значением и пошла вслед за мной.
По пути из гастронома Надежда Викторовна на всякий случай дважды заявила: «Я ведь не какая-нибудь там фитюлька!» Это я охотно подтвердил.
Когда мы пришли ко мне, я сказал Надежде Викторовне, что она остаётся здесь домохозяйничать. Вот деньги, вот еда. А сам я уеду, может быть, дня на три. Или, возможно, на долгие годы. Она вытаращила глаза, огляделась по сторонам и сказала сурово: «Тогда я буду мыть пол».
Меня положили в одну палату с человеком по фамилии Стечкин. Мы вместе выходили на крыльцо покурить, и Стечкин рассказывал, что живёт вдвоём с котом по имени Барселон. В домашних условиях, если никто не слышит, к нему ещё можно обратиться: Барсик. Но при людях, на улице — никакой фамильярности, только Барселон. Иначе кот сильно страдает неврастенией. У Стечкина правый глаз минус одиннадцать, а левый — совсем перестал видеть год назад. После долгих колебаний решено было оперировать левый. Стечкин пояснил: «Женщин давно не вижу, очень хочется посмотреть».
Он угостил меня малиной, которую, по его словам, выращивает дома на балконе, чтобы порадовать кота.
Вечером неожиданно позвонила Дюймовочка:
— Как ты, жив ещё? Я собиралась погадать на тебя, но боюсь.
— Давай я сам погадаю. Только ты меня научи.
— Ты там, наверно, не сумеешь. Надо свечи и зеркала. А окно у тебя там есть? Ты просто подойди к окну и выгляни. Что первое увидишь, то и будет. Я так в детстве гадала.
— Уже выглядываю. Здесь одни деревья и вывеска банка «Русский кредит».
— О! Как интересно.
— Ничего интересного. Сейчас буду пытаться уснуть. Завтра обещают поднять в шесть часов.
Но Стечкин заснуть мне не дал: он храпел так, будто участвовал в вулканическом процессе. На месте Барселона я бы тоже страдал неврастенией.
В шесть утра включили свет и объявили по радио, что оперируемым запрещается завтракать и даже пить, а сами операции начнутся в девять. «Тогда какого хера будить в шесть?» — спросил Стечкин и вернулся к вулканическому процессу.
Мне возвращаться было не к чему, поэтому я пошёл на улицу курить. Там ещё было темно, светилась лишь неоновая вывеска банка. К концу второй сигареты мне пришли на память дивные стихи, четыре строчки, читанные в студенческом возрасте. Тогда они мне показались чересчур высокопарными: «Были очи острее точимой косы — по зегзице в зенице и по капле росы». Как там дальше? Вспомнить надо было позарез. А, вот: «И едва научились они во весь рост различать одинокое множество звёзд». Человек, который это написал, мог уже ничего не бояться. Точнее говоря, потому и написал, что не боялся ничего.
В полдевятого я застиг себя раздевающимся на глазах у странной кастелянши. Она принесла белую полотняную рубаху, белые штаны, белые бахилы с завязками, белую шапочку, встала напротив и принялась разглядывать меня. Оказалось, её томили сердечные истории. Пока я надевал рубаху и безразмерные штаны задом наперёд, потом снимал и заново их напяливал, она успела рассказать о своём первом возлюбленном, который пел ей под гитару, что на нейтральной полосе цветы необычайной красоты. Меня почти доконали непарные куцые завязки на бахилах, когда речь зашла о родной племяннице кастелянши. Смысл сообщения сводился к тому, что ближайшая подруга младшей сестры её второго мужа однажды была в Риме!
— Вы представляете!?
— Ну, представляю. Я тоже был в Риме.
— Вот!! Я так и чувствовала, что мы родственные души!
Спать хотелось сильнее, чем жить. Спотыкаясь, наступая на завязки и теряя бахилы, я чувствовал себя плохо экипированным детсадовцем. Но операционный стол с маленькой подушкой в изголовье мне понравился. Здесь никто не храпел и ничто не предвещало дурного. Поэтому я прикорнул и уже готов был вздремнуть. Как вдруг сзади на меня вероломно накинулись сразу двое — судя по голосам, мужчина и женщина. Действовали стремительно, в четыре руки: марлевый кляп на лицо, справа — наручник-манжетка, слева — игла убойной длины. Пока мужская пясть упиралась в мой лоб, как в столешницу, женские пальцы уже ставили распорку между век. Эта преступная парочка неплохо спелась, прямо Бонни и Клайд.
Я лежал и думал: ведь были очи острее точимой косы. Клайд с остервенением тыкал мне в глаз чем-то вроде тупого карандаша, но я довольно отчётливо видел заплаканное небо и дрожащие размытые звёзды, одинокое множество, да.
У этих двоих всё же случилась рискованная заминка. Клайд внезапно отлип от моего лба и крикнул напарнице очень грубо: «Ты что мне даёшь? Я просил Бэ-2!» — «Ой, — сказала Бонни, — извините». — «Быстрее! Давление видишь??» Через полминуты он снова навалился на меня, ещё немного потыкал и выдохнул: «Всё».
Следы нападения убрали мгновенно, заклеили глаз пластырем и ссадили жертву на кресло-каталку. Медсестра, которая довезла меня до палаты, предупредила: «Три часа лежать. Только на спине!»
Я вытерпел ровно девяносто минут, потом встал, плавно прогулялся до лифта, спустился вниз и вышел на крыльцо. От сигареты меня слегка повело, я переждал головокружение на свежем воздухе и вернулся в палату.
Вскоре привезли Стечкина, тоже заклеенного пластырем, он скоропостижно уснул, но уже не храпел, а возмущённо стонал. Тогда я предпринял вылазку в больничный буфет. Это место покорило меня растворимым кофе и холодной куриной сосиской. Кажется, за всю жизнь я не едал ничего вкусней.
Часам к пяти пополудни всех заклеенных позвали в процедурный кабинет. В коридоре выстроилась очередь одноглазых. Я заглянул в приоткрытую дверь: медсестра сдирала пластыри одним лихим рывком, будто мстила кому-то или желала сорвать маску со всей мировой лжи.
Я покинул очередь и взялся раздевать глаз самостоятельно. Хорошо, что я делал это медленно и наедине с собой. Потому что счастье, я заметил, вещь труднопереносимая, иногда отнимающая рассудок, чувство дистанции, даже лицо. Но ничем иным, кроме как бешеным счастьем, я не назову эту голубизну воздуха, прошитого электрическим золотом, которое обожгло мне хрусталик, эту роскошь светопреломления, а главное — резкость, полузабытую алмазную резкость любой мелочи: транзитной ворсинки на рукаве, дёрганой секундной стрелки или пятнышка раздавленной малины, порочащей больничную простыню.
Это был цветной воздух. Пусть даже он скрывал те пресловутые девяносто четыре процента, прямо давая понять: не твоё собачье дело, тебе это видеть нельзя! Но зато легальные шесть процентов ужасали, счастливили, охорашивались и блистали всей своей неполнотой.
На скамейке возле крыльца сидел Стечкин с унылым пластырем на глазу. Я спросил, почему бы не снять. Стечкин встрепенулся: «Уже можно?», почесал бровь, ещё с минуту поковырялся и вдруг заорал: «Ого!! Вот это женщина!»
Я обернулся: в шагах пяти, на краю аллеи стояла Дюймовочка на высоченных каблуках и неловко улыбалась. Она сказала:
— Привет. Хорошо выглядишь! А мне казалось, ты лежишь весь в гипсе и в бинтах.
— Спасибо, уже не лежу. Как ты меня разыскала?
— Пришлось уйти с работы пораньше. Я тут, через дорогу, в «Русском кредите». Ты правильно погадал.
— Ничего себе гадание! Я думал, это был намёк, что придётся мне каким-то кредитом или деньгами заниматься. Значит, получается, не деньгами, а тобой? Если ты не будешь возражать.
Тут она посмотрела на меня с такой радиоактивной нежностью, ради которой уж точно стоило дожить до этих безнадежно взрослых лет. И ответила:
— Я не буду возражать.
История третья ОСТРОЕ ЧУВСТВО СУББОТЫ
День добрый. Я являюсь корреспондентом газеты «Городские ведомости». А раньше я долгое время являлся сотрудником редакции «Областные огни». Мне нравится моя работа, несмотря на то, что платят за неё очень мало.
Лучше всего у меня получается брать интервью — особенно у знаменитых людей. Для этого нужно быть проницательным и глубоким психологом, иначе собеседник не захочет раскрыть тебе свою знаменитую душу. Правда, встречаются наглые, избалованные персоны, для которых интервью служит только способом покрасоваться перед публикой. Я бы не стал с ними общаться, если бы этого не требовал мой шеф.
Совсем недавно я беседовал с одним модным дизайнером, который пытался произвести на меня эффектное впечатление хвастливым рассказом о своей службе в военно-морских силах. Я как можно точнее записал его слова и срочно отдал текст интервью главному редактору. Даже сверхсрочно, потому что это было приказание господина Федюшина, владельца «Городских ведомостей». Не знаю, что именно его не устроило в моей работе, но, по словам редактора, господин Федюшин, когда прочитал интервью, безо всяких объяснений порвал его на куски и швырнул в мусорную корзину. А меня лишили премии, не говоря уже про гонорар.
Журналистам вообще свойственно остроумничать по любому поводу. Но я не одобряю своих коллег, когда они за глаза называют босса Федюшей. Я даже сделал замечание нашей корректорше Даше Рукенглаз. Она мне в ответ посоветовала прочесть поэта Бродского, который выражался в том смысле, что свобода — это когда не помнишь отчество начальника. А по-моему, это панибратство и неуважение к человеку, который является крупной личностью. Не Бродский является, а Федюшин, я имею в виду, Геннадий Ильич. Хотя и Бродский, наверно, тоже.