Хроника одних похорон - Дмитрий Емец


Дмитрий Александрович Емец Хроника одних похорон

Октябрьским утром, когда на листву больно было смотреть, так ослепляла она своей яркостью, в ворота Домодедовского кладбища, въехал недавно покрашенный ритуальный автобус.

Хоронили Гришку Бубнова, тридцатилетнего шумливого парня, экспедитора фирмы «Лапоток». В пятницу они с водителем отвезли в Иваново партию обуви, оформили и возвращались в Москву: хотели обернуться в тот же день, чтобы не терять субботы. Уже под вечер тащились за грузовиком, дорога – сплошные повороты. Не вытерпели, вылезли на встречную и хлипким корейским микроавтобусом угодили под вынырнувший «Маз». Шофер, везучий чертеняка, руль как-то вывернул, что удар на другую сторону кабины пошел. У него нога сломана, сам из машины выполз, а Гришку после час сорок из жести вырезали.

На отпевании лицо было полотенцем прикрыто. Одна только мать пыталась полотенце поднять и то, что под полотенцем, поцеловать. Ей не давали, но она все равно поцеловала. Другие же так и прикладывались поверх полотенца, где на лбу молитва на бумажке.

Из автобуса между тем выгружались приехавшие. Вышла вдова со своей сестрой, женщиной полной, красногубой и как-то очень нехорошо красивой. Затем, заметно радуясь закончившейся тряске и появившейся возможности покурить, высыпали друзья и сослуживцы, и, наконец, осторожно вывели мать с землистым, словно разом выпитым лицом.

Среди провожавших в последний путь был и тесть Федор Данилович Лямин, тучный мужчина в черном пиджаке, брызжущий природной жизнерадостностью, как брызжет соком и жирком свежая сарделька. Выскочив прежде других из автобуса, он посмотрел влево – на деревянную часовенку, потом вправо – на контору, обсаженную елками, и, убедившись, что они действительно там, куда ехали – то есть на кладбище, немного посопел в печали носом. После этого тесть поумерил скорбь и энергично взял на себя роль распорядителя. Роль эту никто ему не определял, а он сам выбрал ее по внутренней потребности, и стал покрикивать:

– Чужим, чужим браться... Родственникам гроб не выносить! Взяли, ребяточки! Не толпитесь, шестерых хватит... В автобус-то поднимитесь кто-нибудь гроб подать! На каталочку, его на каталочку...

Гроб вынесли и осторожно опустили. Лямин посмотрел и остался недоволен.

– Одно колесо без резины! Переставьте на другую, вон стоит же нормальная! Потерпи, Гришунчик, скоро совсем отъездишься.

Вдова, услышав, на выдохе издала горлом громкий, непривычный для слуха и удивляющий звук. Ее отвели.

– Вот там и стойте, стойте с ней! А мы сейчас, утрясем на минутку и сразу назад... – засуетился Лямин. – Не расходитесь!.. Кто-нибудь... ты вот со мной иди!

Прихватив с собой папку с документами и друга детства покойного – Игоря Фридмана, имевшего привычку всякому новому человеку объяснять, что он не еврей, Лямин скрылся в конторе. Фридмана он взял на случай, если придется стоять в очереди.

Никем не руководимые, сослуживцы растерянно топтались и покуривали, не зная, куда им идти и что делать. В офисе, где всё было понятно, кто директор, кто менеджер, кто кладовщик, где все давно было расписано по ролям и даже по репликам, приветствиям, рукопожатиям, ежедневным годами повторяющимся шуткам, они были на своем месте – уверенные, спокойные люди. Здесь же все вдруг перемешалось, и теперь даже замдиректора, стоявший между ними, был как бы уже не замдиректора, а просто один из многих, не имевший здесь – на нейтральной, нерабочей почве – прежней власти. Он смутно ощущал это и нервничал, изредка деловито произнося: «За машиной послали? Ермилову кто готовил счет на погашение задолженности?» Ему охотно отвечали лишь потому, что этим все временно вставало на привычные, понятные рельсы.

Непривычность ситуации и необходимость непрерывного проявления скорби выбивала их из колеи. Они то начинали поправлять гроб, то вертели в руках венки, то отходили прикурить у открывавшего ворота разговорчивого молодого сторожа в телогрейке, бравшего с каждой частной въезжающей машины по десятке.

Особенного горя никто из них не испытывал, хотя никогда бы в этом не сознался, а единственным сильным чувством в каждом было теперь удивление. Как так: жил парень – недавно совсем курили с ним на лестнице, шутили, натыкались на его острый язык, а теперь вот он лежит в узком длинном ящике, оббитом плотной тканью с окантовкой из черной тесьмы. Было это как-то нелепо, неправильно, не укладывалось в разлинованном привычным укладом сознании, нацеленном на жизнь, но не на смерть.

Отдельной группой стояли сослуживцы: менеджер отдела продаж Шкаликов, замдиректора по коммерции Полуян и девятнадцатилетний, пунцовеющий недавно выдавленными угрями, экспедитор Леванчук.

– А чего крышку не заколотили? – задал вопрос Леванчук, с ужасом обнаруживая, что крышка гроба немного съехала.

– Гроб заколачивают у могилы непосредственно перед захоронением. Будет еще одно прощание, – снисходительно пояснил Полуян, предпочитавший четкий официальный язык.

В офисе про него ходила сплетня, что дома он говорит свой третьей двадцатилетней жене про «фактическую потребность физиологической необходимости».

– Молодой мужик был... А силища! Колесо от «Газели» на спор через тент перебрасывал, – сказал Шкаликов, нервный и задиристый холостяк с красиво подстриженной бородкой, но неопрятными, несвежего цвета усами, свешивающимися с губы так, что легко можно было их прикусить.

Четыре месяца назад он вышел из запоя и теперь другую неделю ходил странно задумчивый, рассеянный, словно прислушивающийся к чему-то.

Сослуживцы помолчали, покурили. Мимо пробежала собака – посмотрели на собаку. Прошел рабочий с ведрами – посмотрели на рабочего и даже заглянули зачем-то в ведра.

– Деньги при нем были за четыреста пар: все вытащили... Семьдесят рублей оставили, суки. В описи так и стоит: семьдесят. Менты валят на санитаров, санитары на морг. Непостижимо! – сказал Полуян.

– А этот куда смотрел? – спросил Шкаликов, недолюбливающий водителя и пользующийся теперь случаем немного пнуть лежачего.

– Его раньше увезли. Вчера дознаватель в больнице был. Анализ вовремя не взял и теперь хочет на опьянение всё списать, якобы по предположению инспектора. На непредумышленное тянет. А жена с другой стороны меня долбит: адвоката, адвоката!

Шкаликов сплюнул, задумчиво посмотрел на свой плевок и растер ботинком.

– М-да, гадство какое...

– А мать-то его видел? Я ее вначале и не узнал. Как на дне рождения встречались – совсем другая была.

Второй экспедитор Леванчук с любопытством заворочал шеей:

– Мать – это которая?

– Да вон старушка в синих клееных итальянках. Правее, еще правее... Аккуратнее смотри! – с тем неестественно равнодушным заговорщицким и потому сразу выдающим видом, с которым говорят или указывают на тех, кто стоит рядом, сказал Шкаликов.

– А-а, вижу... Говорят, все зубы ему повышибало, – сказал Леванчук, испытывавший острую потребность в обсуждении подробностей и обстоятельств произошедшего.

Он получал теперь странное удовольствие, состоявшее в том, что сам он был жив, хотя ездил ничуть не меньше, а может даже и больше (как ему теперь казалось) покойного Гриши Бубнова. Больше всего Леванчуку теперь хотелось воскликнуть: «А ведь вместо Гришки меня могли послать, меня! Смотрите, а я-то не разбился и даже не боюсь совсем. Вчера вон ездил и позавчера, уже после этого. Разве я не молодец?» Но он понимал, что об этом нужно молчать и только говорил постоянно о смятом лице Бубнова.

Шкаликов посмотрел на Леванчука неодобрительно, но одновременно не удержался и вступил в сплетню:

– Зубы, йоопп? Челюсть всю оторвало... А ты зубы, зубы... Так-то вот!

– Тцы-тцы-тцы... – печально поцокал Леванчук, хотя узнал об этом еще позавчера.

Он-то, собственно, первым принес в офис это известие, но теперь почему-то решил забыть об этом. Более того, посланный забирать разбитую машину с пункта ДПС и выручать остаток товара, он лично видел залитое кровью сидение и маленький, нелепый, непохожий совершенно ни на что кусочек трубчатой кости на коврике. Этот нелепый случайный осколок удивил и испугал Леванчука куда больше, чем сегодня все мертвое большое тело, лежащее в гробу. Этот трубчатый кусочек и была сама смерть, а тело... тело было нечто другое и оно почему-то не вызывало у Леванчука ни брезгливости, ни ужаса, а одно лишь острое желание заглянуть под покрывало.

Почему-то ему припомнилось, как в прошлом году перед Новым годом он шел от метро и видел, как мужик продавал из багажника «Волги» молочных поросят, ужасающе синих, покрытых легкой пачкающей чернотой паленой щетины. Некоторые поросята были разрублены пополам, от головы к хвосту, и видно было всё, что бывает внутри: кишки, легкие, сердце и тонкая, очень тонкая пленка, выстилавшая изнутри желудок. Кроме того, у части поросят были крошечные половые органы, скрытые в складках, с мешочком яичек, а во ртах синели первые, почти прозрачные зубы.

Вот таким вот диковинным, только несъедобным и непродажным поросенком и представлялся теперь Леванчуку покойный, которому он остался должен около тридцати долларов и не собирался теперь их отдавать.

Полуян, едва заметно покачиваясь с носка на пятку, продолжал изучение гроба, начатое еще в храме при отпевании. Гроб был скромный, без ручек, лакировки и двойной откидывающейся крышки, позволяющей открыть отдельно лицо покойного. Но оббивающая его материя была плотной, и траурные цветы из тесьмы нашиты крепко и добротно. Он вспомнил, что тесть в автобусе упоминал, что в каталоге гроб значился как «ветеранский». Дескать, его, Лямина, смутило сперва слово «ветеранский», но потом он все равно выбрал его, как самый приличный из всех в эту цену.

– И потом ведь Гриша не любил форсу! Я знаю, ему там на небе этот гроб нравится! Он на него с тучки любуется... – говорил он, значительно вытирая глаза.

И, несмотря на явно всеми ощущаемую наигранность этой фразы, никто почему-то не улыбнулся. Напротив, все были тронуты.

Тогда же Полуян, сидевший на тряской боковушке прямо напротив гроба, воспользовался случаем и с уместно печальным выражением провел рукой по крышке. Под траурными изгибами тесьмы он ощутил одну маленькую и одну довольно большую щель. Доски были шероховатыми, не знавшими рубанка. «Сколотили кое-как и тряпкой обтянули. Тут работы и на двести рублей нет», – прикинул он, взвешивая преимущества похоронного бизнеса перед бизнесом обувным.

Из конторы мелкой рысью выскочил Фридман и позвал вдову. Нужно было что-то уточнить. Вдова, оглянувшись, нерешительно пошла. Заплаканная мать, встрепенувшись, бросилась следом с видом, который бывает у людей, которым нужно кого-то охранять или за кого-то вступиться. Она догнала невестку на ступенях и проскочила в дверь прежде нее и отступившего поспешно Фридмана.

– И теперь за свое... Не разберутся без нее... не звали же скотину! – раздраженно и громко пробормотала сестра жены.

Провожающие уместно потупились. Никто ничего не расслышал, тем более что родственников со стороны усопшего больше не было.

Сослуживцы отошли от гроба поглядеть венки и цветы. Полуян неожиданно для себя купил две хризантемы, расплатился крупной купюрой и долго ждал сдачу. «Она, кажется, отслюнявливает мне самые грязные деньги, противно же...» – думал он.

Из конторы, широко размахивая свободной рукой, появился Лямин, несущий металлическую табличку. За ним, придерживая под руку мать, семенил Фридман с растерянно-жалким лицом. Замыкала шествие вдова, рядом с которой, дожевывая что-то на ходу, бойко шагал маленький лысеватый служащий, имевший вид человека, настолько замозоленного чужим горем, что ничего уже не может пробить или потрясти его.

Шкаликов отчего-то решил, что требуется его вмешательство.

– Какие-то проблемы? – с вызовом спросил он, загораживая дорогу служащему.

Лысеватый с удивлением поднял на него свое кроличье лицо, не прекращая жевать.

– Вы о чем? – спросил он.

– Я о том! Совесть надо иметь! – еще с большим вызовом сказал Шкаликов, напирая грудью.

– Что вы, что вы... Перестаньте, ради Бога! Все отлично, замечательно... – подхватывая Шкаликова под локоть, миролюбиво забормотал Фридман.

Вдова удивленно взглянула на него. Друг детства стушевался.

– То есть я хотел сказать: всё уладилось, – пояснил он, краснея пятнами.

«Она же знает, я сказал «отлично», не потому что отлично, а потому что... Но почему я так некстати всё делаю? Или люди не оговариваются, а проговариваются?» – мучительно размышлял он, вспоминая, что на панихиде его особенно ужасало то, что там, где у покойника должен был быть нос, покрывало лежало совсем ровно, не топорщась, а на скуле его угол был скошен и резко уходил вверх, ко лбу, на котором поверх покрывала лежала еще узкая полоска бумаги с молитвой.

Когда все подходили прикладываться, Фридман тоже подошел. Стыдясь проявить брезгливость, он неуклюже поцеловал бумажку поверх слова «упокой», ощутив губами притягивающий, расползающийся холод лба...


– Везите за мной, – сказал служащий, решительно сворачивая между двух клумб.

Здесь, за цепочкой молодых елей, начинались захоронения. Между могилами шло несколько асфальтовых дорожек, вдоль которых в канавке тянулась железная труба подтекавшего водопровода.

– Ваш участок Е-30, вот у той бетонки, левее вагончика. Там на месте все готово. Заплатите – сколько скажут, но если насчет оградки начнут заикаться, скажете: с Макаровым уже договорено, задаток дали. Ясно?

– Макаров – это вы?

– Я! – подтвердил лысеватый и, повернувшись, ушел.

На гроб он так ни разу и не взглянул. «Какой уверенный и спокойный человек – показал, сказал и – всего хорошего, – с завистью подумал Фридман. – И всё уместно, всё кстати. Разве бы я так смог? Тащился бы вместе, и мне плохо, и всем плохо».

Длинный тощий Фридман с его обостренным чувством несуразности момента, все время смотрел в землю, напуская на себя как можно более огорченный вид. Он постоянно держался рядом с матерью и вдовой, оказывая им мелкие услуги: подавал свечи, придерживал за локоть, обводил вокруг мелких лужиц и, когда они смотрели на него, потупливался и вздыхал. И всё казалось ему, что его, одногодка и друга детства, все винят и укоряют в смерти Гриши и вот-вот кто-нибудь ляпнет: «А ты-то сам почему жив?» – «Но я не видел его три месяца! Не я же вел машину!» – скажет Фридман. «Ну и что: а жив-то почему? Если из двоих кто-то должен был погибнуть, то почему не ты?»

Тележку с гробом везли Шкаликов с Леванчуком: экспедитор толкал сзади за ручку, Шкаликов направлял. «Его же, наверное, трясет там», – с любопытством думал Леванчук. Они шли быстро, и основная процессия немного даже приотстала.

Один раз навстречу попалась машина, дорога была узка, но Шкаликов упорно не посторонился, хотя мог бы, а лишь прищурился, продолжая везти каталку прямо ей навстречу. «Если зацепит – я-то отскочу, а он вывалится. Нет, ничего не будет: слишком глупо... да, точно не будет», – не без разочарования подумал Леванчук.

Встречная машина, взяв правее, остановилась, наполовину съехав с дороги: больше не позволял кустарник. Когда мимо двигалась вся процессия, вынужденная растянуться, чтобы обогнуть автомобиль, водитель сосредоточенно разглядывал руль. Сестра жены, постучав в стекло, крикнула ему: «Ты еще б на танке приперся! Чтоб ты разбился, задохлик!» Водитель вяло огрызнулся, но как-то заведомо непобедительно.

– А что на автобусе нельзя было доехать до места? – спросил Полуян у Лямина.

– Значит, нельзя, – сердито ответил тот.

Через минуту он уже махал рукой и распоряжался:

– Здесь, здесь! Сворачиваем! Осторожно, ребята, Гришеньку! Сюда, сюда! Лида, Галя!

Там, где разраставшееся кладбище подползло уже почти к бетонному забору, возле одной из вырытых впрок могил стояло четверо рабочих. Рядом, бесцеремонно прислоненный к соседней, стоявшей уже плите, лежал инструмент – лопата узкая, колодезная, на железной ручке, две лопаты совковых, две штыковых и лом.

Когда процессия приблизилась, рабочие подошли и, привычно раздвинув провожающих, свезли каталку с дорожки, установив ее рядом с могилой для последнего прощания.

Леванчук рассматривал рабочих с жадностью, как он рассматривал все здесь на кладбище.

Один, лет пятидесяти, был, похоже, у них за бригадира – уверенный, широкий, с виду очень дельный. Двигался он не суетливо, говорил негромко, не оглядываясь даже на того, к кому обращался, как человек, давно привыкший, что его слушают и даже удивившийся бы, если бы это было иначе. Двое других могильщиков – один вислоусый и другой маленький, рыжеватый, были, похоже, тоже опытные люди. Лишь последний, мальчишка лет семнадцати, с обветренным загорелым лицом, был похоже чей-то сын, взятый для приучения. Леванчук, почему-то полагавший, что все могильщики непременно должны быть пьяницы, живущие от бутылки к бутылке, был немало озадачен при виде этой толковой и трезвой команды.

– Как звали-то? – спросил бригадир у Фридмана.

Тот растерялся. Его отчего-то укололо прошедшее время. «Так и обо мне скажут: «Как звали? Но я-то существую. Как я могу не существовать?» – мелькнуло у него.

– Григорий, – ответил кто-то за Фридмана.

Бригадир удивленно взглянул на друга детства и отошел.

– А... Ну прощайтесь, – он снял крышку и аккуратно, чтобы не испачкать ткань, опустил ее на соседнюю оградку.

После небольшого замешательства стали подходить по одному, прикладываться. «Скорее бы зарыли... Целый день насмарку ... Ничего не поделаешь – надо значит надо», – думал Полуян, отходя и уступая место Шкаликову.

Тот звучно и крепко поцеловал складную иконку на груди покойника и бумажку у него на лбу.

– Ну давай, брат... Давай, прощевай!

«Пахнет? Нет, не пахнет еще. А лоб вроде согрелся...» – подумал Леванчук, когда настал его черед. Заняв место поближе к могиле, он с жадным любопытством следил, что будет дальше.

Дальше