— Мы вам дадим такие руки и такие глаза, доктор, — сказал парторг. — И тогда...
— Я вас не понимаю, батенька... Какие руки? Какие глаза?
— Радио. Вам будут говорить о состоянии больной и, как это, о положении плода, а вы будете руководить.
Опешивший Сергей Матвеич долго и молча смотрел на парторга.
— Вы как это… серьезно?! — наконец осведомился он шепотом.
— Вполне. Иного выхода нет.
Сергей Матвеич встал, надел халат и решительно направился к двери.
— Идемте к больной, — сказал он. Потом остановился. — Впрочем, зачем же халат? Ну, все равно. Экие странные вещи на свете. Первый случай в моей практике... э... заочные роды. Роды по радио. Представляю, как удивятся мои коллеги... Ну, все равно. Идемте.
Огуречная Земля была вызвана к аппарату. Диспетчер объявил всем полярным станциям: «Ввиду того, что радиоузел, будет все время работать с Огуречной Землей, связь с остальными станциями временно прекращается до... до исхода родов».
Все замерли. Тихо стало в эфире. Затаив дыхание, следила Арктика за родами на далекой Огуречной Земле. Сергей Матвеич подошел к аппарату.
— Ну-с, — произнес он, заложив руки за пояс халата, и растерялся.
Он чуть было не спросил по привычке: «Ну-с, как вы себя чувствуете, больная?» — но вспомнил, что собственно никакой больной перед ним нет. Пустота. Эфир. Некоторым образом... э... пространство.
Он был явно не в своей тарелке. Не было привычной рабочей обстановки, той, которая давала ему необходимое спокойствие. Он должен был видеть роженицу, слышать ее стоны, мольбы, привычно сочувствовать ее мукам, видеть кровь в тазу, ощупывать своими руками плод — это маленькое, скользкое, беспомощное тельце.
Ничего этого не было сейчас. И он чувствовал себя, как старый солдат, который спокоен под пулями, но пугается зловещей, недоброй тишины засады; как мельник, который может мирно дремать под шум жерновой и просыпается от тишины.
Здесь, на радиостанции, он был как белуха на берегу. Ровным светом горели лампы. Потрескивало что-то в репродукторе. И тишина. И ни больной, ни стонов, ни мук.
Ни мук? Но она мучится там... в пространстве. Очень мучится... и ждет помощи. И все вокруг ждут. Что же, доктор, Сергей Матвеич, ну-ка?
Он наклонился к радисту и сказал:
— Э... батенька... спросите доктора: а в каком положении сейчас плод?
И с любопытством посмотрел, как его слова, словно горох, рассыпались точками и тире и понеслись в эфир. Через несколько минут был уже и ответ.
Сергей Матвеич прочел его и сморщил лоб. Так началась эта необыкновенная «заочная консультация».
— Плод в поперечном положении, — размышлял вслух доктор. — Да-да... Случай! Спросите-ка у моего коллеги, — обратился он к радисту, — знает ли он, хоть понаслышке, поворот плода по методу Бракстон-Хигстона.
«Э, да откуда ему знать? Молодой человек. И терапевт к тому же», — размышлял он сам с собой.
Терапевт! Как все хирурги, он относился к ним с легким недоверием.
Ответ пришел, какого и ждал Сергей Матвеич: «Понаслышке знаю, но прошу во всем, без стеснения, руководить мной».
— Вымойте руки спиртом и йодом. Все пальцы смажьте йодом. Минут десять мойте, батенька, — продиктовал доктор, и радист, послушно и словно священнодействуя, передал все, и «батеньку» в том числе. Кто его знает, может быть, и в этом «батеньке» есть свой медицинский смысл?
Доктор Огуречной Земли почтительно сообщил, что руки вымыты.
— Так! — удовлетворенно кивнул головой доктор. — Теперь асептика женщины. — Он подробно написал на бумажке инструкцию и передал радисту. И снова, любопытствуя и удивляясь, смотрел, как его слова, мысли, те, что еще минуту назад находились в одном его мозгу, сейчас чудодейственной силой переносятся за тысячу километров. И он впервые с уважением посмотрел на радиста.
Радист, ощущая важность момента, даже напружинился весь и покраснел от натуги. Он отчетливо выстукивал каждую букву, боясь ошибиться. Принимая отчет с Огуречной Земли, он записывал медленно, без той лихости телеграфиста, какой хвастался всегда. Он просил:
— Давай медленнее. Ведь тут букву изменишь, а ребенку и роженице повредишь.
— Ну-с, — сказал доктор, — теперь сделайте внутреннее исследование. Введите левую руку...
Вот он надвигается, решающий момент.
«Что, если шейка матки недостаточно открыта? — озабоченно думал доктор. — Ах, отчего я не там?! Ведь это что ж... Ведь не могу же я отвечать, батенька, за то, чего не вижу даже».
Ожидая ответа и непривычно волнуясь, он, чтобы успокоиться, отошел к окну и стал глядеть на улицу. На улицу? Была ли здесь улица? Сугроб снега под окном. Дальше амбар, бухта, а еще дальше — снег, снег, только снег. На крышах складов снег, на бухте снег, в тундре снег. Зеленоватый. Луна.
«Ах, и далеконько же ты забрался, Сергей Матвеич!» — вдруг подумал он и удивился даже, что так далеко забрался, словно эта мысль впервые пришла к нему, словно он не второй год зимует, а только первый день.
— Сергей Матвеич! — позвал его кто-то шепотом.
Он оглянулся. Перед ним стояли две женщины: жена радиста и жена геофизика.
— Голубчик, Сергей Матвеич, ну как? — волнуясь, спросила более смелая — жена радиста.
— Что — как? — рассердился доктор. — Вы у мужа спросите, Марья Ильинишна. Он у радио колдует. Он лучше меня знает. А я не вижу... ничего не вижу... Снег-с.
— Мы хотели только... — смутилась жена геофизика. — Видите, у меня подруга была. Так, знаете, она рожала и такой же случай. Я все подробности знаю... может быть, вам пригодится? Я расскажу.
— Ох, голубушка! — поморщился доктор. — Вам-то что? Не подруга же ваша рожает. Вы-то чего?
— Как — чего? — удивилась женщина. — Это даже обидно, Сергей Матвеич.
Но радист в это время подал ответ с Огуречной Земли. Хороший это ответ или плохой, он не знал. Он ничего не понимал в медицинских терминах, но уже заранее волновался, как будто знал, что ответ плохой.
— Ага! — прочел доктор и улыбнулся. — Открытие два с половиной пальца. Ну что ж, голубушка? Будем делать поворот по методу Бракстон-Хигстона.
Он подошел к аппарату. Ему торопливо подвинули стул. Все как-то сразу поняли, что наступил, наконец, решительный момент. Радист побледнел. Парторг прохрипел: «Тише», хотя и без того тихо, удивительно тихо было в комнате, где столпилось столько людей. Все замерли. Все с надеждой, с тревогой, с беспокойством глядели на доктора.
У него мелькнула мысль: «Откуда у меня такая смелость? И такая власть. Вот я сейчас скажу, и он там все сделает... И, может быть, все будет благополучно. И это я... я...»
Он произнес:
— Введите два пальца правой руки и старайтесь поймать ножку ребенка.
Застучал ключ, рассыпались в эфире точки, тире, и больше уже не было у доктора посторонних мыслей. Он видел перед собой роженицу. Это он вводил два пальца. И слышал стоны. И почувствовав мякоть детской ножки, такой беспомощной, такой...
— Да не ошибитесь! — закричал он (радист послушно постукивал). — Не спутайте ножку с ручкой. Найдите пятку. Пяточку, батенька. И зафиксируйте. А то еще за руку потянете... Это бывает.
На Огуречной Земле возле радиста так же сгрудились в тревоге люди. Муж роженицы, потный, всклокоченный, бегал от аппарата к постели больной и обратно. Он передавал доктору радиограмму, выслушав ответ, бежал обратно к аппарату, шепча про себя слова доктора, боясь забыть их и перепутать.
Доктор был взволнован, но поддержка Сергея Матвеича его ободряла. Он видел устремленные на него налитые слезами и страданием глаза роженицы.
— Ничего, ничего, — бормотал он. — Мы с Сергеем Матвеичем поможем вам... Ничего... Вот и пятка... Какая нежная...
«Захватил ножку», — пришла радиограмма Сергею Матвеичу.
— Ага, — произнес он. — Захватил ножку. Молодец.
И по комнате прошелестело приглушенное радостное: «Захватил ножку. Захватил ножку». Все задвигались, заулыбались, готовы были поздравлять друг друга. Но лицо Сергея Матвеича уже снова было хмурым, и все стихли.
— Так, — произнес он. — Теперь поворачивайте за ножку, а наружной рукой...
Он забыл уже о пространстве. Он словно стоял у постели роженицы и отрывисто бросал указания ассистенту. «А он молодец, молодец! — думал он при этом об ассистенте. — Хоть и терапевт, а прямо хоть куда. Молодец». И в нем уже росла уверенность, что все будет благополучно. И ему уже казалось, что он и раньше был уверен . в полном успехе. Это пришло наконец рабочее спокойствие. Он снова был в привычной обстановке.
Проходили минуты, казавшиеся всем вечностью. Уже час сидел Сергей Матвеич у аппарата.
«Все ли я предусмотрел? Каких ждать сюрпризов? Справится ли терапевт? Ах, отчего я не там! Все ли я спросил?»
Он устремил взгляд на репродуктор, словно от него мог услышать ответ. И услышал: точки, тире, точки, тире... китайская грамота. Он заглянул через плечо радиста на бланк.
— По-во-рот, — читал он, следя за каракулями, — про-из-веден бла-го-по-по...
— Благополучно! — закричал, не выдержав, радист.
— По-во-рот, — читал он, следя за каракулями, — про-из-веден бла-го-по-по...
— Благополучно! — закричал, не выдержав, радист.
— Благополучно, благополучно, — всполошились все в комнате. — Доктор! Сергей Матвеич! Голубчик!
— Следите за сердцебиением ребенка! — закричал доктор сердито.
Это он на себя рассердился за то, что сам обрадовался радиограмме, как студент-первокурсник, как куратор на первой операции.
«Стыдно! Стыдно-с, врач! Срам-с!»
— Следите за сердцебиением ребенка! — крикнул он опять радисту, и тот, спохватившись, начал послушно выстукивать.
— Еще не родила. Да-с. Рано, батенька, рано, — произнес Сергей Матвеич укоризненно, обращаясь ко всем. И снова в комнате воцарилась тишина. — Рано, — пробормотал он уже тише и уставился в репродуктор.
И вдруг он почувствовал, что страстно, до боли, до неистовства, желает, чтоб ребенок родился живым. Живым, живым — и мальчиком! Кудрявым этаким... Он мечтал о нем, как будто был его отцом... Женщина спасена, на ребенок, ребенок...
— Следите за сердцебиением. Внимательно следите за сердцебиением!
— Сердцебиение отчетливое, ясное, — услышал он слова радиста.
Нет, нет, не слова радиста. Это он услышал биение сердца ребенка, еще находившегося в утробе матери. Это билось сердце человека, еще не появившегося на свет. Но человек сейчас появится и ликующе закричит, утверждая свои права. Какое у него будет сердце! Сердце человека, самою жизнью своей обязанного родине, — вот этим радистам, этому парторгу с трубкой, этому доктору-терапевту (а он молодец, молодец!) и... и... да и ему, Сергею Матвеичу. И он засмеялся, засмеялся так, как никогда еще не смеялся. И не торжество, не гордость, не удовлетворение были в его смехе. Было что-то такое, чего он и сам еще не понимал.
Начались схватки. С Огуречной Земли теперь летели радиограмма за радиограммой. Доктор кратко сообщал о состоянии роженицы, о том, как проходят схватки, а муж роженицы от себя прибавлял: «Ужасно Мучится... ох, как это ужасно! Кричит криком... нечеловечески... Что делать? Что делать, доктор? Как она мучится, бедная! Сделайте что-нибудь. Я не вынесу этих криков!»
И казалось: и здесь, у репродуктора, слышны были нечеловеческие стоны рожавшей женщины. Сергей Матвеич оглянулся и увидел бледное лицо парторга, стиснувшего зубами свою трубку.
— Ну, а вы что? Вы что, батенька? Что с вами? Ведь не ваша же жена рожает.
— Это верно, — слабо улыбнулся парторг, — не моя. Но ведь и женщина и ребенок, как бы вам сказать... наши.
Сергей Матвеич смутился и рассердился на себя за свой дурацкий вопрос, за то, что не понял чувств парторга и, может быть, обидел его. Но некогда, некогда было думать об этом.
— Следите за сердцебиением ребенка!
...Уже три часа прошло. Три часа назад он сел к аппарату и сейчас чувствовал себя необычайно уставшим, измученным, словно вымолоченным. Скоро ли, скоро ли это все кончится, эти необыкновенные роды по радио?
И вдруг он услышал, как радист вскрикнул, радостно, ликуя:
— Сын! Сын! Вот! Сын! — Он протянул Сергею Матвеичу радиограмму, и тот прочел:
«Доктор, товарищи, родные! У меня родился сын, сын, мальчик. Спасибо, спасибо вам всем за все! Сергей Матвеич! Спасибо, спасибо вам, родной вы человек. Спасибо!»
Со всех сторон тянулись к Сергею Матвеичу руки. Горячие, дружеские, взволнованные. Его поздравляли, им восхищались, его благодарили. Парторг долго тряс ему руку и улыбался, приговаривая:
— Ах, Сергей Матвеич!.. Ну и человечище вы! Ну и чудесно!.. И поздравляю... Вы действительно, как... как... как большевик, Сергей Матвеич!
А он сидел, растерявшийся и сразу обмякший, смотрел, ничего не понимая; читал радиограмму и не понимал ее; слушал поздравления и не понимал их. Он растерялся. Хирург, он потерял спокойствие.
Вдруг представилась ему в новом, неожиданном свете вся его жизнь, и сам он, и его профессия, и студенческие мечты, и все, что он делал, делает и может сделать.
Неужто это он вчера мечтал о спокойной старости, о домике — как, бишь, батенька: с настурциями и ночной фиалкой под окном?
1937
ДРУЖБА
Когда все корабли отплыли, все самолеты улетели, а на бухту, скованную льдом, пал первый зимний пушистый снег, в арктическом эфире наступили тишина и порядок, радисты облегченно вздохнули, а Степан Тимофеич, впервые за три месяца, взглянул в зеркало. И обомлел.
— Рыжая... — изумленно пробормотал он и придвинул зеркальце к самому носу.
Сомнений не было: борода была рыжей.
В горячие дни арктической навигации Степану Тимофеичу некогда было ни бриться, ни смотреться в зеркало. Как и все радисты узла, он дневал и ночевал на радиостанции, а между вахтами спал в аккумуляторной, скорчившись на узкой скамейке, подложив форменную тужурку под голову. Через несколько часов его уже будили; он окунал голову в пожарную бочку со студеной тундровой водой, фыркал, как морж, обтирал усы и заступал на вахту.
У него был «тяжелый» стол, стол № 3 — связь с судами.
По Северному морскому пути в это лето сновало великое множество судов: ледоколы, пароходы, теплоходы, лесовозы, гидрографические скорлупки, буксиры с караванами баржей и лихтеров, зверобойные боты, шхуны, экспедиционные суда.
У всех у них были радиостанции, у всех скопилась корреспонденция, деловая и частная, всем нужны были метеосводки, прогнозы погоды, всем немедленно требовалась связь с материком, все нервничали, торопились, злились и злость свою обрушивали на Степана Тимофеича — единственное ухо, которое их слушало.
Им были отведены короткие сроки, недостаточные, по мнению судовых радистов, скучающих в своих рубках, и они контрабандой пытались всучить Степану Тимофеичу все.
«Маруся, Маруся! — настойчиво выстукивал радист с гидрографического бота пылкую телеграмму второго помощника. — Шлю арктический привет и горячий поцелуй, которого не охладят льды, окружившие...»
— Да пойди ты к черту со своей Марусей! — взрывался Степан Тимофеич. — Деловые есть? Нету? Тогда куырыкс[13].
Но судовые радисты не унимались. То был народ характерный, своенравный, и Степану Тимофеичу с ними было много беды. Особенно бесновались радисты иностранных лесовозов. Пустячная льдинка, забелевшая где-нибудь далеко на горизонте, приводила их капитанов в неописуемую панику: они требовали немедленной, срочной, экстренной присылки ледокола и отправляли радиограмму за радиограммой.
С иностранцами надо было быть сугубо вежливыми — дипломатия, честь рации, и Степан Тимофеич, стиснув зубы, покорно принимал панические радиограммы и только плечами пожимал в ярости.
— Ничего не поделаешь! Не русский народ, не рисковый, ко льдам непривычный.
А тут опять из эфира лезло в уши... точка, тире, точка, тире... «Маруся, помню, люблю тебя на семидесятом градусе северной широты».
Но совсем особый, ни с чем не сравнимый гвалт поднимали суда, столпившиеся поблизости на рейде. Их «пикалки» были оглушительны, суда перебивали друг друга, все звали Степана Тимофеича, все что-то выстукивали ему, и вся эта какофония звуков, визг, писк, свист, дикая кутерьма, в которой не было ни смысла, ни лада, врывались в бедное ухо Тимофеича.
Он в ярости бросал наушники на стол и кричал диспетчеру:
— Не могу я, Емельяныч! Как хотите... форменный аврал! Сбесились, что ли? Дай им милиционера.
Невозмутимый Емельяныч включал «радиомилиционера». Тот немедленно, но вежливо заглушал своими мощными звуками все рации и произносил насмешливым голосом диспетчера:
— Алло! Соблюдайте в эфире правила уличного движения. Не все сразу. Ледокол «Садко», вы имеете слово. Вас слушаем на волне... Кончили? Слово имеет «Хронометр». Волна...
Но теперь все это кончилось: все корабли отплыли, все самолеты улетели! И Степан Тимофеич смотрел в зеркало на свою неожиданно рыжую бороду.
«Ну разбойник! Ну чистый бандит! Главное дело: рыжая. Почему рыжая? Где в этом сообразность? Вот тебе и зепете!»
Он долго оглаживал, охорашивал нежданное украшение своего лица и в конце концов пришел к выводу, что совсем у него не разбойничий вид, а даже, напротив, этакий героический. Морской волк. Старый полярник.
Успокоившись, он подбрил щеки, расчесал бороду, подкрутил усы, подмигнул себе в зеркале и направился в кают-компанию.
На следующий день он был уже на новой вахте. Его определили на старую рацию — на «курорт», как пошутил диспетчер.
Старуха рация, древняя, заслуженная, одна из самых старых в Арктике, доживала свои последние дни. В ней давно уже сменили всю аппаратуру; ничего собственно старого, кроме почерневшего здания да стен, пропахших чесноком и бензином, тут не осталось.
А старушка рация все еще скрипит, бодро шлет в эфир свои позывные, обслуживает целый район — маленькие близкие зимовки, расположенные в стороне от широкой морской дороги. Она — словно нянька на старости лет ходит за маленькими ребятами.