Но в Косте еще не улеглась обида за арест, и он сердито пробурчал:
— Какая же вы власть на местах, если сами не знаете, что в тундре делается.
Многие — это заметил Костя — нахмурились, а один проворчал даже:
— Тундра большая... Ваш район далекий. Не везде так.
Но председательствующий перебил его:
— Значит, плохая мы власть на местах. Однако рассказывай.
И Костя начал рассказывать. Его выслушали, расспросили и, пообещав принять меры, отпустили.
Ну вот, теперь он свободен. Он сделал свое дело. Что ж дальше? Он вышел из окружкома на улицу и тихо побрел по ней. Что делать с собой дальше? Он больше никому не нужен.
Дождаться весны, пароходов и уплыть на Большую землю, о которой так исступленно мечтал в тесной каморке фактории? Можно даже не дожидаться весны, а сесть на линейный самолет и улететь.
Но он откладывал и откладывал свой отъезд. Что держало его здесь? Он и сам не знал этого. Он подумал, что, вероятно, задерживают обещания, которые дал он ненцам. Да, да. Вероятно, это.
Он вытащил из-за голенища «скорбный лист», как называл список нужд ненцев, и перечел его. На него пахнуло дымом костров, он обрадовался атому запаху и, растроганный, улыбнулся. Со «скорбным листом» направился он в контору Интегралсоюза, нашел начальника, передал ему список, долго растолковывал, что нужно тундре, получил обещание, что все будет послано, и все же не уходил.
— Значит, сделаете? — спрашивал он начальника. Опять уходил и опять возвращался: — Но вы поняли, что нужно? Если чай, то кирпичный, если сукно, то яркое, если ружья, то обязательно с патронами к ним...
Наконец он ушел. Ну, вот и это сделано. Что же теперь еще? Уезжать?
Но мысли его неизменно обращались в сторону тундры: от них нельзя было отвязаться.
«У Федора с Крестов сейчас последнюю муку доедают, — думал он, обедая. — У одноглазого Яптуне уже кончился чай, он тогда еще говорил, что осталось на двадцать заварок».
Он знал запасы и нужды тундры, все, что варится там в котлах. Тогда он поспешно одевался и шел в окружном.
— Что же вы медлите? — кричал он секретарю.
В окружкоме уже знали Костю. Секретарь устало глядел на него и отвечал:
— Скоро, Костя. Теперь скоро. Подожди.
Ждать? Зачем было ждать Косте? Разве это его дело? Он был свободная птица. Он мог сесть в самолет и улететь на магистраль, чтобы снова броситься искать удачи и славы. Зачем же он оставался?
Он сказал себе: «В тот день, как уйдет караван с продовольствием в тундру, я уеду».
Однажды его спешно вызвали в окружком. Он не пошел, а побежал. Секретарь встретил его, сияя, и закричал:
— Ну, все в порядке, Костя! Есть директива центра.
— Ну?
— Нам разрешено взять пять тракторов со стройки... Разрешено мобилизовать оленей. Даны три самолета.
— Ну вот, — облегченно вздохнул Костя.
Теперь он может и уехать. Отчего же ему стало вдруг грустно?
— Садись, Костя. Что ж ты стоишь? У нас с тобой разговор долгий. Мы решили назначить тебя начальником транспорта, с тем чтобы, доставив грузы, ты принял дела на фактории и стал ею заправлять.
— Я? — испугался Костя.
Что испугало его? Нет, нет, только не транспорт, не дорога!
— Значит, — сказал он дрожащим голосом, — вы меня окончательно и бесповоротно записали в торговцы?
— А разве ты не хочешь этого? — удивился секретарь.
Хочет ли он? Черт его знает, он сам не знает, чего хочет! Он знает только, что не хочет уезжать отсюда, из этой тундры, от этих людей. Значит, прощай слава, мечты, надежды?..
Но ему некогда было думать об этом. Секретарь торопил его. Они погрузились в сметы, карты и расчеты. Через час он вышел отсюда начальником транспорта и заведующим факторией.
6
Транспорт тронулся в путь.
Впереди полетели самолеты и на головном — уполномоченный НКВД, имевший кое-какие дела на фактории, — Костя знал, какие. Затем тронулась в путь легкая оленья упряжка начальника, а за ней — длинный и шумный олений аргиш. И, наконец, с грохотом и визгом пошла тяжелая артиллерия — тракторы.
Все это — летающее, ползающее и бегающее — подчинялось Косте. Перед ним лежала большая дорога тундры, та дорога, по которой три месяца назад брел он, умирающий, на обессиленных собаках. Теперь он шел по ней как победитель; его сани были тяжелы от грузов; скрипел снег под железными гусеницами машин; хрипло кричали механики, погонщики оленей, и, как ни трудна была дорога, Косте она казалась легкой.
То был переход, о котором и сейчас еще говорят у костров в тундре.
Олени падали на льду. Тракторы проваливались в наледь или увязали в торосах. Стояли такие жестокие морозы, что стальные тросы лопались, словно фарфоровые. Механики ворчали: «Дьявольский переход!» Но Костя не знал устали.
Он первым бросался выручать оленей, первым подставлял плечо под тракторные сани, он вел транспорт сквозь пургу по проклятой дороге и не замечал ни пурги, ни морозов.
По всей колонне звенел его веселый голос:
— Вперед! Вперед, товарищи, вперед!
Кто не испытал того, что чувствовал сейчас Костя Лобас, тот, значит, никогда не был на гребне.
О. он был теперь на гребне, на самой высокой волне своей жизни! По всей тундре летела весть о веселом «купсе Косте»; целые стойбища выходили на его дорогу.
Он узнавал старых приятелей.
— Эгей, Яптуне Василий! — кричал он с нарты. — Ты просил новое ружье. Вот я привез ружье. Счастливой охоты, Яптуне Василий! Я жду тебя с добычей на фактории.
— О? Кто это там? Федор Яр? Ты просил медный чайник, Федор. Вот чайник! Пей чай на здоровье, Федор Яр!
Он становился коробейником, первым коробейником тундры. Он уже мечтал, как будет носиться зимой по тундре со своим кочевым магазином — балком, и в каждом чуме его будут принимать как желанного гостя. Он будет таким торговцем, какого еще не видали здесь! А слава? Что слава? Слава — дым. И он отмахивался от этих мыслей как от дыма.
Он и не знал, что в эти дни имя Кости Лобаса не сходило со страниц газет. Вся страна следила за движением его продовольственного транспорта, и когда на Волчьем перевале транспорт замело снегом, это знали все в стране.
...Он узнает о своей славе только через год, когда придут в тундру старые газеты.
1938
МЫ И РАДИСТ ВОЙНИЧ
1
Если вы попадете когда-нибудь на Тихий мыс, спросите у начальника тетрадку в черном коленкоровом переплете — «летопись» зимовки. На первой странице вы найдете наши имена. Мы основали станцию на Тихом мысе, мы были первой сменой, зимовавшей там.
Справьтесь по тетрадке, нас было шестеро: Федор Черных — геофизик, начальник и парторг станции; Валерий Петровский — метеоролог; Абрам Исаич Старк — врач; Яков Ставраки — радист; Алексей Богучаров — механик и Капитон Павлович Макаров — кок. Скажу не хвастаясь, что на всем Северном морском пути, от Уэллена до Югорского шара, не было зимовки дружнее нашей. Нас называли «мужским монастырем на Тихом мысе», но то был единственный в мире монастырь без свар, зависти и грязи.
Как родилась наша дружба? Во всяком случае, не из сходства характеров, потому что не было на свете более несхожих меж собой людей, чем мы шестеро. Мы были людьми разных профессий, разных возрастов, разных биографий, разных вкусов и привычек. Но все мы не были полярными новичками. Мы знали закон зимовки: «Не страшны полярные метели, страшны полярные склоки». И мы решили: пусть будут метели и пусть не будет склок.
У меня сохранилась фотография (она в дорожном мешке, и я потом покажу вам): на фоне черного осеннего моря, по берегу, обнявшись, идут шестеро. В центре, возвышаясь над остальными, белокурый длиннорукий и узкоплечий человек в мохнатом свитере, без шапки, с русой курчавой бородкой и застенчивыми голубыми глазами — Федор Черных, наш парторг и начальник. Он обнял маленького человека, прижавшегося к нему, — то наш милейший и ученейший доктор Старк. Он в пальто, обязательном воротничке и галстуке с булавкой, изображающей змею. Рядом с корректнейшей фигурой доктора — мохнатая экзотическая личность с рыжими пушистыми бакенбардами, вся в пегих мехах, в меховых штанах, в меховой рубахе, отороченной у воротника белым пушистым зайцем, что придает ему вид маскарадного Пьеро. Это Валерий Петровский, зверобой и медвежатник. Ему жарко в мехах, но он презирает европейские пальто и тужурки. На поясе у него болтается охотничий нож с черенком из моржовой кости и костяной рожок для табака в медных колечках. Рядом с Черных, слева, радист Яшка Ставраки, прозванный на зимовках Яшкой Неунывако, на кораблях — Яшкой Стовраки. Говорят, что он родом грек, достоверно — что одессит. Форменная куртка небрежно висит у него на плече, левый глаз кому-то подмигивает. Он обхватил за толстую талию кока Капитона Павловича Макарова, которого все зовут Капитаном Павловичем или адмиралом Макаровым. «Адмирал от кулинарии», — ему нравится эта кличка. Ну, а шестой? Шестым был я, Алексей Богучаров, механик, вот такой, каким вы меня видите.
Так мы шагали, обнявшись, по морскому берегу, словно кричали: «Шире дорогу! Зимовка Тихого мыса идет!» Так мы и жили, крепко обняв друг друга за плечи, одно хитро слаженное тело, имя которому — зимовка. Нашим сердцем был Федор Черных — и это, друзья, было честное, мужественное сердце; нашим мозгом — доктор Старк; глазами, жадными, охотничьими, — Валерин Петровский; Яшка — беспокойные уши; я — просто руки, а кок Капитан Павлович — язык. И надо отдать ему справедливость, язык этот был ловко подвешен.
Чудесно мы жили, друзья, на Тихом мысе. Мы отзимовали уже год, не сговариваясь, как будто это само собой разумелось, остались на второй и уже подумывали о третьем, когда девятнадцатого ноября произошло событие, резко изменившее нашу жизнь, а может быть, и судьбу каждого из нас.
В этот день, в полдень, я зашел в радиорубку к Яшке Неунывако покурить и поболтать или, если хотите, даже помолчать на людях, — это все равно. Когда долго живешь на маленьких полярных станциях, научаешься разговаривать молча.
Одинокий человек — либо великий болтун, либо великий молчальник. Болтуну вовсе не нужен живой собеседник: вещи умеют прекрасно слушать. Наш кок, например, целый день беседует с кастрюлями. И то правда: никто не станет выслушивать вашу житейскую повесть терпеливее медного кофейника, из которого вы три раза в день пьете свой обязательный кофе.
Что касается меня, я люблю помолчать и послушать. Я люблю слушать человеческую речь, гудение ветра в проводах, поскрипывание снега, шум ломающегося льда. Вещи умеют прекрасно рассказывать, если вы любите слушать. Но они бывают и несносными болтунами. Вот старый движок в моей силовой, — он тараторит без умолку весь день. В его размеренной болтовне вы можете услышать все, что пожелаете. Он, словно подслушав, отвечает мыслям, только что родившимся у вас в мозгу.
В конце концов это становится нестерпимо скучным. Я давно слушаю его воркотню и знаю наперед, что он может сказать мне. «Че-пу-ха! Че-пу-ха! Че-пу-ха!» — пыхтит он. Тогда я встаю, вытираю паклей руки и иду к людям. Чаще всего в радиорубку.
Здесь за столом одиноко сутулится Яшка. Он оборачивается на стук двери. Я молча киваю ему головой. Он продолжает работать, я хожу большими шагами по комнате. Тикают часы.
Изредка радист разражается гневным восклицанием: «Черт подери!» Карандаш с треском ломается.
Я останавливаюсь и вопросительно подымаю глаза. Но Яшка уже по-прежнему стучит ключом, как дятел клювом. Тогда я произношу: «Д-да» — и снова начинаю ходить по комнате. Так мы беседуем. Потом я подхожу к столу и, заглядывая через плечо радиста, читаю радиограммы, которые он принимает. Это очень забавно. Слова проступают на бумаге, как детали переводных картинок. Иные не окончены, другие пропущены, но уже угадывается общая связь слов, как угадывается в переводных картинках птица по клюву, китаец с ведрами — по коромыслу и косе.
Редко, совсем редко, но случается, что радиограмма, подсмотренная мною через Яшкино плечо, имеет непосредственное отношение ко мне. Проступают слова: «Тихий мыс. Алексею Богучарову». Яшка ухмыляется, а я, волнуясь, гляжу на чудодейственный бланк. На нем томительно медленно появляются слова. Кажется, что кто-то очень издалека (очевидно, мать — больше мне никто не пишет), заикаясь, говорит их мне. Хочется поторопить ее. Ну, скорее, мать, что там в конце — «целую» или «лежу при смерти?
Так и в тот памятный день девятнадцатого ноября заглядывал я через плечо радиста и читал жизнь, скупо рассказанную телеграфными знаками. Вдруг я увидел на чистом еще листе бумаги слово, заставившее меня вздрогнуть. Сразу стало жарко и тревожно в радиорубке. Яшка взъерошил волосы и припал к бумаге.
2
Испытали ли вы это необъяснимо тягостное чувство — чувство неизвестной беды? Оно возникает у вас, едва вы прочли в заголовке радиограммы зловещее слово «аварийная». Вам хочется сорваться с места, бежать, кричать, звать на помощь, бить в рельс. Вы еще ничего не знаете, но уже чувствуете на своих щеках горячее дыхание беды. Вы не знаете и людей, которых постигло несчастье, но они стали уже вам близкими и родными.
Я впился глазами в бланк радиограммы. Что случилось? Где? На бланке появилось еще раз: «аварийная», потом: «всем, всем, всем», потом опять: «аварийная», словно неизвестный радист заклинал всех, кто его слышал, отнестись со вниманием к его сообщению.
— Это в бухте Колючей, — прошептал Яшка. — Что у них там стряслось?
Наконец, на бланке стал появляться текст радиограммы: «Всем, всем, всем. Передать Москву Главсевморпуть тчк Невыясненным причинам зимовке бухты Колючей вспыхнул пожар тчк Горит жилой дом и примыкающие к нему склады тчк Сильный ветер препятствует тушению тчк Принимаем меры тчк Сейчас пламя подступает дверям рации зпт радиорубка дыму. Слышите ли меня тчк Передайте Москву зпт ждем указаний тчк Продержимся если надо без жилья тчк Все здоровы тчк Сейчас...»
Карандаш с треском сломался, Яшка схватил другой. Сейчас... Что происходят там сейчас?
Но больше ни звука не донеслось до нас из бухты Колючей. Напрасно звал ее Яшка — бухта молчала. Задохнулся ли радист в дыму, или, оставив аппарат, ринулся на помощь товарищам, или обрушились на рацию стропила пылающего дома и заставили замолчать, — ничего не было известно. Яшка в отчаянии бросил наушники на стол.
Я приложил ухо к репродуктору. Зачем — сам не знаю. Было тихо в эфире, тихо, как в гробу. Вот это и значит «станция выбыла из строя». Мы слышали ее агонию, ее предсмертный хрип. Это почти так же страшно, как смерть человека.
— Войнич... Вогнич... Вовнич… — бормотал Яшка.
— Что ты? — испугался я.
— Я хочу вспомнить, как звали радиста Колючей.
— Ты знал его?
Мы говорили шепотом, словно у постели больного.
— Нет. Новенький.
— Жив ли?
...В эту ночь в кают-компании на Тихом мысе было тревожно. Молча шагали мы по комнате, думали о товарищах ив бухты Колючей. Что они делают сейчас? Одинокие, вероятно, бродят по пепелищу, греются у догорающих костров, вокруг того, что было раньше домом, складом, рацией и что сейчас — только дымящиеся головешки, собирают жалкие остатки продовольствия, подсчитывают драгоценные банки консервов?
Спасли ли они хоть палатки, спальные мешки? Как будут жить?
Аварийная телеграмма медленно поползла по длинной цепочке полярных станций в Москву. Вместе с ней брела и наша радиограмма. Мы писали, что коллектив Тихого мыса горит желанием помочь потерпевшему соседу, — бухта Колючая была от нас всего в двухстах километрах по побережью. Мы ждали ответа и приказаний. Яшка не покидал радиорубки. Кок отбирал ящики с продовольствием. Я на всякий случай готовил к походу трактор. Валерий Петровский — «комендант мыса» и брандмейстер нашей пожарной дружины (потому что каждый из нас был не только геофизик, механик, радист, а и топор, насос, багор, ведра) хмуро осматривал пожарный инвентарь и ворчал под нос что-то о нашей беспечности. Все нетерпеливо ждали сигнала Москвы. В такие минуты чувствуешь, что живешь в Арктике, на краю света.
Наконец, пришел приказ Москвы. Он несколько озадачил нас. Нам предлагалось помочь бухте Колючей продовольствием и вывезти радиста Вовнича к себе. Остальным погорельцам — перебраться на соседнюю факторию и там готовиться к весенним геологическим работам.
Телеграмма эта озадачила нас. Почему Вовнича? Почему именно Вовнича? Яшка Неунывако даже обиделся.
— Кажется, я и один неплохо работал, — сказал он, надувая губы. — Почему же именно радиста?
Но некогда было ни обижаться, ни гадать. Надо было немедленно собираться в дорогу.
Через три часа я уже был в пути.
3
Я не стану описывать вам путешествие до Колючей. К рассказу это отношения не имеет, а вам неинтересно. Скажу только как механик, что нет на земле машины честнее трактора «Сталинец». Что касается меня, то, когда я добрался до Колючей, у меня, как и у Пири, когда он достиг полюса, было только одно желание — выспаться.
Но меня так горячо встретили погорельцы, что об усталости я и забыл.
Они устроились на пепелище всерьез и надолго. Из снежных кирпичей сложили себе «Тинь-тинь-ярангу» — ледяной дом, кухню и продсклад — целый снежный город. Выглядели они бодро. Всего их было семь человек, среди них я заметил одну женщину. В кухлянке[16] она казалась очень толстой и старой, но лицо было молодое и нос синий-синий от мороза. Помню, тогда же я невольно подумал, что, вероятно, из-за этой востроглазой девицы немало было хлопот на зимовке. Нет, нет, не поймите дурно, я вовсе не враг женщин. Знаю, что бывают женщины куда дельней и талантливей мужчин. Но, знаете, честное слово, на зимовке, особенно на маленькой, женщине, право, нечего делать. Не нужно их там. Сколько я этих историй слышал, пережил, знаю!
Когда первые восторги встречи прошли, начальник спросил, грустно заглядывая мне в глаза: