Петр Великий (Том 1) - А. Сахаров (редактор) 12 стр.


Тяжёлые знамёна и хоругви, шитые золотом на них лики святых и орлы Византии, принятые в герб московских царей, трепетали над головами богато разодетых в бархат и шёлк стрелецких рядов.

Высыпал из собора и стал вытягиваться и строиться весь в одну ленту выход царский и патриарший.

Впереди, по три в ряд, — нижние чины, жильцы дворцовые, ближние дьяки, дворяне, стряпчие, наконец стольники и дворецкие царя и обеих цариц. За ними — думные бояре, окольничие, воеводы приказов.

На всех горели под лучами солнца богатые парчовые шубы и кафтаны, золочёное оружие, поблёскивали парчовые верхушки высоких горлатных[40] шапок.

Чаще, сильнее затрезвонили колокола, как будто хотели раздаться их бронзовые пасти и груди, готовились оторваться их тяжёлые языки.

Густая кучка служилых царевичей и родни царской, высыпавшая в этот миг на паперть, раздалась, пропуская царя и патриарха.

К паперти подвели смирного, рослого коня; на голове у него были надеты длинные «уши» из сукна, для сходства с осликом, на котором Христос вступил в Иерусалим.

Белый клобук патриарха, усыпанный крупными жемчугами, был ещё украшен золотой короной, которая широким кольцом обогнула тиару московского первосвященника. Большой золотой крест, горящий бриллиантами и сапфирами, с вложенной внутри частицей Древа Господня, был у Иоакима в правой руке вместо обычного посоха.

Боком сел он на «осля», покрытого вместо попоны дорогими шалями и мехами, и осенил благословением весь народ.

Боярин Хитрово взял шёлковый повод поближе к узде. Конец его подали царю, тоже наряжённому в самые лучшие ризы.

Сибирский царевич, князь Ромодановский, Иван Милославский и Языков поочерёдно «поддерживали», по чину, вели под руки царя.

Из-за собора выехала особая, очень широкая, большая телега, вроде помоста на деревянных низеньких колёсах, покрытая коврами и тканями.

Посредине этого движущегося помоста было укреплено довольно большое дерево с толстыми ветвями и листьями.

Ветви его были густо увешаны яблоками, винной ягодой (фигами) и кистями сушёного винограда.

Здесь же, на ветвях, уселись четыре мальчика в белых стихирях — дисканты и альты из патриарших певчих. Они громко воспевали «Осанна» и по данному им знаку должны были раздавать фрукты, висящие на ветвях.

Колесница тронулась вперёд. За ней царь и патриарх, окружённые свитой и царевичами восточными.

Сейчас же из собора потянулся белой, сверкающей лентой, в серебряных парчовых ризах весь духовный клир, с образами, с Евангелиями в тяжёлых золотых «досках», с блестящими кадильницами, кидая ими клубы синеватого ароматного дыма в тихий тёплый воздух, откуда он струйками подымался к синеющим, ясным небесам. Здесь чинно шли все митрополиты, протопопы, иереи кремлёвские и наехавшие в Москву к этому торжеству.

Все семь станиц[41] царских и восемь станиц патриарха в светлых нарядах, слившись в один громадный хор, выводили стройными голосами ликующие церковные напевы под гул кремлёвских колоколов.

Московские именитые купцы, также разряженные в парчовые кафтаны и шубы, в собольих шапках шли за духовенством.

Шествие замыкалось снова рядами стольников, дворцовых стряпчих, дворян и «верховых жильцов».

А за ними — опять ряды ратников.

Громкие приветствия, которыми встречали толпы царя и патриарха, заглушали дробь барабанов, покрывали пение многоголосого клира и гул всех московских колоколов.

Только затихли народные клики в самом Кремле, не успела голова шествия показаться из ворот на Фроловском мосту, как новые приветственные клики словно переплеснулись через высокие каменные стены, ударились в бесчисленную толпу, сгрудившуюся тут, отпрянули от этой толпы с удесятерённой мощью и ширью и покатились дальше, дальше, вдоль берегов Неглинной и Москвы-реки, перебросились на другие её берега и понеслись дальше над темнеющими вершинами окрестных рощ и лесов.

Около полусотни юношей из числа дворцовых «жильцов» шли впереди царя и постилали на дорогу верхние свои плащи и куски цветного сукна, по которым и ступал Федор, ведя за собою патриарха на «осляти».

Часть народа хлынула из Кремля за шествием, чтобы видеть и то, что произойдёт на Красной площади.

Но стрельцы, стоявшие у ворот, с неимоверными усилиями погнали толпу обратно. Послышались крики, стоны, проклятья. В гуще и давке многие были сбиты с ног и измяты до полусмерти.

Счастливцы, имевшие возможность взобраться на кремлёвские стены, глядели сверху, как из огромной ложи, на все, что происходило и в Кремле, и на Красной площади.

Такую же выгодную позицию представляла собой колокольня Ивановская и другие. Все выступы, ведущие к семи лестницам новых приказов, крыши соседних зданий тоже были покрыты зрителями.

Никто не вспоминал, что минет ночь — и у этих самых приказов на крыльце появится дьяк, станет читать приговоры. И внизу, у этих самых лестниц, засвищут палки и батоги, оставляя кровавые следы и полосы на спинах истязуемых бедняков, зачастую виновных только в том, что не могли откупиться от напрасного доноса, от мздоимца-судьи.

Ничего печального не вспоминал народ московский. Он забыл все обиды и притеснения, какие терпел на каждом шагу от бояр, не боявшихся кары со стороны царя, больного, безвольного, помышляющего о небе, а не о скорбной земле с теми несчастными, кто осуждён жить на ней, вынося угнетение и нужду…

Ярко сияет весеннее солнышко. Звонят колокола, поют детские голоса: «Осанна… Осанна…»

Исхудалый, тщедушный, слегка сгибаясь под тяжестью царских риз, идёт Федор, смиренно ведя в поводу «осляти» с духовным владыкой… Жарко, душно в короне и бармах. Лицо раскраснелось. Он часто отирает пот, выступающий у него на лбу и на шее крупными каплями.

Глядит народ — и умиление охватывает людей.

— Ишь, какой он… царь-то, — негромко говорит товарищу какой-то мужичонко из толпы. — Тощой да неказистой… Все, слышь, хворает. А ликом вот — ровно на иконах пишут… Очи-то, очи погляди… Простой, видно. Боярам ли ево не обойти? Вот и дурят, окаянные… Соки из нас сосут, свою мошну ростят… Соль, брат ты мой… Сольца, на што уж?.. А и к той ноне приступу нет. И с неё дерут, ироды…

— Со всево дерут… Да ладно. Их пора тоже не минет… А што ты про него толкуешь…— и сосед ткнул в сторону Федора, — так за то не берись, коли чего не можешь. Царь, так он знать должен, что для земли надо… Вон у нас толкуют: молодшего, Петра-царевича, волил покойный государь постановить на царство. Да бояре не дали… А тот, слышь, бают — куды помозговитей энтого, хоть и молодший.. О-хо-хо… Грехи наши тяжкие… А што богомольный царь… Энто што же… Энто — ему же лучче. Грехи свои отмолит, в рай попадёт. Чай, нам не легше от того, что богомольный он. Больше бы царскими делами займался, и часу бы не стало на богомолье… Энто уж верно…

Какой-то юркий человечек, снующий в толпе, не столько глазея на шествие, сколько ловя общие речи и разговоры, стал было и тут прислушиваться к толкам двух приятелей.

Но в это самое время особое движение, крики и даже брань долетели от Фроловского моста и привлекли общее внимание.

Перед помостом, устроенным для иностранных послов, сгрудилось слишком много народу, и послы ничего не могли видеть, хотя некоторые сидящие на конях даже вставали в стременах!

Между тем царь остановил «осля» Как раз перед этим местом и, подозвав из свиты своей главного переводчика, приказал ему что-то.

Толмач передал приказание ближайшим стрельцам, те построились в небольшое каре и врезались в народную гущу освобождая проход, по которому толмач и двинулся к посольскому помосту.

Развёртывая каре, стрельцы успели оттеснить на довольно большом пространстве народ от помоста, и оттуда теперь было прекрасно видно всю процессию с царём и патриархом посредине.

Сейчас же все послы отвесили глубокий поклон государю. Подойдя поближе, толмач снял шляпу и отдал низкий поклон стоящим на помосте иноземцам.

— Государь, великий князь и царь всея Великой, Малой и Белой России, самодержец Федор Алексеевич о здравии послов и резидентов всех спрашивать изволит: каковы они во здравии своём?

Сейчас же выступил вперёд польский посол, как старший по годам, и снова отвесил поклон в сторону царя.

— Передай его величеству, что все послы и резиденты челом бьют на приветствии его царском и молят Бога: послал бы он здоровья и радостей царю и государю московскому на многие годы.

Толмач вернулся к Федору, передал ему ответ, и шествие тронулось дальше, к Лобному месту.

Только раньше патриарх, обернувшись к Фроловским воротам, отдал поклон чудотворному образу Богоматери со Спасом, висящему над самой аркой, и сотворил краткую молитву.

На Лобном месте был совершён обряд освящения и раздачи вайи[42].

После короткой службы, совершённой в церкви Василия Блаженного, патриарх снова воссел на «осля».

На Лобном месте был совершён обряд освящения и раздачи вайи[42].

После короткой службы, совершённой в церкви Василия Блаженного, патриарх снова воссел на «осля».

От духоты храма и тяжёлых одежд теперь не только Федор, но и Иоаким изнемогал.

Выйдя на паперть, чтобы вернуться обратно в Кремль, оба они были порадованы переменой, происшедшей во время богослужения.

Подул порывистый, холодный ветер. От Сокольничьей рощи показалась тёмная туча и стала быстро-быстро надвигаться и расти. Не успели от паперти дойти и до Фроловских ворот, как упали первые капли дождя; затем они становились чаще, сильнее с каждой минутой. Ветер подул яростно, порывами… Дождь сменился серебристыми, круглыми, полуоледенелыми снежинками, «крупой», как зовут её… И сразу, неожиданно, надвинулась сплошная туча. Кругом потемнело. Крупными, влажными хлопьями посыпал густой снег…

Народные толпы стали быстро редеть. Только торжественное шествие таким же размеренным, медленным ходом продолжало подвигаться вперёд.

На патриарха и на царя накинули меховые плащи. Но Федор чувствовал, что его уже пронизало холодом до костей. Ни движение, ни тёплый плащ не согревали иззябшего царя, озноб и дрожь все сильней и сильней одолевали его.

Врачи, которым пожаловался царь на нездоровье, приказали истопить баню, чтобы Федор мог выпариться там и натереться горячительной мазью, во избежание серьёзной простуды.

С тяжёлой головой, с горечью во рту поднялся на другое утро Федор. Спину ломит, жар так и пышет от него.

— Полежал бы, светик, покуль полегче станет, — решилась было заметить царица Марфа.

— Пустое, Марфушенька. Недосуг лежать. Страстную перемогуся, Бог даст. Светло Христово Воскресенье встречу. А то и всем будет праздник не в праздник, коли —царь хворым в постелю заляжет.. Сама знаешь… Да и лучче на ногах. С недугом надо не сдавать, наперекор ему идти. Тогда хворь сама слабеет. Ты гляди и не сказывай никому, прошу тебя… Докучать станут… А мне тошней, как пристают ко мне…

— Твоя воля… Я молчу… Как сам знаешь, — печально ответила кроткая молодая царица.

Страстная неделя настала.

Будничная жизнь овладела Москвой. Только в храмах идут особенно долгие моления. Но торговому и трудовому люду даже помолиться порядком некогда.

Перед праздником особенно бойко идёт торговля, усиленно работают всякие мастера и ремесленники.

После такого чудесного утра, как минувшее Вербное воскресенье, завершившееся снежной бурей, погода сразу потеплела. Потянулись серенькие, туманные дни. Тучи не сбегали с неба, сея частым, мелким, совсем не весенним дождём.

Как будто убрали красивую картину, озарённую ярким светом, и обнажилась обычная, грустная действительность.

Скинули свои нарядные цветные кафтаны и стрельцы, стянули пояса на тёмных расхожих чекменях и полукафтаньях, вздели армяки и уселись торговать в лавчонках и лавках, вместо пищали и бердыша взяв в руки аршин и весы.

Пользуясь издавна дарованными правами беспошлинного торга, большинство служилых стрельцов, их жены и дети постарше занялись торговыми делами, сначала просто чтобы увеличить скудное казённое жалованье, а потом заманили всех и те большие барыши, какие стало приносить новое занятие.

Торгует, молится, всякими рукомеслами занимается московский люд. Готовится к Светлому празднику.

Готовится к нему и царь московский и всея Руси Федор Алексеевич. Отстаивает долгие службы, принимает патриарха и духовную власть, приказывает, какую милостыню раздавать в эти великие дни покаяния и скорби, сам ходит по колодникам, деньги, калачи им раздаёт, выпускает на волю, кого можно…

Но на очах у окружающих тает он, как воск от пламени.

И правда: пламя постоянно горит в груди, в голове, во всём теле царя.

Врачи, видя упорное, болезненное нежелание Федора лечь в постель, стараются разными снадобьями уменьшить разрушительную лихорадку, утушить предательское, убивающее жизнь внутреннее пламя.

И после приёмов разных снадобий на короткое время лучше чувствует себя больной.

Тогда он объявляет радостно:

— Вот сказывал я: перемогуся, все и пройдёт. А коля слягу в постелю — не встану боле… Сердцем чую, што не встану… Так уж лучче не ложитца. Рано помирать… Хошь и плохой я государь, а все же порядок при царе какой ни на есть… Наследника нету своего… Братья?.. Один — и вовсе без разума… Петруша — куды мал… Не хотелось бы теперь помирать… Рано…

Царица Марфа начинает плакать, ничего не отвечая не такие слова.

Софья нахмуривает брови и тоже молчит. Разве скажет изредка:

— Што ж, государь-братец, коли охота тебе и свой милость печалить, и нас сокрушать, твоя воля. А мы уж сказывали твоему царскому величеству… И врачи, и прорицатели — все в одно толкуют: долгое житьё суждено тебе, государь. Разве што иные… ближние недруги, Бога позабыв, извести задумают. Да авось не допустит Господь до этого.

С первой минуты, когда проявилось нездоровье царя, Софья почти не уходит из его покоев. И он рад этому. Своей духовной силой, подъёмом и энергией она отрадно влияет на Федора, помогает ему справляться с собственной телесной немощью и слабостью духовной.

В одном только не сходятся они.

Стоит заговорить царю, что он хотел бы видеть своим преемником царевича Петра, как и покойный отец завещал, — Софья темнела лицом, обрывала всякий разговор, напоминая, что у Нарышкиных и так одна забота: извести его, Федора, посадить на трон Петра. Нередко после этого Софья удалялась на некоторое время к себе в терем. Но затем снова появлялась и ревниво следила за всем, что касалось брата: за приёмом лекарств, за его сном и отдыхом, за его выходами и приёмами царскими и домашними.

Как-то незаметно и окружающие привыкли, что у царя есть двойник, только в женском, пышном наряде с фатой — царевна Софья.

Отлучалась порою от брата в своей терем Софья и без всякой особой причины, стоило прибежать любимой постельнице царевны, Родимице. По-настоящему звали её Федора Семёновна. Родом хохлушка, из украинских казачек, это была хитрая, отважная бабёнка. Царевна, пошептавшись с Родимицей, сейчас же спешила к себе.

Здесь уже ждал её Василий Голицын, часто заходивший к матери, боярыне Ульяне, бывшей прежде мамкой царевича Петра.

С Голицыным делилась Софья всеми думами, опасениями и надеждами своими.

От него черпала советы и указания в тех случаях, когда сама не могла принять какого-нибудь важного решения.

Встревоженный встретил царевну Голицын, навестивший её в самую Страстную пятницу.

— Што с тобой, Василь Василич? Али беда какая? — торопливо спросила Софья, умевшая читать малейший оттенок мысли на выразительном красивом лице князя.

—Пока — ничево. Плохого нету, да и доброго не слыхать же. Ты лучше поведай: как царское здоровье?

Софья молча и безнадёжно покачала головой.

— Так, так, — раздумчиво, негромко произнёс Голицын, поглаживая и почёсывая свою волнистую холёную бороду, поглаживая длинный вьющийся ус. — Так как же быть-то? Дело плохое заваривается. Как был я последний раз у государя — прямо толковал он про Петра… Ево-де на трон надо… Матвееву, слышь, милость послана. На Москву ворочается главный недруг вашего роду… Надёжная опора Нарышкиных… Не нынче-завтра и сам буде здесь. Уж эта старая лиса живо дело скрутит. И помереть не даст государю — Петрушу постановит на царство. И то уж Нарышкины да все ихние мутить народ стали. Не то своих нахлебников московских собирают… Из городов съезжатца к им дружки стали… По кружалам, по дворам, по торговым местам ихние люди шмыгают, вести всякие разносят… К стрельцам подбираютца… Особливо в тех полках, кои и к Милославских роду склоняютца. Деньги сулят, толки толкуют всякие: «Бояре-де, советники нонешние царские вас грабят и ворам ведомым, полковникам вашим, тысяцким и десятникам мирволят грабить же… Налоги налагают не по приказу царскому, не по думскому решению, а по вольной своей волюшке, для своей корысти и наживы…» Вот што толкуют окаянные…

— Эки аспиды… Ну уж, коли бы только воля мне…— до боли сжав крепкие, белые зубы, глубоко втиснув пальцы в ладони, злобно проговорила Софья…— А, слышь, што ж наши-то? Али не знают… Они-то што же?.. Сам-то ты как попускаешь, князь? Али не веришь: што нам — то и тебе будет. И почёту, и казны — не пожалеем. А от Нарышкиных — не то казны, казни дождёшься… Сам знаешь…

— Эх, не из почёту я… Тебе добра желаю… А уж ты не толкуй. Што можно, все налажено… Да, слышь, — раскололся народ… Да ещё…

Досадливо дёрнув плечом, он не досказал.

— Што уж там?.. Не тяни. Не терплю. Што бы ни худое, да знать поскорей. Што там, сказывай?

— В полку у Грибоедова, да и в иных полках, большие нелады пошли… Сызнова челобитную сбираютца подать, вон как о Рождестве на Богдана Пыжева жалобились. Ныне, по скорби царской, смекают, не допустят их на очи к государю. Так они писать челобитную приказывают. Не нынче — так заутро и подадут…

Назад Дальше