Дьявольские трели, или Испытание Страдивари - Леонид Бершидский 19 стр.


И нигде не написано, как зовут парня! А, вот что: «Петербургский музыкант попросил Геффена нигде не упоминать его имени, только название группы. Вероятно, у него есть на то причины, но мы уверены, что это имя мы все скоро услышим».

— Роберт Иванов Проджект, R.I.P., — Иван произносит вслух очевидное. — Похоронил было себя, да выкопали[2].

Роберт Джонсон Штат Миссисипи, 1938

Главное, чему он научился за тот год, когда никто его не видел, — никогда не играть, стоя лицом к другим музыкантам.

Сам-то он поначалу подражал Эдди Хаусу, которого все звали Сынок, — садился у его ног на танцах и неотрывно смотрел на его руки, а потом пытался повторить. Своего инструмента у Роберта не было, он хватал гитару Сынка, когда тот выходил проветриться, и пытался повторить то, что увидел и услышал. Скоро кто-нибудь шел во двор за Хаусом: «Отбери гитару у мальчонки, а то кто-нибудь свернет ему шею». Сынок возвращался и выговаривал ему: «Прекрати уже, Роберт, ты же сводишь народ с ума! Поиграй лучше им на губной гармошке, что ли, а гитару не трогай, никогда у тебя ничего с ней не выйдет».

Но это только с первого раза не выходило. Когда Роберт увидел достаточно, пора было заниматься, — сперва учиться играть не хуже Сынка, а потом и лучше, придумывать что-то свое. Это нельзя было делать у всех на глазах, и целый год Роберт перебивался любыми немузыкальными заработками, какие мог найти, — разгружал вагоны, горбатился на плантации, помогал в магазине, — а ночью уходил в поле с гитарой, на которую скопил наконец денег.

Когда он понял, что готов, и вышел на перекресток в Робинсонвилле, толпа перегородила обе улицы уже к третьей песне.

— Я думал, их двое играет, — услышал Джонсон из толпы.

Но играл он один. Приметив среди слушателей парня с гитарой, закинутой за спину, Роберт отвернулся к стене и продолжал петь, пока не явились два заместителя шерифа, чтобы восстановить тишину и общественный порядок. Никто даже не попытался украсть монетки из его шляпы, пока он стоял к ней спиной. И Роберт понял, что все сделал правильно.

Теперь говорили, что в тот год он сходил затемно на перекресток двух сельских дорог возле плантации Докери. Там ждал, пока в полночь не подошел к нему большой черный человек. Он взял у Роберта из рук гитару, настроил ее по-своему — медленно, чтобы Роберт мог все разглядеть и запомнить, — а потом вернул и приказал играть. Если, конечно, он готов отдать душу за трон Короля Дельты. Ну, и Роберт якобы оказался готов на все.

Джонсон не раз слышал эту историю — и всегда поддакивал, так что иным казалось, что он сам ее и рассказал. Если людям нравится думать, что он продал душу дьяволу, пусть думают — может, заплатят лишнюю пару долларов за вечер, или какой-нибудь красивой девке станет любопытно и не придется спать одному. К тому же, если бы спустился сейчас ангел с небес и потребовал честного, как перед самим Господом, ответа, как все было на самом деле, Роберт только пожал бы плечами. К виски он пристрастился еще совсем мальчишкой и, когда шел в поле обдирать пальцы в кровь о струны, брал с собой бутылку, если на нее хватало денег. Мало ли кто подходил к нему в полночь и что говорил… Память у Джонсона жила в пальцах, а не в голове. Впрочем, он был почти уверен, что не мог пообещать никому свою душу, даже будучи мертвецки пьян.

Когда в Сан-Антонио англичанин Дон — его фамилию Роберт запамятовал — записывал его на фонограф, Джонсон отыграл все свои песни, числом двадцать девять, потом отыграл еще раз и совсем уж перестал понимать, что еще нужно от него белому человеку со странным выговором.

— А еще у тебя есть песни? — спрашивал Дон каждый день.

— Зачем мне еще? — недоумевал Джонсон. — Когда играешь на танцах, никому не нужно столько песен подряд, да и я обычно не один — надо еще кому-то дать заработать. А на улице и половины сыграть не успеваешь — толпу уже разгоняют.

— Почему ты все время сидишь ко мне спиной, когда играешь? — спрашивал тогда англичанин.

— Я стесняюсь, — отвечал Роберт. Ему казалось, что такого ответа от него ждут.

Когда англичанин понял, что ничего больше не добьется от Джонсона, то расплатился и отпустил его на все четыре стороны. И Роберт на товарняках снова добрался до дельты Миссисипи, где прошла почти вся его жизнь, где ему не грозили ни голод, ни жажда, ни недостаток женской ласки. В передней комнате кабака «Три Форкс» Джонсон играл и раньше, но теперь, можно сказать, вовсе поселился. У хозяина питейного заведения, а заодно и магазина — дощатого одноэтажного строения с одинокой бензоколонкой перед входом — имелась невеста. Трина, гибкая, в самом соку, с волосами до талии, если их распустить. Он знал, что делать, когда увидел ее в первый раз, — смотреть ей в глаза, когда будет петь:

Обычно женщины все для себя решали на втором куплете — про то, как он увел девушку у лучшего друга, а потом она ушла еще к кому-то, но он все равно ее ждет, чтобы защитить от дождя. Трина тоже приняла решение прежде, чем он допел.

Они встречались в Гринвуде, в пятнадцати милях от «Три Форкс». Это было не слишком осторожно: когда заряжали дожди, в городок съезжалась пить вся округа, и их многие видели вместе. Но Джонсон предпочитал не думать о том, что может случиться завтра. Жизнь бродячего музыканта не располагала к тому, чтобы строить планы. Завтра он может быть уже далеко — в пустом вагоне товарного поезда, в тюрьме или, чем черт не шутит, на какой-нибудь большой сцене на Севере, если вдруг там кому-то понравится сделанная англичанином Доном запись. Сам-то Джонсон едва узнал на ней свой голос, а гитару вообще не узнал, но все вокруг были довольны, и он смолчал.

— Ленни о чем-то догадывается, — говорила Трина. — Он на меня подозрительно смотрит. Он очень ревнивый, жди от него чего-нибудь дурного. Он знает худу, может разложить на тебя «пятерку». Береги пуговицы и смотри, чтоб он не выкопал твой след.

— Я буду ходить на цыпочках и пересчитывать пуговицы каждый вечер, — смеялся Джонсон. Он пел про ритуалы худу, но по-настоящему в них не верил: они были для тех, кто всю жизнь прожил на одной плантации. Он-то добирался даже до Канады и видел, как на самом деле устроен мир. Вот в бога и в дьявола он верил — без них многое невозможно было объяснить. Но в песнях присутствовал один дьявол: для бога сочиняли другую музыку, не блюз.

Роберт знал, что с Триной пробудет недолго. Они уединялись в домике на Янг-стрит, который Джонсон снимал, пока в этих краях достаточно платили. Он молча смотрел, как Трина посыпает порог специальным порошком из перца, серы, соли и кладбищенской земли, чтобы отвадить недобрых людей. Невеста Ленни красиво наклонялась, и губы ее двигались так соблазнительно, когда она нашептывала какую-то чепуху, но Трина была просто еще одна женщина, которая вряд ли станет его дожидаться, когда пора будет снова трогаться с места. А к этому Джонсон готов был всегда. Если приходил за ним кто-то из друзей-музыкантов и звал с собой, он не спрашивал куда — одевался, закидывал за спину гитару, вот и все сборы. Иногда Джонсон чувствовал, что черт его погоняет хворостиной, потому он и не может усидеть на месте:

А пока, играя в «Три Форкс», он без насмешки и без жалости смотрел на ревнивого Ленни. Рано или поздно женщина вернется к нему — у него дом, бизнес, достаточно денег. Но сейчас еще не время.

В субботу в заведение «Три Форкс» набилось до отказа. Кроме Джонсона должны были играть Ханибой Эдвардс и жуликоватый гармошечник, называвший себя Сонни Боем Уильямсоном, хотя, конечно, так на самом деле звали совсем другого музыканта. Оба знали свое дело, и, хотя до Джонсона им было далеко, втроем они способны были при желании разнести кабак по досочке под пьяные крики публики, изрядно уставшей за рабочую неделю. Ленни, как обычно, поставил Джонсону бутылку виски — отличного местного самогона, которым здесь все нажирались до потери сознания. Еще не начав играть, Роберт приложился к бутылке, да так, что уровень бурой жидкости в ней понизился не менее чем на треть.

— Этак, друг, ты скоро играть не сможешь, — заметил Ханибой. — Ты бы помедленнее.

— Ты ни разу не видел, чтобы я играл трезвым; не увидишь и сейчас, — отвечал ему Роберт.

— Я смотрю, Ленни принес тебе бутылку открытой, — добавил свои два цента фальшивый Уильямсон. — На твоем месте я бы никогда не пил из бутылки, которую не сам открывал. При твоей-то страсти к чужим бабам.

— И ты туда же, — беззлобно рассмеялся Джонсон. — Трина тоже вечно пугает меня: Ленни обидчивый, Ленни ревнивый, Ленни кинет тебе подлянку… Но она баба, а ты Сонни Бой Уильямсон, если я правильно помню, как тебя кличут.

— Ты ни разу не видел, чтобы я играл трезвым; не увидишь и сейчас, — отвечал ему Роберт.

— Я смотрю, Ленни принес тебе бутылку открытой, — добавил свои два цента фальшивый Уильямсон. — На твоем месте я бы никогда не пил из бутылки, которую не сам открывал. При твоей-то страсти к чужим бабам.

— И ты туда же, — беззлобно рассмеялся Джонсон. — Трина тоже вечно пугает меня: Ленни обидчивый, Ленни ревнивый, Ленни кинет тебе подлянку… Но она баба, а ты Сонни Бой Уильямсон, если я правильно помню, как тебя кличут.

— Ладно, пора начинать, пока этот не упал рожей в грязь, — проворчал гармошечник, обращаясь к Эдвардсу. — Смотри, сейчас он опять задом повернется.

И точно, Джонсон встал так, чтобы Ханибою не видно было его рук.

— Что ты там прячешь, я все равно играю лучше тебя, — подзадорил его Эдвардс. — Вот если бы у тебя были сиськи, как тыквы, я бы на тебя смотрел во все глаза. А так — кому ты нужен?

Вместо ответа Роберт ударил по струнам, и они, не сговариваясь — не в первый раз уже вместе, — выдали «Милый дом, Чикаго». «Наверняка больше половины здешней публики думает, что Чикаго и правда в Калифорнии, как поется в этой песне, — думал Джонсон, извлекая из своей гитары такие чистые высокие ноты, что Эдвардс невольно косился на него, надеясь все же мельком увидеть положение пальцев. — Может, и Трина так думает. Почему женщина должна сидеть на месте, как какая-нибудь курица? Да потому что она курица и есть».

Трины в переполненной комнате не было. Зато на краю толпы ошивался Ленни, словно у него не было работы в самый тяжелый вечер недели.

К концу песни на лбу у Джонсона выступила испарина. Августовская жара в Миссисипи — это только для тех, кто и в аду способен пьянствовать и петь блюз. Роберт был из таких, но в этот вечер что-то с ним творилось не то. Вот на секунду и свет померк в глазах, но Роберт сморгнул это недоразумение, глотнул виски и принялся за вторую песню. Как он ее доиграл, он уже не помнил, хотя как-то, наверное, доиграл, потому что, когда очнулся, Сонни Бой выдувал последнюю жалобную ноту из своей гармошки. Комната кружилась, и Джонсон споткнулся, пытаясь поймать вращение и не упасть.

— Я знал, что ты не умеешь пить. — Эдвардс подхватил его за локоть. — Ну и зачем ты выжрал полбутылки еще до третьей песни? Теперь никакого толку от тебя не будет.

— Мне нехорошо, Ханибой, — пробормотал Роберт. — Что-то меня ноги не держат.

— Еще бы. Ты же пьян как свинья.

Лже-Уильямсон потянулся к бутылке, которую Джонсон поставил у ног.

— Убери руки! — К Роберту вдруг вернулись силы. — Это мой виски. Купи себе бутылку и делай с ней что хочешь.

— Я не собираюсь из нее пить, — успокоил его гармошечник. — Сейчас верну, если хочешь насмерть отравиться.

Джонсон позволил ему взять бутылку и обнюхать горлышко.

— Да из нее просто несет крысиным ядом! Ленни отравил тебя, — спокойно констатировал фальшивый Сонни Бой. — А ведь я говорил тебе, не пей из бутылки, которую не сам открывал.

— Дай сюда, — Джонсон протянул руку за бутылкой, получил ее и отхлебнул еще глоток. — Если это крысиный яд, в тебе он течет вместо крови.

— Эй, вы что, трепаться сюда пришли? — крикнул музыкантам кто-то из публики. — А играть кто за вас будет, черти ленивые?

Ханибой с сомнением покосился на Джонсона. Тот взял первый аккорд «Дамы пик», сбился, бессильно опустил правую руку. Повернулся к публике.

— Я прошу… прощения, но… мне нехорошо сегодня… Я не смогу больше играть.

Послышался недовольный ропот. До Джонсона донеслись и крики:

— Это еще что за хрень?

— Да ты просто нажрался!

— Перестань выпендриваться и играй!

Роберт снова взял первый аккорд, но пальцы не слушались его. Он пошатнулся и рухнул бы, если бы лже-Сонни Бой не обхватил его за талию.

— Спокойно, ребята, сейчас мы продолжим играть, только отправим Роберта домой. Вы же видите, он сегодня нездоров, — сказал Эдвардс. — Давай, Сонни Бой, вытащим его во двор, а там кто-нибудь да отвезет его в Гринвуд.

Джонсон не сопротивлялся. Во дворе его вывернуло.

— Простите… ребята… в долгу не останусь, — прошептал он, когда его укладывали в повозку.

Очнулся Роберт у себя дома — то есть в домике на Янг-стрит. Домик этот вполне мог быть собран из нескольких больших ящиков: узенький фасад, низкий потолок, три комнаты анфиладой, так что если бы кто-то выстрелил от входа из дробовика, дробинки, пролетев через весь дом, застряли бы в дальней от улицы стене. Кто-то заботливый снял с него пиджак, брюки и ботинки, а у кровати поставил таз. Джонсон тут же засунул в глотку два пальца, но желудок его был пуст. Он словно выкупался в холодном поту. Встать не стоило даже пытаться. Но Роберт никогда не был благоразумным, так что сполз с кровати — и оказался на четвереньках. Теперь он не мог ни выпрямиться во весь рост, ни вскарабкаться обратно на кровать.

Тут Роберт услышал скрип входной двери и следом — плохо пригнанных половиц. С трудом подняв голову, он распознал в своем госте белого человека, одетого, несмотря на жару, в темный костюм-тройку.

— Никак, Роберт, собираешься меня облаять, — сказал белый. — И то: дверь открыта, а дом, кроме тебя, никто не сторожит.

— Что вам нужно? — прохрипел Джонсон.

— Дай-ка я помогу тебе лечь. Ты все-таки музыкант, а не сторожевой пес, верно?

Белый подхватил Джонсона под мышки и легко, будто вовсе невесомого, поднял на кровать. Роберт рухнул на спину, а гость подтянул к кровати табуретку и уселся на нее, скрестив ноги в дорогих ковбойских сапогах из змеиной кожи.

— Я приехал звать тебя выступить в Нью-Йорке, в Карнеги-холле, — сказал белый. — Запись, которую сделал Дон Ло, произвела сенсацию среди всяких яйцеголовых профессоров на Севере. Они говорят, ты король Дельты.

Джонсон слабо улыбнулся.

— Сам ты король, — выговорил он.

— Я? Это смотря с кем сравнить. А вот перед тобой я, пожалуй, виноват. Я к тебе опоздал.

— Меня отравили, — прошептал Джонсон. — Я не доеду до Нью-Йорка.

— Я не в этом смысле опоздал. Тебе от меня ничего не досталось. Где твоя гитара, Роберт?

Джонсон скосил глаза в угол комнаты. Тот, кто доставил его, прислонил там гитару к стене. Гость неторопливо проделал путь до угла, поднял инструмент, вернулся на табуретку и стал его настраивать.

— Такой музыкант, как ты, не должен играть на этом ящике для отбросов. Тебе нужен хороший инструмент. Может быть, даже не гитара, а скрипка.

— Скрипка? Да ты рехнулся, друг. Я ее и в руках-то не держал.

Посетитель тем временем настроил-таки «ящик для отбросов», извлек из кармана медиатор и начал задумчиво перебирать струны. Он не столько даже пел, сколько приговаривал:

Жалкий домишко, казалось, весь вибрировал от тугого, почти колокольного звона струн. Что сделал с гитарой белый незнакомец, чтобы она так звучала, Джонсон не разглядел — это и понятно, он вообще был еле жив. Но чувствовал, что, даже если бы смотрел во все глаза, все равно не понял бы.

— Ты кто такой? — еле шевеля губами, прошептал музыкант.

— Ты еще спрашиваешь? — Гость поднял на него черные, словно совсем без зрачков, глаза. — А сам веришь в свою историю про перекресток?

— Это… не моя история. Я… верю, что Спаситель жив. И что позовет меня… восстать… из могилы.

Невесть как сохранившийся в нем кусочек случайно услышанной проповеди вырвался, словно извергнутый очередным сухим рвотным позывом.

Гость поднялся с места и положил гитару на кровать рядом с Джонсоном.

— Ну извини, — сказал он со вздохом, повернулся на скошенных каблуках своих ковбойских сапог и вышел вон.

Берт Кампферт, Strangers in the Night Нью-Йорк, 2012

Штарк звонит Молинари в восемь тридцать на следующее утро после Софьиного открытия. Сыщик едва отдирает голову от подушки: вчера они с расстроенной Анечкой отправились продолжать вечеринку. В отличие от опытной московской тусовщицы Молинари, если уж начинал развлекаться, остановиться никак не мог, и прошлую ночь помнил смутно. Было, кажется, несколько мест со все более замысловатыми коктейлями, а в конце мягкая Анечкина рука, отстраняющая его и захлопывающая дверь гостевой спальни. Она никогда не запиралась на замок, показывая, что доверяет ему, как другу, и по-прежнему не давала ни малейшей надежды.

Теперь она еще спит: во всяком случае, из спальни — ни звука. Молинари усилием воли выдирает себя из кровати и борется с желанием приоткрыть заветную дверь. Наконец решает вместо этого написать Анечке записку. Быстро приняв душ, натянув джинсы и белую футболку, он вытаскивает из принтера чистый лист бумаги и выводит на нем от руки: «Пошел завтракать со Штарком, он обещал хорошие новости. Расскажу, когда вернусь. Принесу пирожных». Некоторое время думает над подписью. «Люблю. Том»? Тьфу ты, пошлятина! Ничего не добавив к записке, Молинари оставляет ее на кухонном столе: он знает, что Анечка, еще с полузакрытыми глазами, выползет сюда за кофе. Тихо закрыв за собой дверь, сыщик сбегает по лестнице — лифта в доме нет — и шагает на север в сторону Одиннадцатой улицы. Идти ему всего пару кварталов.

Назад Дальше