ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Много лет перевожу я Амоса Оза. Эта работа, как и само общение с ним, доставляет мне неизъяснимое наслаждение. Потому что Амос – прежде всего – поэт. И его мышление, его писательские приемы – это мышление поэта. Может быть, именно поэтому ему удалось с такой виртуозностью и глубиной воссоздать образ мышления израильтян в целой плеяде сложнейших человеческих характеров. И, может быть, именно поэтому такой нежностью и тонкостью отличаются созданные им женские образы.
Но есть еще один аспект прозы Амоса Оза, который меня всегда поражает: ее "русскость".
"Все, что я написал, безусловно, имеет русские корни", – признается сам Амос в своем эссе "Опаленные Россией" (1993 год), где он говорит о русских истоках израильской культуры.
… Помню, как за десять лет до написания этого эссе, еще во время моей работы над первым переводом повести "До самой смерти", я это почувствовал и сказал Амосу, что он пишет "по-русски". Грустно улыбнувшись, Амос тихо произнес: "Когда-то мой покойный отец говорил мне об этом. Но я отмахнулся, дескать, я уроженец Иерусалима, киббуцник, солдат, израильтянин каждой своей клеточкой – откуда бы во мне эта "русскость"? А вот, поди ж ты, надо было мне дожить до тех времен, когда приедут евреи из России, выучат иврит, прочтут мои книги, почувствуют и уловят в них то, что было так понятно моему отцу, родившемуся в России, хорошо знавшему русскую культуру и русскую литературу".
Амос Оз – автор семнадцати книг; из восьми его романов назовем такие: "Мой Михаэль", "Коснуться воды, коснуться ветра", "Познать женщину", "Третье состояние", "Не говори: "Ночь"; ему принадлежат три сборника рассказов и две детские повести: "Сумхи" (удостоенная целого ряда наград, в том числе и Медали Ганса Христиана Андерсена) и "Пантера в подвале", вышедшая в свет в конце 1995 года и уже заслужившая восторженные отзывы читателей и критиков. Книги его печатались более чем в тридцати странах на двадцати восьми языках, он – лауреат многих престижных литературных премий, израильских и зарубежных, почетный доктор нескольких университетов, член ряда академий и среди них – Израильской Академии языка иврит. С 1987 года Оз – профессор университета им. Бен-Гуриона в Беер-Шеве, где заведует кафедрой современной ивритской литературы. Русскоязычному читателю в Израиле и за ею пределами известны не только романы и повести Амоса Оза, но и его эссе, критические статьи и интервью, снискавшие ему славу искрометного полемиста.
Амос Оз – член редколлегии русскоязычного журнала "Континент", куда в свое время пригласил его покойный В.Е.Максимов и где впервые за пределами Израиля был напечатан по-русски отрывок из его книги публицистики, статьи об ивритской литературе.
"Черный ящик" – это седьмая книга Амоса Оза, переведенная мною. На русском и украинском языках уже вышли в свет повести "До самой смерти", "Сумхи" и роман "Мой Михаэль". Но "Черный ящик", с его многоплановостью и многозначностью, с его безупречно тонкой индивидуализацией не только характеров, но и стиля каждого из героев, – подлинный вызов переводчику.
Я надеюсь, что читатель оценит сложность героев этого "романа в письмах" и неординарность ситуаций, в которые они попадают.
Уверен, что он ощутит тонкий аромат озовской прозы и насладится полифоничностью романа, вызвавшего столько споров в израильской и зарубежной периодике и заслужившего самые восторженные отзывы местной и мировой критики. "Черный ящик" давно стал бестселлером и был удостоен множества премий, в частности – премии "Фемина", присуждаемой Французской академией. И, конечно же, читатель найдет в этой книге и то, что выше я назвал "русскостыо" прозы Амоса Оза, и не только потому, что колоритная личность Володи Чудонского, "царя", "казака" (остальные эпитеты читатель сам отыщет в тексте романа) – уроженца Российской империи, выписана рельефно и ярко, но, главным образом, потому, что, зрелый мастер, Амос Оз в этом романе, по-моему, творчески следует лучшим традициям русской литературы – традициям Ф.М.Достоевского, А.П.Чехова, Л.Н.Толстого.
И еще одно. Этот перевод выглядел бы совсем по-иному, не сведи меня судьба с замечательным иерусалимским литератором Инной Шофман, которая вдумчиво и внимательно отнеслась к рукописи перевода и вложила немало душевных сил, чтобы текст в наибольшей степени отвечал не только "букве", но и – прежде всего! – духу подлинника. Долгие часы провели мы с ней за обсуждением русского и ивритского текстов, стремясь достигнуть максимальной адекватности в русском переводе. Низкий ей за это поклон и моя самая сердечная благодарность.
Итак, дорогой читатель, впереди – новая встреча с замечательным израильским писателем. И, надеюсь, не последняя.
Виктор Радуцкий
Иерусалим, 1996
Д-ру Александру А. Гидону
Отделение политологии
Университет штата Иллинойс
Чикаго, Иллинойс, США
5.2.76, Иерусалим
Здравствуй, Алек!
Если ты не уничтожил это письмо в то самое мгновение, как узнал мой почерк на конверте, значит, любопытство сильнее даже ненависти. Или твоя ненависть нуждается в свежем горючем материале?
Теперь ты бледнеешь, сжимаешь, по обыкновению, свои волчьи челюсти, так что губы становятся совсем не видны, и набрасываешься на эти строки, чтобы понять, чего я хочу от тебя, чего я осмеливаюсь хотеть от тебя после семи лет полного молчания.
А все, чего я хочу, чтобы ты знал: Боаз в трудной ситуации. Чтобы ты срочно помог ему. Ни мой муж, ни я ничего сделать не можем, потому что он прервал с нами все контакты. Как и ты.
Теперь ты можешь прекратить чтение и швырнуть письмо прямо в огонь. (Почему-то я всегда представляю тебя в удлиненной, полной книг комнате, ты сидишь один у черного письменного стола, а за окном – плоское пустынное пространство, покрытое белым снегом. Ни холмика, ни деревца, лишь сверкающий чистый снег. И огонь пылает в камине слева от тебя, и пустой стакан, и пустая бутылка на пустом столе перед тобой. Вся картина – в черно-белых тонах. И ты сам – похожий на монаха, аскетичный, высокий, весь – черно-белый.)
В это мгновение ты, издав какое-то чисто английское восклицание, комкаешь письмо и метко швыряешь его в огонь: ибо, что тебе до Боаза? Кроме того, ведь ты не веришь ни одному моему слову. Ты устремляешь взгляд своих серых глаз на колеблющиеся языки пламени и говоришь себе: "Вновь она пытается обвести меня вокруг пальца. Эта самка никогда не отступится и не даст мне покоя".
И в самом деле, зачем мне писать тебе?
От полного отчаяния, Алек. А ведь в том, что касается отчаяния, ты специалист мирового класса. Да, я, конечно, читала, – как и весь мир, – твою книгу "Отчаявшееся насилие. Сравнительное исследование фанатизма", однако сейчас я имею в виду не эту книгу, а тот материал, из которого высечена твоя душа: заледенелое отчаяние. Арктическое отчаяние.
Ты все еще продолжаешь читать? Чтобы оживить свою ненависть к нам? Вкушать злорадство маленькими глотками, будто наслаждаясь хорошим виски? Если это так, то мне, пожалуй, следует перестать задирать тебя и полностью сосредоточиться на Боазе.
Сказать правду, у меня нет ни малейшего представления о том, что ты знаешь и чего не знаешь. Не удивлюсь, если окажется, что тебе известна любая мелочь: ведь ты требуешь – и получаешь! – от своего адвоката Закхейма ежемесячный отчет о нашей жизни. Все эти годы ты держишь нас на экране своего радара. Но я не удивлюсь и в том случае, если ты ничего не знаешь: ни о том, что я вышла замуж за человека, которого зовут Михаэль Сомо, ни о том, что у меня родилась дочь, ни о том, что случилось с Боазом. Ведь это вполне в твоем духе: одним резким движением повернуться к нам спиной и навсегда, с корнем вырвать нас из своей жизни.
После того, как ты выгнал нас, я с Боазом отправилась в киббуц, где живет моя сестра с мужем. (В целом мире не было у нас места, где преклонить главу, и денег тоже не было.) Я прожила там шесть месяцев и вернулась в Иерусалим. Работала в книжном магазине. А Боаз оставался в киббуце еще пять лет, пока не исполнилось ему тринадцать. Каждые три недели я ездила к нему. Так продолжалось, пока я не вышла замуж за Мишеля, – с тех пор мальчик называет меня шлюхой. Как и ты. Ни разу не приехал он к нам в Иерусалим. Когда узнал, что родилась у нас дочь (Мадлен-Ифат), с треском швырнул телефонную трубку.
А два года назад он вдруг появился у нас зимой, в час ночи, чтобы объявить мне: с киббуцом покончено, и теперь либо я запишу его в сельскохозяйственную школу, либо он станет "жить на улице, и больше ты обо мне никогда не услышишь".
Муж мой проснулся и предложил ему снять промокшую одежду, перекусить, выкупаться, лечь спать, а завтра утром – поговорим. А мальчик (уже тогда – в свои тринадцать с половиной – он был широкоплечим, намного выше Мишеля) ответил ему, словно раздавил насекомое: "А ты кто такой? Кто с тобой разговаривает?" Мишель рассмеялся и сказал: "Выйди-ка на минутку из дома, любезный, успокойся, смени кассету, вновь постучи в дверь и зайди – как человек, а не как горилла".
Боаз двинулся к двери, но я стала между ним и выходом. Я знала, что меня он не тронет. Девочка проснулась и заплакала, Мишель пошел сменить ей пеленку и разогреть на кухне молоко. Я сказала: "Хорошо, Боаз, будет тебе сельскохозяйственная школа, если ты этого так хочешь". Мишель, в майке и трусах, с успокоившейся девочкой на руках, добавил: "Но при условии, что сначала ты попросишь у мамы прощения, хорошенько попросишь, а затем скажешь спасибо. Ведь не лошадь же ты?" А Боаз – с унаследованной от тебя гримасой омерзения, отчаяния и издевки – прошептал мне: "И этому типу ты позволяешь трахать себя каждую ночь?" И тут же протянул руку, легко коснулся моих волос и другим голосом, при воспоминании о котором у меня сжимается сердце, сказал: "А девочка ваша довольно мила".
Затем (по протекции брата Мишеля) мы определили Боаза в "Тлалим", среднюю школу с сельскохозяйственным уклоном. Это было два года тому назад, в начале семьдесят четвертого, вскоре после войны, когда ты – так мне рассказывали – вернулся в Израиль, чтобы участвовать в боях, командовал танковым батальоном в Синае, после чего снова бежал из страны.
Мы также уступили требованию Боаза не навещать его. Платили за обучение и помалкивали. То есть платил Мишель, а если точнее, то не совсем Мишель…
Ни одной весточки не получили мы от Боаза на протяжении этих двух лет. Только тревожные сообщения от его директрисы: мальчик склонен к насилию… мальчик не поладил с ночным сторожем и пробил ему голову… мальчик исчезает но ночам… на него заведено дело в полиции, и теперь он находится под наблюдением инспектора полиции по делам несовершеннолетних… ему придется оставить учебное заведение… Этот мальчик – настоящее чудовище…
А что помнишь ты, Алек? Когда ты видел его в последний раз, это было существо восьми лет, светленькое, тонкое и длинное, как стебелек. Часами напролет молчаливо стоял он на табурете, склонившись над твоим письменным столом и сосредоточенно мастеря, – чтобы угодить тебе, – модели деревянных самолетов по книжке "Сделай сам", которую ты принес ему. Он был осторожен, дисциплинирован, почти труслив, хотя уже тогда, в восьмилетнем возрасте, был способен скрывать обиду с какой-то решительной, молчаливой сдержанностью.
Между тем, в нем словно таилась генетическая бомба замедленного действия. Теперь Боазу шестнадцать лет, его рост – метр девяносто два (и тут он еще не сказал своего последнего слова), он зол и дик, его поразительная физическая сила взращена ненавистью и одиночеством. Сегодня утром случилось то, что (я давно это знала) должно было случиться, – раздался телефонный звонок: решено исключить его из школы, потому что он напал на одну из учительниц. Мне отказались сообщить подробности происшествия.
Итак, я немедленно поехала туда, но Боаз не захотел со мной встретиться. Просто послал кого-то, чтобы мне передали: "У меня нет никаких дел с этой проституткой". Имел ли он в виду учительницу? Или слова эти были обращены ко мне? Этого я не знаю. Выяснилось, что не совсем "напал": отпустил какую-то соленую остроту, заработал от учительницы пощечину и тут же вернул ей две. Я умоляла, чтобы исключение из школы отложили до тех пор, пока я не найду ему нового места. Надо мной сжалились и дали отсрочку на две недели.
Мишель сказал, что, если я захочу, Боаз может жить здесь, с нами (несмотря на то, что мы с маленькой дочкой живем в квартирке из полутора комнат, за которую все еще выплачиваем долг по ипотечной ссуде). Но ведь ты знаешь не хуже меня, что Боаз не согласится. Мальчик ненавидит меня. Да и тебя тоже. Так что все-таки у нас есть кое-что общее – у тебя и у меня. Весьма сожалею.
Нет никаких шансов, что его примут в другую школу, – ведь в полиции на него заведено два дела, и инспектор по делам несовершеннолетних не спускает с него глаз. Я пишу тебе, так как не знаю, что мне делать. Я пишу тебе, хотя ты и не станешь этого читать, а если прочтешь – не ответишь. Самое большее – велишь своему адвокату Закхейму направить в мой адрес официальное письмо, в котором имеют честь напомнить мне, что клиент адвоката Закхейма продолжает отрицать свое отцовство, поскольку анализы крови не дали однозначного ответа, и именно я в свое время решительно отказалась провести анализ тканей. Шах и мат.
К тому же, развод освободил тебя от всякой ответственности перед Боазом и от всяких обязательств по отношению ко мне. Все это я помню наизусть, Алек. Нет у меня никаких надежд. Я пишу тебе – словно стою у окна и беседую с горами. Или обращаюсь к межзвездной тьме. Отчаяние – это твоя область. Если хочешь – определи и для меня место в твоей классификации.
Ты все еще жаждешь мести? Если это так, то в данный момент я подставляю тебе вторую щеку. И свою, и Боаза. Пожалуйста, бей изо всех сил.
Нет, я все-таки пошлю тебе это письмо, хотя минуту назад отложила перо и решила отступить. Ведь мне нечего терять. Все пути предо мной закрыты. Пойми: ведь если даже полицейскому инспектору или социальному работнику удастся убедить Боаза пройти какой-нибудь "курс реабилитации", принять помощь, устроиться в другое учебное заведение (а я не верю, что это им удастся), – у меня все равно нет денег.
А у тебя их много, Алек.
И нет у меня связей, в то время как ты можешь сдвинуть с места любое дело с помощью трех телефонных звонков. Ты – умный и сильный. Или был умным и сильным – семь лет тому назад. (Мне рассказали, что ты перенес две операции, но не могли объяснить – какие. Надеюсь, что теперь ты в порядке).
Больше я распространяться не стану, чтобы ты не воспринял мои слова как лицемерие, самоуничижение. Лесть. А я и не отрицаю, Алек: я готова пресмыкаться перед тобой – сколько тебе угодно. Я готова сделать все, что ты потребуешь. И именно это я имею в виду: "все". Лишь бы ты спас своего сына.
Будь я поумнее, я бы зачеркнула слова "своего сына" и, чтобы не раздражать тебя, написала вместо них "Боаза". Но смогу ли я зачеркнуть правду? Ты – его отец. Что же до моего ума. То ведь ты давно уже решил про себя, что я полностью свихнулась.
Теперь я изложу свое предложение: отныне я готова признаться письменно, в присутствии нотариуса, если ты этого хочешь, что Боаз – сын любого человека, на которого ты мне укажешь. Самоуважение убито во мне уже давно. Я подпишу любую бумагу, которую положит передо мной твой адвокат, если взамен этого ты немедленно согласишься оказать Боазу первую помощь. Скажем так: гуманитарную помощь. Скажем: акт милосердия по отношению к совершенно чужому ребенку.
И вправду, когда я перестаю писать и задумываюсь о нем, Боаз видится мне чужим и странным. Я настаиваю на этом определении: Боаз – странный ребенок. Не ребенок. Странный человек. Меня он называет шлюхой. Тебя он называет собакой. А Мишеля – "маленький сутенер". Себе же он взял (даже в документах) мою девичью фамилию (Боаз Брандштетер). А учебное заведение, куда мы с таким трудом его определили по его же просьбе, он называет "чертов остров".
А теперь я открою тебе кое-что, и ты можешь использовать это против меня. Родители мужа ежемесячно посылают нам из Парижа немного денег, чтобы мы могли содержать Боаза в этой школе, хотя они никогда его не видели, а Боаз даже не слышал об их существовании. Люди они очень небогатые (эмигранты из Алжира), у них, кроме Мишеля, еще пятеро детей и восемь внуков – во Франции и в Израиле.
Послушай, Алек. О том, что было в прошлом, я в этом письме не скажу ни слова. Кроме одного, о чем я никогда не забуду, хотя ты наверняка теряешься в догадках – откуда и каким образом мне стало это известно. За два месяца до развода Боаз был помещен в больницу "Шаарей цедек" в связи с болезнью почек. Болезнь проходила с тяжелыми осложнениями. Без моего ведома ты отправился к профессору Блюменталю, чтобы узнать, может ли взрослый человек, в случае необходимости, пожертвовать свою почку восьмилетнему ребенку. Ты собирался пожертвовать своей почкой, предупредив профессора, что у тебя есть лишь одно условие: ни я, ни ребенок никогда не должны узнать об этом. Я и в самом деле не знала, пока не подружилась с доктором Адорно, ассистентом профессора Блюменталя, тем самым молодым доктором, которого ты собирался привлечь к суду за преступную халатность при лечении Боаза. Если ты все еще читаешь, то в эту минуту ты наверняка становишься еще бледнее, резким движением хватаешь зажигалку, подносишь огонь к губам, забыв, что трубка твоя осталась лежать на столе, и заново убеждаешься, что был прав: "Ну конечно, доктор Адорно. Кто же еще?"