Маятник Фуко - Умберто Эко 20 стр.


В те времена я решил не драматизировать эту проблему, но в субботу вечером, в перископе, мне поверилось, что все действительно зависит от теллурических глубинных токов и что Маятник бережет именно этот секрет. Ампаро была непреклонна в своей вере. «Неважно, каков будет результат опыта, — говорила она, — речь идет об идеальном законе, который можно проверить в идеальных условиях, то есть не проверить нигде. Но факт остается — закон правдив». В Милане Ампаро привлекала своей разочарованностью. В Бразилии же, ощущая праистоки родной земли, она стала какой-то недосягаемой, экстравагантной, способной к подкожному рационализму. Я чувствовал, что ею владеют древние страсти, но она всегда обуздывала их, патетическая в своем аскетизме, принуждавшем ее отказываться от соблазнов.

Я оценивал яркую противоречивость ее натуры, наблюдая за дискуссиями с товарищами. Собрания проходили в бедно обставленных домах, украшениями в которых служили пара плакатов, множество предметов народного творчества, портреты Ленина, северо-восточная терракота, которую обожали cangaceiro, или индейские фетиши. Я прибыл в Бразилию в смутное с точки зрения политики время, и, имея богатый опыт, приобретенный в своей стране, решил держаться в стороне от идеологии, особенно там, где ее не понимал. Речи товарищей Ампаро только усилили мое чувство неуверенности, хотя и открыли новые просторы для интересов. Естественно, они все были марксистами и, на первый взгляд, говорили почти как все европейские марксисты, но на самом деле речь шла об иных вещах; во время какой-нибудь дискуссии о борьбе классов они вдруг начинали рассуждать о «бразильском каннибализме» или о революционной роли афро-американских культов.

Итак, слушая речи о культах, я пришел к убеждению, что здесь даже идеологическое движение идет в обратном направлении. Они обрисовали мне в общих чертах панораму внутренних маятниковых миграций, когда обездоленные с севера направлялись на промышленный юг, становились люмпен-пролетариатом в огромных метрополиях, задыхающихся в облаках смога, потом, потеряв всякую надежду, возвращались на север, чтобы через год снова предпринять побег на юг; но во время этих колебаний многих из них всасывали в себя большие города и, поглощаемые многочисленными автохтонными церквами, они отдавались сеансам спиритизма, взыванию к африканским божествам… И здесь товарищи Ампаро расходились во мнениях: для одних культы были возвращением к корням, противостоянием миру белых, для других — наркотиком, при помощи которого господствующий класс укрощал огромный революционный потенциал, еще для кого-то это было горнилом, в котором белые, индейцы и негры расплавлялись, обретая смутные перспективы и неясную судьбу. Ампаро верила, что религия (и особенно псевдотуземные культы) всегда была опиумом для народов. Позже, когда я держал ее за талию в Школе Самбы, пристраиваясь к серпантину танцующих, которые чертили синусоиды в невыносимом ритме барабанов, для меня стало очевидным, что она примыкала к этому миру всем своим естеством — мышцами живота, сердцем, головой, ноздрями… А потом мы выходили, и каждый раз она первая с сарказмом и горечью препарировала глубокую оргиастическую набожность, медленное, неделя за неделей, месяц за месяцем, сгорание в ритуале карнавала. «Это те же племенные и шаманские нравы, — говорила она с революционной ненавистью — как и в футболе, когда проигрывающие расходуют энергию, которая пригодилась бы им для борьбы, подавляют чувство мятежа, чтобы применить заклинания и колдовство, вымаливая у богов всех возможных миров смерть для защитника противников, забывая о власти, которая доброжелательно наблюдает за их исступлением и энтузиазмом, и добровольно обрекая себя на жизнь в мире иллюзий».

Постепенно у меня исчезло ощущение различия. В этой вселенной лиц, несущих на себе отпечаток столетней истории неконтролируемой гибридизации, я привыкал не различать расы. Я отказался определять, чем отличается прогресс от бунта или — как говорили товарищи Ампаро — от заговора капитала. Разве мог я думать по-прежнему как европеец, когда узнавал, что надежды крайних левых поддерживает некий епископ Нордеста, подозреваемый в том, что в молодости симпатизировал фашистам; а сейчас он с неутомимой верой высоко возносит факел восстания, ставя все с ног на голову, чем повергает в ужас Ватикан и барракуд с Уолл Стрит, подогревая ликующий атеизм пролетарских мистиков, покоренных грозным и очень добрым ликом Богоматери, которая, одолеваемая семью скорбями, наблюдала страдания своего народа.

Однажды утром, побывав с Ампаро на ее любимом семинаре по классовой структуре люмпен-пролетариата, мы отправились на машине в сторону взморья. На пляже тут и там виднелись подношения, свечки, ритуальные белые корзины. Ампаро сказала, что это подарки Иеманже, матери вод. Машину мы остановили. Ампаро медленно подошла к кромке прибоя. Я спросил, верит ли она во все это. Она огрызнулась, что верить в это невозможно. Потом добавила: «Бабушка водила меня сюда на пляж и просила богиню вырастить меня красивой, умной и счастливой. Какой это ваш философ рассуждал о черных кошках, коралловых рожках, в смысле „это неверно, но я верю“? Ну так вот: лично я в это не верю — но это верно».

Тогда-то я и решил подэкономить на зарплатах и попытаться съездить в Баию.

Именно в то время, и я это знаю точно, меня начало убаюкивать ощущение сходства: все имеет таинственные аналогии со всем.

Возвратясь в Европу, я трансформировал эту метафизику в механику и поэтому попал в западню, из которой и сегодня не нахожу выхода. Но тогда я действовал в потемках, где различия стирались. Как и подобает расисту, я думал, что верования других могут превратить сильного человека в кроткого мечтателя.

Я изучил чужие ритмы, способы релаксации тела и ума. Я осмыслил все это в тот вечер в перископе: чтобы бороться с мурашками в конечностях, я двигал ими так, словно стучал в агогон. «Подумай только, — говорил я себе, — чтобы освободиться от власти неведомого, чтобы доказать себе, что не веришь в него, ты принимаешь его очарование». Как атеист, который видит ночью дьявола и рассуждает так: дьявола, конечно же, не существует, это только иллюзия, порожденная возбужденным сознанием, или, возможно, расстройством пищеварения, но дьявол не знает этого, ведь он верит в свою теологию наизнанку. Что могло в нем, таком убежденном в своем существовании, вызвать страх? Вы креститесь, и он, наивный, исчезает во вспышке серы.

Со мной произошло то же, что и с одним умником-этнологом, который в течение многих лет изучал каннибализм и, бросая вызов тупоумию белых, рассказывал всем, что человеческое мясо имеет изысканный вкус. Безответственное высказывание, так как никто не сможет продегустировать это мясо. Но в конце концов кто-то, жаждущий правды, захочет проверить это на нем самом. А когда его сожрут кусок за куском, он уже не узнает, кто прав, — остается лишь слабая надежда на то, что все пройдет в соответствии с ритуалом, чтобы как минимум оправдать собственную смерть. Так же и я в тот вечер должен был поверить, что План подлинный, в противном случае в течение последних двух лет я был бы всемогущим творцом злобного кошмара. Лучше бы кошмар оказался действительностью: если вещь настоящая, то она настоящая, и ничего с этим не поделаешь.

24

Пока я блуждал в сумрачном лесу подобий, получилось письмо от Бельбо.

Дорогой Казобон,

я не знал вплоть до вчерашнего дня, что Вы в Бразилии, я как-то потерял вас из виду и даже не знал, что Вы защитились (мои поздравления), хорошо, что ваши друзья в «Пиладе» смогли дать Ваш адрес. Я считаю, что следует поставить Вас в известность о некоторых новостях, касающихся дурацкой истории с полковником Арденти. Прошло уже больше двух лет, если не ошибаюсь, но все равно мне хочется еще раз попросить у Вас прощения за то, что, не подумав, припутал Вас к этому делу.

Я почти забыл об этом злосчастном эпизоде, но две недели назад я совершал прогулку по Монтефельтро и, в частности, побывал в замке Святого Лео. В восемнадцатом веке, кажется, это было папское владение, в общем папа именно туда сослал Калиостро, заточив его в камеру без двери (туда попадали, в первый и единственный раз, через люк в потолке) и с окошком, сквозь которое приговоренный мог видеть только две приходские церкви. Там на нарах, где Калиостро спал и умер, я увидел букет роз и мне объяснили, что у него до сих пор масса поклонников, паломничающих по калиостровским местам. Самые настырные из пилигримов — члены «Пикатрикса», тот миланский кружок со специализацией по мистериософии, выпускающий, в частности, журнал, который называется — оцените фантазию — «Пикатрикс».

Я почти забыл об этом злосчастном эпизоде, но две недели назад я совершал прогулку по Монтефельтро и, в частности, побывал в замке Святого Лео. В восемнадцатом веке, кажется, это было папское владение, в общем папа именно туда сослал Калиостро, заточив его в камеру без двери (туда попадали, в первый и единственный раз, через люк в потолке) и с окошком, сквозь которое приговоренный мог видеть только две приходские церкви. Там на нарах, где Калиостро спал и умер, я увидел букет роз и мне объяснили, что у него до сих пор масса поклонников, паломничающих по калиостровским местам. Самые настырные из пилигримов — члены «Пикатрикса», тот миланский кружок со специализацией по мистериософии, выпускающий, в частности, журнал, который называется — оцените фантазию — «Пикатрикс».

Так как я любопытен и досуж, по прибытии в Милан я приобрел номер этого самого «Пикатрикса», из которого почерпнул, что через несколько дней у них намечалось собрание, гвоздем которого по программе было пришествие духа Калиостро. Я пошел посмотреть.

Штаб-квартира имеет следующий вид. Сплошные транспаранты с каббалистическими знаками, куча сычей, филинов, ибисов и скарабеев, а также сомнительных восточных божеств. В глубине виднеется трибуна, на просцениуме — горящие факелы, вместо подставок неотесанные поленья, в самом конце алтарь, на алтаре треугольной формы покров и статуэтки Озириса и Изиды. Вокруг расставлены: Анубис,[58] бюст Калиостро (я так думаю; кого же еще?), позолоченная мумия марки «Хеопс», два пятисвечных канделябра, гонг, подпертый двумя переплетенными аспидами, столик, на столике платок с иероглифами, а на нем — пюпитр. Еще там были две короны, две треноги, чемоданного вида саркофаг, трон, кресло под семнадцатый век, четыре разрозненных стула — в общем, гостиная Робин Гуда. Свечи, свечонки, свечуги, сплошное пылание, понятное дело, интеллекта.

Выходят на сцену семь отроков в подрясниках цвета ясного, жара алого — цвета красного, следом за ними главный заклинатель, который в то же время исполняет обязанности заведующего «Пикатриксом» и имеет трогательную фамилию Брамбилла, общую для большинства миланских булочников. Мотая по полу розовой с прозеленью мантией, Брамбилла выводит за собою звезду программы: девицу-медиума.

Выйдя, Брамбилла увенчал сам себя тройною короной с полумесяцем, вытащил ритуальный меч, начертал на просцениуме магические фигуры, адресовался к каким-то ангельским духам, кончающимся на «эль», что сразу напомнило мне псевдосемитскую абракадабру в полковничьем — если помните — послании Ингольфа. Но потом я об этом забыл, потому что затевалось нечто невероятное, микрофоны, стоявшие на подмостках, подключили к синтонизатору, чтобы перехватывать звуковые волны, блуждающие в пространстве. Оператор, к сожалению, справлялся неважно, и в динамиках сначала был слышен джаз, а потом «Радио Москвы». Брамбилла раскрыл свой саркокофр, вытащил оттуда «гримуар»,[59] саблю и кадило и завыл «Приидет царствие», да так, что «Радио Москвы» действительно заглохло, хотя потом, в самый драматический момент, оно бабахнуло снова, причем хором веселых казаков, знаете, которые стригут задницами по земле. Брамбилла нашел в своей книге заклинание «Ключ Соломонов», поджег пергамент на треноге, слава богу, обошлось без пожара, покричал еще каких-то божеств из храма Карнака, упрашивая, чтоб они восставили его на кубический камень Есода, а потом стал домогаться какого-то Товарища 39, и чувствуется, что этот товарищ хорошо знаком всей собравшейся публике, потому что по рядам прошло рыданье. Одна слушательница впала в транс и закатила глаза, торчали белки. «Врача, — закричали, — врача». Брамбилла тогда обращается к Высокому Могуществу Пентакулов, и девица, которую тем временем посадили в лжесемнадцативечное кресло, начинает трястись, подскакивать, Брамбилла наседает на нее с воплями, требуя выхода на связь, точнее, требуя связи от Товарища 39, который, как к тому времени я догадался, не кто иной как сам Калиостро.

И тут-то начинается неприятная часть рассказа. Девица в самом жалком виде, она, скорее всего, действительно страдает, с нее льет пот, она рычит, корчится, корячится и изрыгает какие-то несвязанные выкрики — не то храм, не то врата, открыть, создать пучину силы, взойти на Великую Пирамиду, Брамбилла клубится по сцене, жонглирует гонгом и зычно кличет Изиду, я взираю на все это, и вдруг девица, на переходе от бульканья к реву, выдает на-гора шесть печатей, сто двадцать лет ожидания и тридцать шесть неведомых.

То есть никакого сомнения быть не может. Она имела в виду записку из Провэна. Я так и замер. Но в это время девица выдохлась, рухнула как куль, Брамбилла успокаивал ее, поглаживая виски, благословлял собравшихся своим кадилом и говорил, что собрание окончено.

Отчасти от неожиданности, отчасти от любопытства, я приближаюсь к девице, которая тем временем пришла в себя и уже надела потертый макинтош. И тут меня кто-то берет под локоть. Поворачиваюсь — комиссар Де Анджелис. Говорит мне оставить девицу в покое, от нас она не убежит. А мне предлагается пройти с ним, выпить кофе. Я бреду за ним, ощущаю, что меня взяли с поличным. В баре он меня спрашивает, что я делал там и почему хотел говорить с девицей. Я негодую, говорю, что у нас еще пока не тоталитаризм и я могу ходить куда угодно и разговаривать с кем угодно. Комиссар извиняется и объясняет: в расследовании дела полковника у них полный штиль, но они попробовали понять, чем он занимался первые два дня в Милане. Через год, вообразите себе, благодаря счастливейшему совпадению показаний, обнаружилось, что кто-то видел, как Арденти выходил из штаб-квартиры Пикатрикса с этой вот девицей. С другой стороны, дама представляет собой интерес и для отдела борьбы с наркобандами, как сожительница одного из их «героев».

Ну, я сказал ему, что забрел на этот шабаш совершенно случайно, но был удивлен, услышав от этой девушки одну фразу о шести печатях, которую в свое время произносил и полковник. Он заметил, что довольно интересно, что через два года я так детально помню фразы, которые произносил полковник, а тогда, на следующий день после встречи, мог припомнить только невнятный разговор о сокровищах тамплиеров. Я сказал ему на это, что именно о сокровищах полковник и произнес эту фразу и что сокровище это скрыто что-то вроде под шестью печатями, и что в тот момент мне не показалась эта информация ценной для полиции, учитывая, что все сокровища запечатываются шестью печатями и золотыми скарабеями. Комиссар мне на это говорит, вот именно, не понимаю почему вас настолько поразили слова медиума, если на всех сокровищах припечатывают по шесть скарабеев. Тут я протестую против тона и говорю, что перед ним не рецидивист и ранее не судимый, и вообще хотелось бы понять…Он меняет тон, с широкой улыбкой начинает делиться соображениями. По его мнению, не странно, что Арденти подучивал девушку говорить именно это, он, видимо, хотел ее использовать как средство связи в поисках своих астральных контактов. Такая бесноватая — будто простая губка, фотографическая пластинка, ее подсознание больше всего похоже на луна-парк, товарищи из «Пикатрикса» промывают ей мозги каждый божий день, и не удивительно, что в состоянии транса — а в транс она действительно впадает по-настоящему, у нее с психикой большие проблемы — ей припоминаются какие-то речи, которые она слышала в давнишние времена.

Казалось бы, хорошо, да только через два дня Де Анджелис появляется у меня в конторе и говорит мне: вы подумайте только, он пошел вчера проведать эту девицу, а ее дома нет. Он спрашивает у соседей, никто ее не видел с вечера накануне, приблизительно со времени выступления. Комиссар встопорщивается, чует неладное, ломает дверь в квартиру, там все вверх тормашками, простыни на полу, подушки в коридоре, повсюду мятые газеты, ящики выкинуты. Исчезла и она, и ее сутенер — содержатель — сожитель или как хотите называйте.

Он говорит, что если я хоть что-нибудь знаю, лучше, если я заговорю немедленно, потому что довольно странно, что девица испарилась, и причин этому может быть, по его мнению, две: либо стало заметно, что комиссар Де Анджелис ею интересуется, либо кто-то увидел, что доктор Якопо Бельбо хочет с ней поговорить. А это значит, что все рассказанное ею в трансе, не исключено, имеет достаточно серьезную подоплеку, и, возможно, даже сами Они,Те, непонятно кто, прежде не отдавали себе отчета в том, что девица настолько информирована. «Вообразите кстати, что какому-либо моему коллеге западает в голову, что укокошили ее вы, — добавляет Де Анджелис с ласковой улыбкой. — И вы убедитесь, что лучше нам с вами маршировать в ногу». Тут мое терпение начало лопаться. Бог свидетель, что это со мной бывает не так уж часто, но я, видимо, дал это почувствовать и заодно спросил полковника, с какой стати человек, которого не оказывается дома, непременно должен быть кем-то убит, неважно, мною или не мною. Тот в ответ спросил, а помню ли я эпизод с трупом полковника. Я на это сказал, что убил я ее или похитил, но произошло это тогда, когда я находился в его обществе. Он сказал, что странно, что я так хорошо знаю, когда это произошло, и что в любом случае он наблюдал меня только до полуночи, а что случилось потом, ночью — за это он не отвечает. Я его спросил, всерьез ли он говорит всю эту нелепицу. Он меня спросил, читал ли я в своей жизни когда-нибудь детективы. И знаю ли я, соответственно, что полиция должна подозревать всех и любого, у кого не имеется на данный случай алиби блистательного, как Хиросима. Что он предлагает свою голову для пересадки сию же самую минуту, если я способен предоставить алиби на период с полуночи того вечера до следующего утра.

Назад Дальше