Седьмая принцесса - Элинор Фарджон 5 стр.


— Верно, мой милый. У некоторых на коленках такие дырки, что вовек не заштопаешь. Вот и приходится заплатки ставить.

ДВА БРАТА

— Ох-ох-онюшки, — вздохнула Старая Нянюшка, взглянув на корзинку нештопаных чулок. — А прежде-то, в Греции, ни девочки, ни мальчики чулок не носили. Знай их матери, от какой маеты их судьба избавила — порадовались бы…

— А что же ты им не сказала? — спросила Дорис. —..

— Да я, девонька, и сама не знала. Я тогда, помню, Талию нянчила. — Нянюшка произносила «Талия» в рифму с «Мария». — В те стародавние времена о чулках и не помышляли. У Талии была одна одёжка — маленькая белая туника, а руки, ноги и шейка оставались голыми. Ах да, еще было одеяние: поясок из зелёных листьев и венок из луговых цветов, она их сама на прогулке плела. Талия была единственной дочкой знатного афинянина, и было у неё два брата — на десять лет старше и тоже близнецы, вроде Ронни и Роли. Только разница у них с сестрой не то что у вас Талии десять лет было, а им по двадцать.

Звали братьев Саймон и Даймон, и в сестрёнке своей они души не чаяли, даже ревновали её друг к другу, хотя сами дружили водой не разольёшь. Сестрёнка между тем подросла, превратилась из младенца в хорошенькую девочку, и Саймон с Даймоном наперебой старались ей угодить, чтоб она полюбила одного брата крепче, чем другого. Только у Талии день надень не приходится: то она больше Саймона любит, и Даймон тогда ходит мрачный как туча; то она к Даймону льнёт, и тогда Саймон хмурится и брата сторонится.

Однажды Талия исчезла. Я зазевалась, а она выбралась из дворца и пропала. Сперва мы не тревожились, ведь она частенько убегала погулять. Но прошёл час, два, три. Мы кинулись на поиски, и вскоре стало ясно: нет её ни во дворце, ни поблизости. Отец разослал гонцов во все концы Афин. Простой люд любил Талию, всякий узнал бы её и защитил, ни один волос не упал бы тут с её головы. Но никто в Афинах её не видел. Тогда мы принялись искать её по лесам и лугам за пределами города. Наконец в горах повстречался нам старый пастух. Он нёс ягнёнка, отбившегося от отары. Спросили мы его о беглянке и услыхали в ответ:

— Видел-видел. Забрела ко мне с утра, с ягнятами поиграла. Уж не знаю, кто она такая, только ягнята её ничуть не боялись. А мне что? Пусть играет. Потом вдруг словно тень от крыльев над головой пронеслась. Испугался я, думал — орёл. Бросился отару сбивать. Но потом вижу: не орёл это, а сияющий бог с крылышками на ногах. И спустился он с неба вовсе не за ягнятами, а за девочкой, которую вы ищете.

Поняли мы, что нашу Талию похитил Гермес, из всех богов только у него, на ногах крылышки.

Даймон вскричал:

— Я найду сестру или погибну!

И Саймон ему вторит:

— Найду Талию или погибну!

— Вы ей братья? — спросил старик пастух.

— Да, — отвечают они хором.

— Тогда мне велено кое-что вам передать. Поднявшись в воздух до самых макушек деревьев, Гермес остановился и крикнул мне: «Когда братья придут её искать, скажи, что я верну её тому, кто пожертвует для неё самым дорогим. Пускай при тебе ответят, что готовы они отдать. Незримый для людских глаз, я буду рядом и услышу всё».

— О, Гермес! — воскликнул Даймон. — Где бы ты ни был, услышь меня! Верни сестру, и я отдам тебе свою силу, пусть бессильно падут мои руки и я не смогу снова коснуться её нежных щёк.

— О, Гермес! — воскликнул Саймон. — Я отдам не только силу, я отдам свой голос, пусть вовеки не произнесу я милое сердцу имя.

— О, Гермес! — перебил его брат. — Кроме силы и голоса я отдам своё зрение. Пусть мне вовек не коснуться, не позвать, не увидеть милой Талии.

— О, Гермес! — перебил его брат. — Я отдам силу и голос, зрение и слух. Пусть никогда не коснусь я сестры, не увижу её, не позову и не услышу в ответ её звонкий, голос.

— Кроме того, — снова вступил Даймон, — я готов отдать свою жизнь, лишь бы Талия вернулась домой целой и невредимой.

— И я! И я готов умереть, Гермес! Я тоже умру с радостью, лишь бы спасти сестру.

Саймон и Даймон злобно уставились друг на друга: вдруг брат вспомнит ещё что-то, позабытое, и сестру вернут ему? Обоим казалось, что кроме собственной жизни им уже нечего отдать. И они ждали, надеясь увидеть Талию прежде, чем настигнет их смерть.

Но чуда не произошло. Бог не появился. Казалось, сестра теперь потеряна навсегда. Глаза братьев наполнились слезами, взгляды потеплели, ненависть сменилась сочувствием и скорбью, и Саймон с Даймоном раскрыли друг другу свои объятья. Они сказали — одновременно, точно сговорившись:

— Брат мой, сестра потеряна для нас навсегда, но если б ей суждено было вернуться, я не ревновал бы её больше, я бы отдал её тебе с радостью!

Едва они проговорили эти слова, старый пастух трижды-дунул на ягнёнка, и пред нами предстала маленькая Талия, милая и веселая, как прежде. Она кинулась обнимать братьев, а старик у нас на глазах превратился вдруг в юношу, в сияющего великолепного бога с крылышками на ногах, взмыл в небо яркой стремительной птицей и исчез в синеве.

МОРСКОЕ ДИТЯТКО

Вот и опустела корзинка. Старая Нянюшка рассказала столько сказок, что перештопала все чулки и носки у Дорис, и Мери-Матильды, и даже у Ронни и Роли! Конечно, завтра они понаделают новых дырок. Но пока Нянюшка сидит у камина, сложив на коленях руки, и ждёт, чтобы дети заснули.

Все угомонились. Только Мери-Матильде не спится. И не грустна, и не больна, да только сна — ни в одном глазу. Всё встает и смеётся, глядя на Нянюшку поверх прутьев детской кроватки, Нянюшка подойдёт, уложит её, подоткнёт одеяло, а она перевернётся, выглянет из-за прутьев и опять засмеётся.

— Спать пора, Мери-Матильда, — баюкает Нянюшка. — Закрой глазки да засыпай.

Но не спится Мери-Матильде. Наконец Нянюшка берёт девочку на руки, идёт с ней к камину и — небывалое дело! — принимается тихонько укачивать.

— Что, девонька моя? Не спится? — воркует Няшошка. — Неужто совсем не спится? Вот и дитятку морскому не спалось. Она у меня вовсе не спала — ни днём, ни ночью. Первая моя питомица! Никому я о ней не рассказывала. А тебе, уж так и быть, расскажу. Закрывай, Мери-Матильда, глазки да слушай.

Не скажу тебе точно, когда это случилось. Но Потоп уже давно схлынул, и люди снова но Земле расплодились. От роду мне было лет десять, и никуда я ещё не выбиралась из родной норфолкской деревеньки. Так и жила у моря с отцом да с матерью. Отец рыбачил и пахал, а мать варила и кормила, стирала и убирала, ткала и пряла. Такая уж мужская и женская доля испокон веков. Так что не скажу я тебе точно, когда я появилась на свет, когда морское дитятко нянчила.

Произошло это так. Наша хижина стояла на краю утёса, и волны во время прилива бились под самыми окнами. Зато во время отлива море откатывало так далеко, что и глазу не видно. Старики говорили, будто ещё до Потопа, давным-давно, волны и в прилив до деревни не добирались, а утёс наш выдавался в море гораздо дальше. И там, на дальней оконечности утёса, стояла другая деревушка. Но когда схлынули воды Потопа, утёс так и не обнажился, дальняя деревня так и осталась на дне морском, и в штормовые ночи оттуда доносился звон — то били колокола на церковной звоннице. Не смейся, девонька, не смейся над Старой Нянькой. Мы в это чудо крепко верили, а в один прекрасный день поверили и того крепче.

Разразился в наших краях страшный шторм. Старики и те страшней не видывали: точно снова Всемирный Потоп нахлынул. День был чёрен как ночь, ветер сметал людей будто щепки, а дождь лил, словно разверзлось над головой ещё одно-море. Дом сотрясался от непрерывных раскатов — такой грохот не перекричать, и мы приноровились объясняться знаками. А молнии сверкали до того ярко — матушка даже нитку в иголку вдеть успевала. Короче, всем штормам шторм. Мама перепугалась до смерти, но отец посматривал на небо и говорил:

— Пронесёт! Обойдётся!

Отец мой знал толк в погоде — что предсказал, то и вышло. Отсверкали молнии, последние раскаты стихли вдали, дождь кончился, ветер стих, небо расчистилось, и закатное солнце озарило мокрый прибрежный песок, превратив его в золотую скатерть. Сколько видно глазу — кругом золото. Ибо шторм сотворил чудо: он увёл с собой море и обнажилось дно — без конца и края. И там, вдалеке, на золотой скатерти, мы увидели крохотную деревушку, сиявшую в закатных лучах.

Только вообрази, Мери-Матильда! Мы своими глазами увидели затонувшую деревню!

Все высыпали на берег. Вдруг я сорвалась с места, и вся ребятня за мной. Мы бежали по бывшему дну к воскресшей деревне, а родители кричали нам вслед:

— Вернитесь! Одумайтесь! Море вот-вот хлынет вспять!

Но очень уж нам хотелось рассмотреть деревеньку вблизи. А потом и родители поддались искушению и побежали за нами по песчаному дну. Уже можно было различить дома — точно золотые кирпичики, блестели они на солнце, улицы извивались золотыми ручейками, а церковный шпиль сиял, точно огненная игла.

Добралась я до деревни первой. Я ведь отменной бегуньей росла; любого обгоню — и малого, и большого — и не устану ни капельки. Под конец мы, правда, уже не бежали, слишком далёк оказался путь. Но я поспешала и, ступив на деревенскую улицу, завернула за угол. Вдруг кто-то из взрослых за спиной крикнул:

— Глядите! Там дальше — море!

И в самом деле — на горизонте блестела полоса воды.

— Осторожно! Оно может нахлынуть в любую минуту! Мы не успеем! Нас смоет!

Выглянула я из-за угла, смотрю: все повернули обратно, бегут что есть мочи. Никто меня не заметил, не окликнул. Родители, верно, думали, что я опять впереди, во главе ребячьей ватаги. Так я и осталась одна-одинёшенька в затонувшей деревне.

Как же славно я погуляла по улицам! Заглянула в каждый дом, в каждую комнату. Даже в церковь зашла! Всё осталось, будто час назад тут ещё кипела жизнь, будто вот-вот вернутся хозяева и заживут сызнова. В садах цвели цветы, ветви гнулись под тяжестью яблок, столы стояли накрытые, еда тёплая, на очагах — кастрюли да чайники, на полах игрушки рассыпаны. А в спальнях, наверху, непременно кто-то спал — в каждой кровати. Дедушки и бабушки, отцы и матери, юноши и девушки, мальчики и девочки — спали крепким сном, не добудишься. Лишь в одном доме, в комнатушке под самой крышей, нашла я в колыбели маленькую девочку, которая не спала.

И скажу я тебе честно, что я в жизни не видывала ребёнка слаще и краше. Глаза голубые, точно волны морские, недаром море застило ей солнце столько лет. Кожа белая-белая, как морская пена, а волосы золотые — словно песок на закатном солнце. Она заметила меня, села в колыбельке и радостно загукала. Наклонилась я, и она тотчас ко мне на руки пошла, как к родной. Я — давай её по комнате таскать, вверх-вниз качать, играть с ней по-всякому. И приговариваю: «Дитятко! Дитятко моё морское! Красавица моя». Но вот поднесла я её к окну, показываю, как что называется, и вдруг вижу: море-то вдали зашевелилось!

Бежать, думаю, надо-не то смоет! Так и выскочила из дома, с ребёнком на руках, и припустила что было сил к далёкому берегу.

Наши много следов на золотом песке оставили — по ним и бежала. Остановилась раз дух перевести, оглянулась: деревня по-прежнему сверкает на солнце. А вдругорядь обернулась: деревни и след простыл, на том месте уже волны пле щут, меня догоняют.

Остаток пути я пролетела как на крыльях. Первые маленькие волны мне уже пятки щекотали, когда на берег выбралась. Вбежала я в дом с морским дитятком на руках — никак отдышаться не могу. Дома никого не было, родители к тому времени опомнились — бросились меня искать. А я отнесла девочку наверх, уложила в свою постель, молочка ей согрела. Только она от молока отвернулась, ни есть ни пить не хочет. Ей бы всё играть да смеяться! Поиграли мы с ней, посмеялись, а потом я её снова уложила. «Спи», — говорю. А она опять за своё: играть да смеяться!

— Закрой, дитятко, глазки, — говорю я ей. — Баюшки-баю, баюшки-баю.

Баюкаю я морское дитятко, как, бывало, матушка меня баюкала. А она знай смеётся.

Тогда я говорю но-маминому:

— Ах ты, непослушная девочка!

Но ей хоть бы что, смеётся-заливается.

Я и сдалась, и стали мы опять вместе веселиться.

Тут как раз матушка домой вернулась, услыхала наш смех, обрадовалась, что я цела и невредима, прибежала наверх… Как же она удивилась, увидев у меня на руках морское дитятею! Я ей всё рассказала, она кликнула отца. Он тоже всё выслушал и стоит в затылке чешет, не знает, как быть.

— Мама, пусть она у меня останется! — попросила я.

И матушка согласилась:

— Что ж, девать её теперь всё равно некуда. Но нянчить сама будешь!

А мне только того и надобно! Всю жизнь я кого-нибудь нянчила: то полено, то котёнка, то мамину шаль узлом свяжу — точно там, внутри, ребёночек спелёнутый. А тут настоящий, живой ребёнок! Целую неделю я была сама не своя от радости. Одевала её, раздевала, купала, причёсывала; играла с ней, танцевала, гуляла и развлекала. Кормить тоже пробовала, но она — ни в какую. И спать уложить мне её ни разу не удалось. Я и баюкала, и пела, и качала, — но морскому дитятку не спалось.

Меня это не тревожило, зато матушка очень беспокоилась. Я слышала, как она говорит отцу:

— Непростой это ребёнок, ох непростой. Помяни мое слово.

Спустя семь дней после шторма я вдруг проснулась среди ночи — сама не знаю, что меня подняло. Вокруг тишина, родители улеглись давно, и дитятко морское возле меня тихонько лежит. Полная луна заливала окошко ярким серебряным светом, и вдруг вижу: снаружи, за окном, будто плывёт что-то. Я сперва решила, что это облако, но оно приблизилось, и я разглядела женщину. Она плыла по воздуху, точно под водой! И глаза её были крепко закрыты — она спала!

Сквозь распахнутое окошко она вплыла ко мне в комнату и опустилась на кровать — как пловец возле берега касается дна. Она легла и крепко обняла морское дитятко, которому, как всегда, не спалось.

— Ваю-бай! Баю-бай! — произнесла она, но не по-маминому, а словно волна тихонько нахлынула на прибрежный песок. Шуршанье прибоя — первый на земле звук, первый или последний вздох… Меня стало сразу клонить в сон: голова тяжелела, глаза слипались. И дитятко морское тоже сомкнуло глазки. Дальше я ничего не видела, потому что заснула. А наутро морского дитятки рядом не было. Куда она делась? Не спрашивай, Мери-Матильда. Верно, уплыла моя девочка в страну снов. Баюшки-баю! Баюшки-баю! Спи, моя хорошая, спи!

Вот и Мери-Матильда спит. Нянюшка кладёт её обратно в кроватку, гасит свет и неслышно выходит из детской.

СЕРЕБРЯНКА


Глава I. МАМАША-КОДЛИНГ И ЕЁ СЕМЕЙСТВО

Мамаша Кодлинг держала в Норфолке, почти на самом морском берегу, ветряную мельницу. Там и жила. Муж её, мельник, много лет как умер, и Мамаша Кодлинг управлялась с мельницей и своим семейством в одиночку. Ветряк, однако, крутился, мука мололась, и маленькие Кодлинги ходили сытые, одетые и обутые. Жернова превращали спелые, золотистые зёрна пшеницы в белейшую муку; время превращало потомство Мамаши Кодлинг из младенцев-сосуиков в мальчиков и девочек; белейшая мука превращалась потом в румяные булки, а мальчики и девочки вырастали в здоровых, румяных юношей и девушек.

Всего их было шестеро: четыре сына и две дочки. Эйб, Сид, Дейв и Хэл Кодлинги работали в поле от зари до зари — пахали, боронили, сеяли и жали. Вся четвёрка удалась как на подбор: дюжие, ладные, сколько на стол ни поставь — всё сметут. Говорили они мало, а думали и того меньше. Таковы уж были Эйб, Сид, Дейв и Хэл Кодлинги, и добавить тут нечего.

Долл Кодлинг, цветущая девица восемнадцати лет, была пышна и мила, точно махровая роза. Щёки — как клубника со сливками, волосы — пшеничное поле перед жатвой, а глаза — большущие, синие, ласково-безмятежные, словно море ясным летним днём. Помимо красоты старшая дочка Мамаши Кодлинг отличалась мягким характером, и сердце у нее было доброе. И всем бы она была хороша, не будь… ленива! Увы, Долл Кодлинг уродилась лентяйкой, точно зверёк-ленивец, что всю жизнь готов провисеть вниз головой на ветке; Долл же готова была всю жизнь просидеть, сложив руки на коленях и мечтая о том, что будет дальше. А поскольку дальше всегда бывает либо завтрак, либо обед, либо полдник, либо ужин, Долл постоянно вынашивала одну завтрачно-обеденио-полднично-ужинную мечту. Такова Долл Кодлинг.

Полл сестре не чета. Была она в семье самой младшей, ей стукнуло только двенадцать годков. Смугла как орех, востра как пила и любопытна как котёнок, который суёт свой нос везде и всюду. Она так и не отучилась спрашивать: «Почему?» Через «почему?» проходят все дети, но у большинства вопросы в конце концов иссякают, Полл же задавала их неустанно. Ей хотелось всё про всё знать, и, покуда не находился ответ, успокоиться она не могла. А найденный ответ порождал новый вопрос, и так — без конца. Полл постоянно что-то узнавала, выясняла, стремясь получить ответ на самый наипоследний вопрос, но это ещё никому и ни когда не удавалось, и — она снова спрашивала. Таков был её удел. И такова сама Полл.

Что до Мамаши Кодлинг, то была она в полтора, а то и в два раза толще твоей собственной матушки и телом напоминала куль с мукой; руки её — с перевязочками на локтях — вздымались, точно взбитые сливки, а ладони круглились, точно беляши, какие любят выпекать все норфолкские хозяюшки, потому и зовут эти беляши норфолкскими. Мамаша Кодлинг проводила в хлопотах столько же времени, сколько её дочка Долл — в безделье, то есть хлопотала она с утра до вечера. В голове у неё было не больше мыслей, чем у её сынков, Эйба, Сида, Дейва и Хэла вместе взятых, то есть считайте, что мыслей у неё не было вовсе. Зато поболтать Мамаша Кодлинг любила — не всякую минуту, а под настроение. Впрочем, ничего мудрого она не изрекала. К детям своим она, разумеется, питала самые нежные чувства, но распознать их было не так-то легко, уж больно глубоко таились: вроде изюминок, по случайности попавших в тесто, — найдёшь, если повезёт. Едва занимался рассвет, Мамаша Кодлинг бралась за работу: пекла хлеб, варила пиво, драила кастрюли, шила одежду, чинила бельё, пряла лён, ткала полотно, стирала, крахмалила, гладила, заливала масло в лампы, мела полы, колола дрова, чистила медные тазы и чайники, приглядывала за ветряком — чтоб крутился, за жерновами — чтоб мололи; и так — до полуночи. Такова Мамаша Кодлинг. Дети называли ее «маманя», поскольку все дети называли так своих матерей в те далёкие времена, когда Норфолк был ещё королевством. А правил королевством на стоящий король по имени Ноличек.

Назад Дальше