— Нет? Но родители живы, надеюсь?
— И я надеюсь, — пробормотал Гай устало.
— Да где же они у тебя?
— А кто его знает…
И снова они молчали, но Крысолов не отводил взгляда, смотрел на Гая, и сквозь Гая, и внутрь Гая, в самое нутро, и тот не выдержал наконец:
— Ну не хочу я говорить! Причем тут… Мы что, об этом уговаривались? «За жизнь» рассказывать — уговаривались, да?!
— Не кричи.
Гай осекся. Фургончик, пискнув тормозами, остановился у обочины; Гай стискивал зубы, ему казалось, что он — закупоренный кувшин со жгучим содержимым, и печать во-вот слетит, потому что нечто, наполняющее сосуд по самое горлышко, поднимается и растет, и просит выхода…
Его распирали слова. Он как мог сдерживался — но слова стояли уже у самого горла.
— Ну… Да ладно, не держи себя. Я слушаю, парень.
И, как ребенок, на чье плечо легла рука неумолимого взрослого, Гай начал, сперва медленно и запинаясь, а потом все быстрее и проще, и даже с неким странным облегчением:
— Ну… мать моя родом из столицы. Двадцать лет назад там была заварушка, еще самая первая… А она на вид была явная северянка, а к северянам относились что ни день, то гаже, ей пришлось бежать… В Косых Углах она как раз и осела. А отец тоже был пришлый, из предгорий, там ему видение было или что-то в этом роде, что он человечество должен… спасать… И когда я родился, отца уже и близко не было — предназначение у него… штука суровая, на месте не посидишь… Он пошел творить благо, мать осталась одна, и ей, я думаю, туго пришлось, и я, как говорили, потому только выжил, что родился уж больно здоровущим, килограммов на пять. Я очень долго себя не помню, в пять лет — не помню, в семь — не помню еще… А потом появился Иль.
Он был… ну, вообще-то он был рыжий. В дом войдет — будто факел внесли… Он тоже когда-то бежал из Столицы, потому что северяне — северянами, а рыжих тогда не то что не любили — лютой ненавистью, будто это они во всем виноваты… И вот он прибился в Косые Углы и стал мне вместо отца. И мать при нем успокоилась, повеселела, орать перестала… на всех… Кем он был в Столице — не знаю, он молчал… но уж был он не из простых, это точно. Выучил меня грамоте, сказки сочинять… Кораблики в лужах, змеи какие-то воздушные, с хвостами, как у драконов, и все говорил, говорил — чужие страны, лето круглый год, а в других круглый год зима… Я с ним был, как в крепости, и мать с ним была, как в крепости, он пах табаком, но не сильно, а приятно, он мало курил… У него был шрам над левой бровью. Он каждое утро мылся в бадье, даже в холода, и меня приучил… И он был очень добрый…
Гай замолчал. Старые, забитые в дальний угол памяти, запретные воспоминания все еще имели над ним власть.
— А потом?
Гай проглотил комок в горле:
— Потом мы поехали на ярмарку, там мальчишка стянул у кого-то кошелек, а его поймали… мальчишку… И забили ногами до смерти. То есть они только начали его бить, а тут Иль стал белый, как стенка, даже веснушки… пропали. И… кинулся отбивать того… пацана. А ведь рыжий, рыжих все ненавидели… и до сих пор. Ему бы в тени держаться… внимания к себе… А он кинулся. И они его тоже забили — много, целая толпа, и женщины, и все хотели пнуть, когда привезли домой, то только по волосам и… узнали.
Стояло безветрие.
Солнце подернулось дымкой, и с запада на него ползло, надвигалось нечто зловещее и серое; в кузове тихонько возились нутрии.
— И сколько тебе было лет?
— Десять.
— Ты точно все помнишь?
— А что мне еще помнить? — Гай даже засмеялся, правда, не особенно весело. — Уж то, что было потом, помнить совершенно незачем. Мать после похорон неделю молчала, потом собрала вещички, меня — и вперед, к черту на кулички, в веселый город Гейл… Сперва чуть с голоду не померли, потом мать устроилась на работу и стало полегче. А еще потом в одночасье разбогатели, у матери завелась куча платьев, она по нескольку дней… короче, не было ее. Потом она отдала меня в пансион, что-то вроде привилегированного приюта; вот тут-то мне стало совсем кисло, я сбежал раз — вернули и выпороли, я сбежал два… Не знаю, чем кончилось бы, но мать снова осталась без гроша, бросила прежнюю работу, переехала со мной в предместье… И я очутился в бесплатной школе для бедных. А там был учитель Ким.
Он был… ничего в нем не было рыжего, он лысый был, совсем, как колено, но это был первый человек, который напомнил мне Иля. Жил при школе… Глобус с дырой в боку. Пыль… книжная, она не просто пыль, она будто… будто время слежалось. Собственно, если бы не учитель Ким, черта с два мне быть в университете. У него была дочка… Ольга. Она писала стихи, то есть не писала, а они из нее лезли. Ночью проснется, плачет, дрожит, температура… тридцать восемь… пока не запишет. Запишет — все… Она их потом жгла. И рвала, а они все равно ее мучили, она мне говорила — ну что это, может я ненормальная…
Гай остановился. Перевел дыхание; сумерки, щель в обветшавшем заборе, а за щелью бледное лицо, серый глаз, круглый, как глобус, в обрамлении светлых коротких ресниц…
Ну что за странное существо. Платьице серенькое, как глаза… И шея такая тонкая, что страшно коснуться — вдруг переломишь… Тень, просто тень, серая ночная бабочка на дне белой фарфоровой чашки, живая, даже, кажется, теплая, безбоязненная…
Гай оперся локтями о руль:
— Ну, а потом ее изнасиловали в темном углу двое парней с лесопилки. Соседи узнали, ославили шлюхой… Те парни — она даже лиц не запомнила… Они же наемные, сегодня здесь, а завтра след простыл…
Он криво улыбнулся. Те ли, другие — побить его успели; он помнил исступленную жажду крови, когда, ввалившись в деревенский кабачок, сгреб за грудки первого попавшегося верзилу — ведь это он, он! — и приложил мордой об стол, и что было потом, и как он не чувствовал боли, и как кулаки стесались до мяса, а он все выплескивал ненависть и жажду возмездия, пока, наконец, мир не сжался до размеров ладошки и не померк…
— Короче говоря, учитель с дочкой уехали. Потому как… ну, она даже на улицу не могла выйти. Они уехали, адрес… сперва писали, потом… ну, неразбериха была. Потерялись…
Гай потупился. Вздохнул:
— Вот тут-то мать… встретила свою большую любовь. Я, по счастью, уже большой был. Все понятно… я никогда не смел бы… никогда в жизни… ну… осуждать.
Он замолчал. Наваждение закончилось так же внезапно, как и началось — теперь он был пуст. Пустой сосуд, гулкий, спокойный, и даже дно уже успело высохнуть…
А ведь все это не то что для чужих ушей — это для собственных досужих воспоминаний не предназначено!.. Обрывки и отрезки — да, вспомнятся иногда, ничего с этим не поделать, но чтобы так последовательно, будто на бумаге, не то исповедь, не то мемуары, вот черт…
Он сжал зубы, удерживая раздражение:
— Да уж. Развлек я вас, да?.. А вот все это враки, на самом-то деле я побочный сын герцога, подброшенный в пеленках с гербом… к стенам монастыря. А ведь в пеленки с гербом — в них тоже писают и это… какают, короче. И герб от этого… страдает. И мой августейший отец…
Он осекся. Собеседник молчал; Гай посидел, опершись локтями о руль, потом сказал совершенно спокойно:
— Мой августейший отец лекцию читал в университете. В прошлом году. «Пути спасенья». Вот я его и увидел… Хорошо, что я запомнил, как его зовут. Даже, дурак, подойти хотел… Потом, слава Богу, вразумился и раздумал. И даже не напился по этому поводу… принципиально.
Он хохотнул. Когда человек смеется — он не выглядит жалким; во всяком случае, если он смеется хорошо, натурально, искренне. А вот искренности-то Гаю и не хватило, смех застрял у него в горле, потому что он — вспомнил.
Именно в тот день — когда он «принципиально не напился» — Гаю приснился впервые этот знаменательный сон.
Ему снилось место, где он никогда не бывал — не то город, не то поселок с уродливо узкими и кривыми улочками, а над ними серым брюхом нависали слепые, без окон, дома. Небо над городом было неестественно желтым; под этим желтым небом его, Гая, волокла безлицая толпа, волокла с низким утробным воем, и он знал, куда его тащат, но не мог вырваться из цепких многопалых рук, но страшнее всего было не это. Страшнее были моменты, когда в толпе он начинал различать лица; выкрикивала проклятия мать, грозил тяжелой палкой учитель Ким, скалились школьные приятели, мелькало перекошенное ненавистью лицо старой Тины — и Ольга, Ольга, Ольга… Гай пытался поймать ее взгляд, но слезы мешали ему видеть, он только пытался не свалиться толпе под ноги.
А толпа волокла его, выносила на площадь, посреди которой торчал каменный палец; Гай чувствовал, как впиваются в тело железные веревки, не мог пошевелиться, привязанный к столбу, его заваливали вязанками хвороста выше глаз, и он просыпался с криком, от которого соседи по комнате вскакивали с постелей…
Сон повторялся. Приходил то чаще, то реже, обрастал новыми подробностями, уходил и забывался, возвращался снова вопреки надежде, и не помогали ни травы, ни заговоры, ни отчаянные усилия воли…
Пальцы его на руле свело судорогой.
— Вспомнил? — негромко спросил его спутник.
Гай мельком взглянул на него — и отвернулся.
Что «вспомнил»? Что за интерес в чужих потаенных воспоминаниях?
— А вот про это, пожалуй, не спрашивайте, — проронил он, глядя на собственные ладони, белые и непривычно мозолистые. — А вот об этом я, пожалуй, и не скажу…
— Да и не надо, — неожиданно легко согласился его спутник. — А погодка-то портится… Поедем?
Гай посмотрел на часы, вздрогнул:
— Ох ты елки-палки…
И завел мотор.
Налетел ветер, рыжая пыль взвилась столбом; Крысолов убрал локоть из окна и поднял стекло. Солнце пропало; Гай сидел за рулем, желая слиться с машиной, стать машиной, ничего не знать и не помнить, кроме биения мотора, запаха бензина, мелких камушков, щекочущих шины, и крупных, остающихся между колесами, и выбоин, от которых вздрагивает кузов…
— Не гони так, — попросил Крысолов. — Не жалко меня — пожалей своих нутрий.
Ну я и дурак, думал Гай, все крепче сжимая зубы. Ну я и кретин… И как это он меня так легко раскрутил?!
— Ну и дорога, надо сказать, — тут Крысолов чуть не ударился головой о крышу кабины, — ну и водитель, надо сказать, адский… Ты имел в виду, что вот именно за это тебе прекрасно платят? И набор, вероятно, по конкурсу, охотников полным-полно?
— Нет, — выдавил Гай.
— Что, никому деньги не нужны?
Да что ж он не отстанет никак, подумал Гай почти жалобно. Ну чего ему еще надо-то?..
— Дорога, сами видите… Никому не охота по этой дороге… да еще мимо… ну, места такие. Мимо Пустого Поселка…
Крысолов заметно оживился:
— Пустой Поселок? Парень… словесник, филолог, фольклорист. «Актуальный фольклор в его саморазвитии», а? Купи у меня тему, дешево возьму, а хочешь, бери бесплатно, «глубокие исследования молодого ученого», «юноша, вам уже готово местечко в аспирантуре»…
Гай прерывисто вздохнул. Ладно, смейся.
— Шагающие деревья!.. — продолжал потешаться Крысолов. — Гигантские пауки! Летающие кровососы! Ползучие запальцеукусы!.. Нет, серьезно? Ты мне про Пустой Поселок — в порядке лекции или ты в это веришь?..
Гай хмыкнул. Комичность ситуации заключалась в том, что самым яркий представитель «актуального фольклора» ехал с ним в одной машине.
— Ладно, — отсмеявшись, сказал флейтист. — Хорошо… Пустой Поселок. А что в нем страшного?
Гай молчал. Смотрел на дорогу.
— Пустой — ну и пустой себе… Ты вроде бы пустоты не боишься?
Гай зябко повел плечами. Про Поселок говорили всякое, и так живописно, что, не будь у Рыжей Трассы объездного рукава — нет, никто бы не сел здесь за руль. И он, Гай, не сел бы…
— Нет, парень, ну серьезно… ты в Пустом Поселке бывал?
Гай поперхнулся. Крысолов пожал плечами:
— Сам же говорил — «мимо езжу!» Он же на дороге лежит, неужто не бывал?!
— Прямая дорога, — наставительно сказал Гай, — не всегда самая короткая.
Теперь поперхнулся Крысолов:
— Да? Ну-ну… «Этот парень был смышлен, он не перся на рожон… Этот парень был смельчак, не мечом, а не речах»…
Гай тяжело вздохнул. Крысолов шутил, смеялся и подтрунивал, и поводов для беспокойства вроде бы не находилось, но в Гаевой душе зашевелились почему-то все прежние страхи; совершенно в соответствии с его душевным состоянием на небе сгустились тучи. День съежился, навалилась предгрозовая темень — и в этот самый момент впереди показалась развилка.
Старая дорога, не меняя направления, углублялась в лес и терялась за стволами; новая круто сворачивала вправо, к реке, намереваясь втиснуться между кручей и берегом, пробежаться по самой кромке и избавить путника от пути через Пустой Поселок. Гай решительно свернул.
За окном мелькнул дорожный указатель; далекая вспышка выхватила из мути трудноразличимую надпись «Объезд». Крысолов вдруг тихо засмеялся, и от этого смеха Гаю сделалось не по себе.
— Славный ты парень, — сообщил флейтист, все еще смеясь. — Хочешь, легендочку подарю? Украшеньице актуального фольклора? Про Того, кто живет под землей, и питается исключительно путниками. Объявится где попало, схватит жертву за что придется — и тянет, туда, под корни, глубоко-глубоко… И рытвины от него остаются — ну точно как от экскаватора… Не слыхал?
Земля вздрогнула.
Не гром — и молнии-то не было, глухой подземный грохот; фургон подскочил, на мгновение оторвав от земли передние колеса.
Тормознув, Гай едва не высадил лбом стекло.
— Легче, парень!.. — Крысолов еле успел подхватить свою сумку.
— Что это? — выдохнул Гай. Крысолов улыбался — от уха до уха:
— Подземная тварь дебоширит, по всему видать… А что, страшно?
Гай ощущал вкус собственной слюны. Противный, надо сказать. Металлический.
— Все бы вам насмехаться, — сказал он глухо.
Крысолов поднял длинный палец:
— Запомни раз и навсегда. В моем обществе если чего-то бояться… ну, разве что меня. Остального бояться глупо, а я к тебе расположен… по-дружески. Следовательно, мой юный водитель в безопасности, следовательно, поедем, не век же здесь торчать, сейчас будет дождь…
И он подмигнул. И, будто желая подтвердить его слова, совсем неподалеку хлестанула молния и грохнул, расползаясь по небу, гром.
…Это был коротенький участок дороги, где ее прижимала к реке почти вертикальная глинистая стена, усыпанная, как изюмом, пятнышками стрижиных норок; теперь стрижи носились над бесформенной грудой камней и глины, которая была когда-то частью этой стены и которая завалила дорогу от обочины к обочине, не оставляя ни малейшей лазейки не то что для фургона — для бульдозера.
Гай соскочил на землю.
В потемневшую реку скатывались камушки; о возможности обвала говорено-переговорено, но укреплять стену — безумно дорого, да и зачем, не так часто тут проезжают… Ну, пару грузовиков в день, ну, мальчишка на фургоне с нутриями…
Гай поежился, воочию увидев, как кусок дороги под колесами оползает в реку, как вода выдавливает стекла… собственно, ему и выплывать было бы незачем. Потому что если за одну нутрию он еще в состоянии заплатить, то за десять, да еще с машиной…
Впрочем, ничего страшного. Обошлось; Гай перевел дыхание, жизнерадостно обернулся — и только теперь вдруг понял.
Крысолов сидел в кабине. Молчал, смотрел, обнажая в улыбке великолепные белые зубы.
Вот так. Вот так одно обещание, данное в надежде на легкий исход, оборачивается… совершенно другим обещанием. Думать надо было раньше, теперь плачь-не плачь…
Да черт с ней, с нутрией поганой!.. Да жила бы под мостом, заплатил бы Гай, не облез бы…
Он что обещал-то?! СЕГОДНЯ доставить пассажира В ЛУР? А как он доберется, если дорога закрыта? Через ПУСТОЙ ПОСЕЛОК?!
Хлынул ливень.
Ливень долго ждал этого момента и теперь едва не захлебывался от злорадства; рубашка вымокла сразу и противно прилипла к телу, вода текла по волосам и заливалась за шиворот, бесновался ветер, ноги разъезжались в рыжей грязи, капли лупили по щекам, скрывая от посторонних глаз постыдные, злые слезы.
— Зачем? — спросил он у Крысолова. — Что я вам сделал? И зачем так сложно — не проще сразу шею свернуть?!
Губы Крысолова дрогнули, Гай скорее увидел, чем услышал — «Садись в машину».
И не сдвинулся с места — стоял, чувствуя, как сбегают по спине холодные ручейки дождя.
— Садись в машину, — повторил Крысолов, и Гай понял, что не ослушается. Кишка тонка — противиться ТАКИМ приказам.
Он медленно взобрался в кабину, на свое место; вода лилась по стеклам, закрывая мир, а Гаю и не хотелось на него смотреть — он скорчился, обняв мокрые плечи мокрыми руками.
— Ну-ка, посмотри на меня, — негромко велел Крысолов.
Гай согнулся сильнее.
— Посмотри на меня.
Гай повернул голову — с трудом, как шайбу на заржавевшей резьбе. И уставился на футляр с флейтой.
— В глаза.
Над машиной ударил гром — кажется, над самой крышей. Крысолов взял Гая за подбородок:
— Посмотри мне в глаза.
Гай рванулся, высвободился и отчаянно, с куражом самоубийцы глянул прямо в узкие, зеленые, бьющие взглядом прорези.
Ничего не случилось.
По крыше кабины молотил дождь, казалось, прошло пару лет, прежде чем Крысолов сам, первый отвел взгляд, и тогда Гай обессиленно откинулся на спинку кресла, и зажмурился, понемногу расслабляясь.
— А теперь послушай меня, — тихо начал флейтист. — Я не истребляю студентов и не охочусь на сезонных водителей. И вряд ли силы земли и неба объединились, чтобы восстать против прибытия в Лур десятка нутрий… Никто не собирается сживать тебя со свету. Раньше, чем ты это поймешь, нет смысла разговаривать.
Крысолов выжидательно замолчал; Гаю было холодно, мокрая одежда липла к телу, кураж прошел, оставив после себя озноб и обморочную слабость.