Россия и Европа-т.3 - Александр Янов 20 стр.


И за громом этой полемики прошло как-то почти незамеченным, что по категорическому установлению правительства «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире», т.е. в поземель­ной общине (той самой, заметим в скобках, от которой полвека спу­стя попытался освободить крестьян Столыпин). Иначе говоря, и осво­божденный от помещика крестьянин оставался по-прежнему крепок земле и деревне и категорически чужд частной собственности. Разница была лишь в том, что, как объясняет историк, «веете госу- дарственно-полицейские функции, которые при крепостном праве выполнял даровой полицмейстер, помещик» 7, исполнять теперь должна была община.

Вот как мотивировал это в письме императору Яков Ростовцев, тот самый николаевский генерал, который, как помнит читатель, учил в свое время российского обывателя, что совесть ему заменяет выс­шее начальство, а теперь оказался во главе крестьянского освобож­дения: «Общинное устройство ... в настоящую минуту для России необходимо. Народу нужна еще сильная власть, которая заменила бы власть помещика»28. Совершенно же очевидно здесь, на какую именно роль предназначался крестьянский мир. И это в то самое время, когда и Наполеон III, и Бисмарк вводили в своих империях всеобщее избирательное право.

В постниколаевской России об этом и речи быть не могло. Не только отказано было большинству её населения в участии в делах государственных - в глазах закона крестьянин вообще оставался мертв. Он по-прежнему не был субъектом права или собственности, индивидом, человеком, если угодно. Субъектом был «коллектив», назовите его хоть миром, хоть общиной, хоть колхозом. Просто из- под полицейской опеки помещика его передали под опеку средневе­кового «коллектива». И пороть его тоже можно было по-прежнему, разве что теперь не по воле барина на господской конюшне, но на той же конюшне - по постановлению мира, в котором, опять-таки как

ИР. Вып. ю. С. 141 (выделено мною - А. Я.).

в средние века, царствовала круговая порука.

«Сознавая многие неудобства круговой поруки, которая ставит крестьянина в слишком большую зависимость от мира, - объяснял царю тот же Ростовцев, - мы приняли её как неизбежное зло, так как при существующем общинном владении землею она составляет глав­ный способ обеспечения повинностей»29. Таким образом, и сам «кол­лектив», в рабстве у которого оставался крестьянин, имел для госу­дарства значение чисто фискальное: «поземельной общине могут быть предоставлены лишь те хозяйственные меры, которые истекают из самого существа круговой поруки». Мудрено ли, что историк реформы так комментировал это коллективное рабство: «мир, как община Ивана Грозного, гораздо больше выражал идею «государева тягла», чем право крестьян на самоуправление»30?

Конечно, позади были поколения этого «государева тягла». Но последствия того, что Великая реформа не только не использовала постниколаевские десятилетия, чтобы начать разрушение этих «тягловых» пережитков в сознании крестьянства, но и принялась укоренять их, оказались поистине роковыми для будущего страны. Тем более, что преуспела она в этом укоренении катастрофически. До такой степени, что и в 1917 году эсеровская аграрная програм­ма, присвоенная, как известно, большевиками, категорически тре­бовала отказа от столыпинских реформ. Другими словами, от част­ной собственности на землю. Иначе говоря, крестьянство было так надежно отучено от самоуправления и ответственного хозяйствова­ния, что само просилось в общинное рабство. Но и это еще не всё.

Там же.

Глава четвертая Ошибка Герцена

Странным образом

никто не обратил внимания властей и общества, что лишение кресть­янина прав личности в тот самый момент, когда городское «образо­ванное» общество эти права как раз и обретало, было не только нелепым парадоксом. Оно было чревато пугачевщиной. Ибо страш­но углубляло пропасть между двумя одновременно существовавши­ми Россиями - современной и средневековой; той, что наделялась правами человека (включая право собственности), и той, что этих прав лишалась; «образованной» и той, что, по словам молодого Сперанского, «считало чтение грамоты между смертными грехами». Короче, увековечивало «власть тьмы» над подавляющим большин­ством русского народа.

Вопрос о воссоединении России, расколотой крепостным раб­ством, главный из всех, поставленных перед страной декабристами, был забыт напрочь. Бывшие национал-либералы, задававшие тон Великой реформе, не заметили, что бок о бок с ними жила другая полуязыческая Россия - с другими представлениями о справедливо­сти, о собственности и даже о мироздании. Мало того, еще и про­славляли эту другую, «темную», Россию как залог неевропейского будущего страны. Между тем главенствовала, как выяснилось чуть позже, в представлениях этой другой России именно идея «отнять и разделить помещичьи земли» вкупе с мечтой, что придет день мести и расплаты за ужасы крепостного права. И день этот будет страшен.

Гетто

Наследник декабристов Герцен хорошо понимал это, когда писал, что «в передних и в девичьих, в селах и полицейских застен­ках схоронены целые мартирологи страшных злодейств; воспомина­ние о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и бес­пощадную месть, которую остановить вряд ли возможно будет»31. Ни о чем таком ни на минуту не задумались архитекторы Реформы, национал-либералы. Ради немедленных фискальных выгод они углубляли пропасть, которой так страшились в свое время декабри­сты, сжигая таким образом мосты между двумя Россиями - петро­вской и московигской. И чревато это было большой кровью, граж­данской войной и новым «выпадением» из Европы.

Хотя бы потому, что в момент, когда пробьёт час самодержавия и «национально-православная ментальность» русского народа ока­жется вдруг на поверку «национально-атеистической», неминуемо ведь должны будут схватиться между собою два диаметрально проти­воположных представления о частной собственности. И поскольку крестьянская московитская Россия неизбежно подавит самой своей чудовищной массой городскую частнособственническую, какая новая государственность, спрашивается, должна будет в стране воцариться? Не московитская ли, отрицающая права человека? Или, проще говоря, не большевистскую ли Россию готовили пореформен­ные славянофилы, отчаянно отстаивавшие сельскую передельную общину, не знавшую ни прав человека, ни частной собственности?

Не чужд этой мысли, похоже, и современный политолог В.В. Лапкин, когда говорит, что «не решаясь на глубокую и последо­вательную революцию сверху, [пореформенная] власть спровоциро­вала радикальную революцию снизу... И основу мобилизационного ресурса этой антирыночной и разрушающей отношения частной собственности революции готовили протестные настроения кресть­янства, сориентированные на уничтожение института частной собст­венности»32.

Ну, допустим, о будущем не думали. Но ведь и в самом непосред­ственном настоящем что могло из этого получиться, кроме гигантского гетто для крестьян, где, в отличие от стремительно европеизирующе­гося городского общества, преспокойно продолжали функциониро­вать средневековые установления? Где не только отсутствовала част­ная собственность, но и самого крестьянина как частного лица вроде бы и не существовало - во всяком случае в глазах закона? Где накап­ливался такой заряд ненависти к образованному обществу, который обещал в один трагический день разнести его на куски?

www.liberal.ru

. 2006. 15 апреля.

Орвеллианский мир постниколаевской России

Самое в этом парадоксе удивительное - за редчай­шими исключениями современники его совершенно не замечали. Не только славянофилы, которые составляли большинство в редак­ционных комиссиях, готовивших крестьянскую реформу, и под чьим влиянием это коллективное рабство, собственно, и стало законом, но и их оппоненты. Когда Б.Н. Чичерин заметил, что «нынешняя наша сельская община вовсе не исконная принадлежность русского наро­да, а явилась произведением крепостного права и подушной подати», он, главный, пожалуй, в тогдашней России знаток истории отечественного права, тотчас и оказался изгоем. Что славянофилы заклеймили его русофобом, «оклеветавшим древнюю Русь», было в порядке вещей33. Но ведь и западники не защитили.

Глава четвертая Ошибка Герцена

Вот вам и вторая загадка постниколаевской России: как могли серьёзные, умные, ответственные люди допустить такую нелепую ошибку? В том-то и дело, однако, что ошибкой покажется это лишь тем, кто не знает, что крестьянская община была второй (после само­державия) священной заповедью славянофильского символа веры. Удивительно ли, что стали они за нее грудью, едва падение николаев­ской диктатуры превратило их из гонимой диссидентской секты в одну из самых влиятельных фракций нового, пореформенного истеб­лишмента? А если учесть, что именно славянофилы задавали тон в редакционных комиссиях, готовивших реформу, они без особого труда навязали свою излюбленную идею не только правительству, но даже и западникам.

То был, пожалуй, первый в пореформенной России случай, когда национал-либералы навязали свои идеи оппонентам. Или, говоря ученым языком, первый случай рецепции славянофильства «русски-

33 Мемуары. С. 263. *

ми европейцами». Тут, впрочем, и стараться славянофилам особен­но не пришлось.

Многие русские западники, наследники нестяжателей XVI века, сочувствоваших, как мы знаем, всем униженным и оскорбленным, очень тяжело переживали поражение европейской революции 1848 года. Они отчаянно искали свидетельства, что - несмотря на победившую в Европе реакцию - у справедливого дела все-таки есть будущее. И с помощью славянофилов они это свидетельство нашли. Разумеется, в России. И, разумеется, в крестьянской общине. Так неожиданно оказались здесь в одной лодке со славянофилами и либералы-западники, как Герцен, и радикалы-западники, как Чернышевский.

Вот что писал Герцен о крестьянской общине в том самом откры­том письме Александру II, где он так горячо защищал декабристов: «На своей больничной койке Европа, как бы исповедуясь или заве­щая последнюю тайну, скорбно и поздно приобретенную, указывает как на единый путь спасения именно на те элементы, которые сильно и глубоко лежат в нашем народном характере, и притом не только петровской России, а всей русской России»34. Это - о массовом и тра­гическом возрождении средневековья.

Ну хорошо, славянофилы отрицали права человека в принципе - и в городе и в деревне. Крестьянская реформа была для них лишь началом всеобщей коллективизации России. Ибо это коллективистское, «хоровое» начало, в котором без остатка тонула человеческая личность, как раз и было, по их мнению, «высшим актом личной свободы и сознания». Коллективное начало «состав­ляет, - как писал Алексей Хомяков, - основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей». Для крестьянина, полагали славянофилы, оно «есть как бы олицетворение его обще­ственной совести, перед которой он выпрямляется духом, мир под­держивает в нем чувство свободы, сознание его нравственного достоинства и все высшие побуждения, от которых мы ожидаем его возрождения»35.

Герцен А.И. Былое и думы. Л., 1947. С. 253.

ИР Вып. 6. С. 465.

Ощущение такое, словно мы вдруг попали в орвеллианский мир. Во всяком случае рабство и впрямь каким-то образом провозглаша­лось в нем свободой. Но славянофилы, по крайней мере, были последовательны. Что сказать, однако, о русских западниках, кото­рые с одинаковым воодушевлением поддерживали и права челове­ка в городе, и отрицание их в деревне? У них-то это раздвоение и впрямь выглядит какой-то странной аберрацией, если не времен­ным помешательством. Ибо на самом деле средневековое крестьян­ское гетто, которое из всего этого получилось, чревато было вовсе не «нравственным возрождением» крестьянина, но, как мы уже говори­ли, большой кровью, пугачевщиной.Слов нет, когда наступил час возмездия, усугубилось оно еще и демографическим взрывом, аграрным перенаселением, которые довели земельный голод ограбленного крестьянства до крайности. (Вообразите, что население России росло тогда такими же темпами, как сегодня в Африке.) А реформа Столыпина, освободившая, нако­нец, крестьянство от рабства общинам, явилась, как и Дума, все с тем же опозданием на полвека. И как водится, история опять не про­стила опоздавших.Между тем альтернативный, назовем его столыпинским, курс возможен был уже в 1850 годы, т. е. разрядить эту «мину» загодя было можно. Только ведь мы уже знаем, никому это во времена Великой реформы и в голову не приходило. Никто не подумал, иными словами, что для усмирения грядущей пугачевщины понадо­бится диктатура такой жестокости, перед которой даже николаевские железные рукавицы покажутся бархатными. Что, короче говоря, рас­плачиваться России придется за славянофильское орвеллианство - и социалистические грёзы западников - Лениным. Не говоря уже о Сталине, брутально - и окончательно - разрушившем «мужицкое царство».

«Мина» №3: империя

Имперские амбиции постниколаев­ская Россия тоже, конечно, унаследовала (вместе со сверхдержав­ным соблазном) от Официальной Народности. И ни малейшего жела­ния отказаться от них не обнаружила. Для ее архитекторов Россия точно так же была тождественна экспансионистской военной импе­рии, как и для Погодина или Тютчева. И точно так же спокойно ужива­лись в уме Данилевского два взаимоисключающих постулата - неру­шимость империи Российской с сознательным подрывом соседних континентальных империй.

С энтузиазмом подстрекали архитекторы Великой реформы, ска­жем, болгар к бунту против Стамбула или чехов - против Вены, при­нимая в то же время позу благородного негодования, едва заходила речь о совершенно аналогичном бунте поляков против Петербурга. Более того, пытались, как мы скоро увидим, попросту уничтожить польскую культуру, одновременно искренне возмущаясь по поводу любого покушения на культуру, допустим, сербскую. А между тем заряд ненависти, накапливавшийся на национальных окраинах империи, был ничуть не меньше, нежели в крестьянском гетто, что нисколько, впрочем, не удивительно в условиях насильственной русификации.

Если, теоретически говоря, есть два альтернативных способа организации многоэтнической государственности, империя и феде­рация, и если декабристы, судя, по крайней мере, по проекту консти­туции Сергея Трубецкого, на который мы ссылались во второй книге трилогии, твердо стояли на стороне федерации, то архитекторы Великой реформы столь же решительно были на стороне империи. Как и николаевские чиновники, руководились они при этом вполне московитским принципом: «русский значит православный».

Глава четвертая Ошибка Герцена

Англичане никогда не пытались обратить индусов в христиан­ство, австрийцам не приходило в голову обращать сербов в католи­чество, даже турки не пробовали обратить болгар в мусульманство.

Короче, ни одной соседней империи не была свойственна такая сте­пень религиозной нетерпимости.

И нисколько не разряжало эту «мину» губернское устройство страны, как модно стало думать в Москве после эскапад Жириновского в 1990 годы. Ибо Польша оставалась Польшей, назо­ви её хоть Привисленским краем, а Литва Литвою хоть и под именем Виленской губернии. Так же, как позднее в советских республиках, формировались в окраинных губерниях этнические элиты, ждавшие своего часа, и так же зрела этническая пугачевщина. И предстояло этой, начиненной ненавистью «мине» № 3 взорвать раньше или позже русскую империю, как взорвала она все другие - в Европе и в мире. И, конечно же, как и в случае с крестьянской пугачевщи­ной, неминуемо понадобится для сохранения империи жесточайшая полицейская диктатура.

Короче говоря, не научил опыт николаевского «морового» три­дцатилетия пореформенную Россию главному: и в политическом, и в социальном отношении она продолжала противопоставлять себя человечеству, сопротивляясь духу времени ничуть не менее упорно, нежели новомосковитская «цивилизация». Ну где еще в тогдашней Европе высокомерно провозглашало себя государство самодержав­ным, да еще и открыто «сосредоточивалось» для сверхдержавного реванша? Где еще создавало оно в самый разгар освободительных реформ крестьянское гетто? Где еще собственными руками рыла себе могилу монархия? Где еще готовило на свою голову образован­ное общество дикую крестьянскую пугачевщину? Где еще демонстри­ровало оно^ундаменталистскую нетерпимость?

Невольно заставляет нас эта серия парадоксов вспомнить стран­ный, на первый взгляд, приговор С.М. Соловьева николаевскому режиму: «невежественное правительство испортило целое поколе­ние»36. Мы еще услышим впоследствии аналогичные признания из уст кающихся «молодых реформаторов» 1850-х, которые, собствен­но, и были архитекторами Великой реформы. Еще скажет (в дневнике) Александр Головнин: «Мы пережили опыт последнего николаевского десятилетия, опыт, который нас психологически иска-

36 Соловьев С.М. Цит. соч. С. 123 (выделено мною - АЛ.).

лечил»37. Еще напишет Д.А. Милютину в 1882 (!) году Константин Кавелин: «Куда ни оглянитесь у нас, везде тупоумие и кретинизм, глу­пейшая рутина или растление и разврат, гражданский и всякий, вас поражают со всех сторон. Из этой гнили и падали ничего не построишь»38.

Право, лишь феноменальным историческим невежеством, лишь тем, что российская историография не исполнила своего долга перед обществом, можно объяснить популярность в пере­строечные времена мифа о благословенной «России, которую мы потеряли». Или сегодняшние проповеди Нарочницкой и Холмогорова. Даже беглого взгляда на реальную историю достаточ­но, чтобы убедиться: «Россия, которую мы потеряли», была не толь­ко обречена. Она обусловила жестокость той диктатуры, которая за нею последовала.

Назад Дальше