Россия и Европа-т.3 - Александр Янов 4 стр.


Начала. №4. М., 1992. С. 19.

Запада», которому предстояла еще долгая жизнь.

Непонятно другое. Непонятно, как смогла эта столь явно утратив­шая рассудок секта заразить своим безумием - и увлечь за собою в бездну - западническую элиту страны. А ведь увлекла же. Ведь это факт, что вся она - от министра иностранных дел Сергея Сазонова до философа Бердяева, от председателя Думы Михаила Родзянко до поэта Гумилева, от «высокопоставленных сотрудников» до теорети­ков символизма, от веховцев до самого жестокого из их критиков Павла Милюкова - в единодушном и страстном порыве столкнула свою страну в пропасть «последней войны». И не хочешь, а вспом­нишь, что предсказывал-то Соловьев вовсе не уничтожение России, но её САМОуничтожение. И вправду ведь можно сказать, что совер­шила русская культурная элита в июле 1914-го коллективное само­убийство. Как могло такое случиться?

Отчасти объясняет нам это князь Николай Трубецкой, один из основателей евразийства, того самого, которому суждено было после Катастрофы начать реабилитацию русского национализма. Трубецкой указывает на странное поветрие «западничествующего славянофильства», которое «за последнее время [перед войной] сделалось модным даже в таких кругах, где прежде слово национа­лизм считалось неприличным»19. Правда, Трубецкой вообще был убежден, что «славянофильство никак нельзя считать формой истин­ного национализма»20. Князь усматривал в нём «тенденцию построить русский национализм по образцу и подобию рома- но-германского», благодаря чему, полагал он, «старое славянофиль­ство должно было неизбежно выродиться»21.

Но откуда все-таки взялось в России накануне Катастрофы это «западничествующее славянофильство» (точнее, наверное, было бы назвать этот странный гибрид славянофильствующим западниче­ством или национал-либерализмом), Трубецкой так никогда и не объ­яснил. За действительным объяснением придется нам обратиться

Цит. по: Россия между Европой и Азией, M., 1993, С. 46. Там же. Там же.

к «Тюремным дневникам» Антонио Грамши, где показано, как неко­торые диссидентские идеи, пусть даже утопические, но соблазни­тельные для национального самолюбия, трансформируются в могу­щественных идеологических «гегемонов», не только полностью мистифицируя и искажая реальность в глазах единомышленников, но постепенно, шаг за шагом завоевывая умы оппонентов.

Другими словами, если верить Грамши, идея, раз запущенная в мир интеллектуалами-диссидентами, не только начинает жить собст­венной жизнью, она может оказаться заразительной, как чума. И в случае, если ей удаётся «достичь фанатической, гранитной ком­пактности культурных верований», способна завоевать элиту страны.[5] Очень помогает ей в ее борьбе с конкурентами за статус «гегемона», если «первоначально возникшая в более развитой стра­не, вторгается она в местную игру [идеологических] комбинаций в стране менее развитой»[6].

Сам того не подозревая, Грамши описал драму славянофилов. Их идеи действительно первоначально возникли, как мы уже знаем, не в России, а в Германии. И действительно были ими заимствованы у тамошних романтиков - тевтонофилов начала XIX века.

^ Тевтонофильство, возникшее из ненависти к тогдашней сверх­державе Франции, было первым в Европе интеллектуальным движе­нием, которое противопоставило космополитизму Просвещения националистический миф Sonderweg («особого пути» или, как заклеймил его Соловьев, языческого особнячества). Романтический миф провозглашал, что Германия - не Европа, что её Kultur духовнее, чище, выше материалистического европейского Zivilization. Столицей этой германской «духовности» стал, в противоположность западническому Берлину, Мюнхен.

К 1830-му, когда заимствовали её у немцев славянофилы, про­цесс превращения Sonderweg в «идею-гегемона» был в Мюнхене в полном разгаре. В конечном счете Мюнхен победил Берлин. Sonderweg стал идейной основой германской сверхдержавности в 1870-1914 годах, а впоследствии и фантомного наполеоновского комплекса (в 1918-1933). Как и следовало ожидать, за победу роман­тического мифа заплатила Германия страшно. Три национальных катастрофы в одном столетии (в 1918-м, в 1933-м и в 1945-м) - такова оказалась цена особняческой идеи, что «Германия не Европа» и что, говоря словами Гитлера, которые мы уже в первой книге трилогии цитировали, «Германия либо будет мировой державой, либо ее вообще не будет».

Значение, которое придается здесь идеям Грамши (или Соловьева), может показаться преувеличенным. Особенно нам, вос­питанным на постулатах, что бытие определяет сознание, материя первична и т.п. Не вступая по этому поводу в спор, замечу лишь, что еще за столетие до Грамши аналогичную мысль высказал в своей «Апологии сумасшедшего» один из самых проницательных россий­ских мыслителей Петр Яковлевич Чаадаев. «История каждого наро­да, - завещал он нам, - представляет собою не только вереницу сле­дующих друг за другом фактов, но и цепь связанных друг с другом идей... Чрез события должна нитью проходить мысль или принцип, только тогда факт не потерян, он провел борозду в умах, запечатлел­ся в сердцах... и каждый член исторической семьи носит её в глубине своего существа»24.

Конечно, предстоит нам еще подробный разговор о злосчастном - и страшном - мифе, искалечившем судьбу двух великих народов Европы. Пока что подтвердим лишь сам факт заимствования. Вот уже известное нал* свидетельство такого компетентного современника, как Борис Николаевич Чичерин: «Пишущие историю славянофилов обыкновенно не обращают внимания на то громадное влияние, которое имело на их учение тогдашнее реакционное направление европейской мысли, философским центром которого был Мюнхен. Из него вышли не только московские славянофилы, но и люди, как Тютчев, которого выдают у нас за самостоятельного мыслителя, между тем как он повторял только на щегольском французском языке ту критику всего европейского движения нового времени,

которая раздавалась около него в столице Баварии»[7].

Другое дело, что это «реакционное направление» было талантли­во адаптировано группой русских национал-либералов к чуждой ему поначалу российской реальности (Трубецкой сказал бы «построено по чужому образцу»). Конечно, адаптируя чужой националистиче­ский миф к русским условиям, славянофилы полностью его перели­цевали. Что германская Kultur (духовность) оказалась неожиданно передислоцирована в Россию, это само собою разумеется. Но какая мрачная ирония заключалась в том, что и сами изобретатели этой Kultur, тевтонофилы, угодили вдруг - под рубрикой рома- но-германской цивилизации - в ненавистную им западную Zivilization! Один лишь миф Sonderweg перенесли славянофилы в свою «русскую» доктрину в целости и сохранности. Миф «Россия не Европа» оказался отныне ядром идеологии русского национализма по меньшей мере на полтора столетия вперед.

Единственное, таким образом, чего недооценил в славянофи­лах в своем презрительном отзыве князь Трубецкой, это что прежде, нежели выродиться, их националистический миф не только прижил­ся в России, но и - прямо по Грамши - шаг за шагом завоевал рус­скую культурную элиту. Три поколения спустя, победив в «местной игре идеологических комбинаций» и обретя статус гегемона, рабо­тал он уже сам по себе, совершенно независимо от политического статуса породившего его движения. Вот почему даже вырождение славянофильства к началу XX века в маргинальную секту ничего на самом деле в судьбе мифа не меняло. К тому времени, переплета­ясь с неостывающим фантомным наполеоновским комплексом, хозяйничал он уже и в умах даже тех, кто прежде яростно ему оппо­нировал.

И когда пробил в июле 1914-го решающий час, славянофилам нечего было беспокоиться за курс русской политики. Их дело было теперь в надежных руках давно завоеванной ими интеллигенции, хотя и западнической, но «национально ориентированной», иначе говоря, национал-либералов. Потому-то так отчаянно напоминала «патриотическая истерия» западнической элиты, начавшаяся в

25 Цит. по: Русские мемуары. 1826-1856. М., 1990. С. 179.

1908-м, славянофильское наваждение 1880-х, против которого под­нял свой голос Соловьев. Вот почему оправдалось его роковое пред­чувствие. Вот, наконец, откуда коллективное самоубийство русской культурной элиты в июле 1914-го.

Ю Конечно, все это так лишь, если верить гипотезе Грамши. Чтобы проверить её, нужно подробно, шаг за шагом проследить, как имен­но переплеталось на протяжении десятилетий постепенное «зараже­ние» западнической интеллигенции националистическим мифом с фантомным наполеоновским комплексом, которым заболела после Крымской войны Россия. Иначе говоря, именно то, чем и займемся мы в этой книге. Ибо Соловьев, не имея представления, что много лет спустя после его смерти появятся теории «идеи-гегемона» (и фан­томного наполеоновского комплекса), такую работу не проделал. Ему вообще было не до научных изысканий. Он лишь предчувство­вал, что впереди бездна, и боролся, сколько хватало сил, с «беше­ным» национализмом, не щадя при этом и национал-либералов с их «национальным самодовольством», которые, как знаем мы из его формулы, и послужили, собственно, спусковым крючком всего про­цесса деградации национализма в России.

Прав ли был, однако, Соловьев, усмотрев в невинных вроде бы национал-либералах первопричину будущего «бешеного» национа­лизма? К нашему удивлению поддерживает эту точку зрения и уже упоминавшийся? современный простодушный историк «нацио­нал-патриотической» мысли С.В. Лебедев (простодушный, говорю я, поскольку, не подозревая этого, он нечаянно повторил Карла Шмитта, знаменитого в свое время тевтонофильского идеолога, сотрудничавшего с гитлеровским режимом). На самом деле это ведь Карл Шмитт первым провозгласил, что в основе всякого «особняче- ства» (начало которому в России положили с легкой руки все тех же тевтонофилов в 1830-е, как мы помним, славянофилы) лежит «потребность в образе врага».

Без такого «образа», повторяет вслед за Шмиттом С.В. Лебедев, «вообще не может быть национализма». Ибо «национальное Мы может существовать лишь в сопоставлении с кем-то... чужим, непо­нятным и скорее всего враждебным»[8]. Опираясь на эту нацистскую племенную архаику, и приходит С.В. Лебедев к главному своему выводу, что «центральным вопросом русской философии истории» неминуемо должно было стать «противопоставление России и Запада». И происхождение своё этот «центральный вопрос» действи­тельно ведет, как и предположил Соловьев, от «ранних славянофи­лов, [которые первыми] выявили и обосновали культурный антаго­низм России и Запада»[9].

Как видим, идейная «гегемония» особнячества и впрямь пере­жила в России все её революции и контрреволюции. Чаадаевский «переворот в национальной мысли», произошедший в давно, каза­лось бы, забытом царствовании Николая I, превратил эту самоубий­ственную идею в расхожий стереотип, в постулат, если хотите, не тре­бующий доказательств, - даже полтора столетия стустя. До такой сте­пени, что мало кому нынче приходит в голову спросить, а какое, собственно, отношение имеет это особнячество, не говоря уже о «культурном антагонизме России и Запада», к патриотизму. Я не говорю уже о том, какое отношение имеет вся эта нацистская пле­менная архаика, положенная в основу совсем уже недавней моно­графии С.В. Лебедева, к реалиям современного глобализирующего­ся мира.

11 Так или иначе, я даже и не коснулся в своем очерке для Чаковского сложнейших проблем соловьевской философии все­единства, не говоря уже о всемирной теократии. Они-то уже и вовсе неуместны были в газетной статье. И потому сосредоточился я лишь на общедоступной стороне дела, тем более, что драма - и личная и национальная - била здесь в глаза. Упомянул я, конечно, и об уязви­мости его формулы. Ведь читатель Соловьева так и не узнал, где именно расположена та критическая точка, за которой начинается вырождение естественного для всякого нормального человека пат­риотизма в помрачающий разум - и необратимый, как мы только что видели, - националистический морок. Тем более в болезнь сверх­державного реванша, представляющую, как мы теперь тоже знаем, интеллектуальную основу этого морока. Не узнал, другими словами, читатель Соловьева, как и благодаря чему трансформировалась натуральная человеческая эмоция в смертельно опасную для самого существования страны идеологию. И как удалось этой идеологии (не только в Германии, но и в России) стать общенациональной «идеей-гегемоном», т.е. завоевать западническую элиту страны.

Короче, за пределами формулы Соловьева остался сложнейший клубок причин этой трансформации - начиная от исторических и кончая психологическими. И нет, похоже, другого способа его распу­тать, нежели детально проследить процесс превращения русских западников в «национально ориентированных» интеллигентов. Другими словами, следовало написать историю русского национа­лизма, ту самую, замечу для сегодняшнего читателя, которой и по сей день не существует - ни в России, ни на Западе. (Страннейший ведь, согласитесь получается парадокс: немыслимо представить себе зна­ние о России без, допустим, истории русской литературы или русской музыки, или, если уж на то пошло, русской кухни... да чего угодно, начиная от истории ремесел в древней Руси до истории социалисти­ческой мысли в XX веке. И все это исследовано тщательно и подроб­но. Нет лишь истории русского национализма.) Вот почему книге,

I

которую держит сейчас в руках читатель, придётся исполнить функ­цию первой в мировой историографии попытки заполнить эту брешь. Как видит читатель, подчеркиваю я здесь именно слово «попытка». *

Разумеется, найдись у Соловьева ученики, которых волновала бы не одна лишь его философия всеединства, но и духовная драма наставника (и, стало быть, национальная драма России), они, надо полагать, не только исследовали бы историю русского национализ­ма, но и вообще расшифровали все, что осталось в его формуле тем­ным. Увы, не нашлось у него таких учеников.

Поэтому, наверное, никто так и не связал драму патриотизма в России с аналогичным несчастьем, постигшим в XX веке, например, Германию или Японию, где точно так же ведь выродился патриотизм в Тевтонский и Синтоистский имперские мифы. И точно так же приве­ли их эти мифы к «национальному самоуничтожению». Таким обра­зом, основополагающий факт, что драма патриотизма в имперской стране, впервые описанная Соловьевым применительно к России, имеет на самом деле смысл всемирный, универсальный, так и остал­ся непонятым.

Конечно, «национальное самоуничтожение» термин условный. И у Германии, и у Японии, и у России была, так сказать, жизнь после смерти. Но цена национального воскрешения оказалась, как и пред­видел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожаю­щей. И подумать только, что предсказал все это человек за два деся­тилетия до Первой мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное мы потомство...

Вот это, или примерно это, и принёс я Маковскому через несколько месяцев после его заказа.

Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. Никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери ЛГ стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Владимир Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском «Раковом корпусе» Солженицына. Идея Чаковского, как думали ста­рожилы, состояла в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я тогда еще не читал), либо уличил Солженицына в невежестве, пока­зав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо ском­прометировал его в глазах либеральной публики как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.

Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. Ни о его духовной драме, ни о его страшной «лестнице» не подозревал. Интриговал мошенник вслепую. Но и сознавая непристойность его интриги, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в суете тех дней, между командировками на Кубань или в Киргизию, другая воз­можность так близко прикоснуться к делам и заботам величайшего из политических мыслителей России? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев, научиться у него, как это делается.

Я не говорю уже о том, что общение с Соловьевым объяснило мне, наконец, всю ту мучительную абракадабру, с описания которой начал я эту главу. Вотже оно перед нами решение загадки, которое столько лет от меня ускользало.

Формула Соловьева свидетельствует неопровержимо: «крас­ные» бесы, по поводу этнического - и географического - происхож­дения которых так яростно ломали копья в многотомных эпопеях и Пайпс, и Солженицын, и Бостунич, и Марков, и многие другие, имя же им легион, имеют к российской Катастрофе отношение, вообще говоря, лишь косвенное. Ибо прийти они могли только на готовое. Только в случае если культурная элита, заглотнув националистичскую наживку и соблазнившись «освобождением Царьграда», расчистит им дорогу. Другими словами, обескровит страну в совершенно ненужной ей мировой войне и положит её, обессиленную, к ногам палачей.

В бешеном национализме, настоянном на сверхдержавном реванше, оказалась причина Катастрофы, а вовсе не в путанице, смешавшей в одну кучу глупых либералов и «красных» бесов, в пута­нице, которую отчаянно пытались распутать позднейшие историки, сбитые с толку Достоевским.

Ведь разгадка здесь лежит на поверхности. Ясно же, что, не соверши русская элита коллективного самоубийства в июле 1914-го, не втрави она страну в чужую, по сути, войну, не видать бы «крас­ным» бесам власти в России как своих ушей. Тем более, что и бук­вально на её пороге не предвидели бесы никакой революции и нис­колько на неё не рассчитывали. Сам Ленин тут лучший нам свиде­тель. Вот что писал он Горькому еще в 1913 году: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удо­вольствие».28

Назад Дальше