Первая была казенного чекана. Ее проповедывали министры, как Сергей Уваров, и профессора, как Степан Шевырев; журналы на содержании П1 Отделения, как «Северная пчела» Фаддея Булгарина, и авторы популярных исторических романов, как Михаил Загоскин. Грандиозные «патриотические» драмы третьестепенного поэта Нестора Кукольника, такие как «Рука всевышнего отечество спасла», собирали аншлаги. С подачи известного литературоведа А.Н. Пыпина вошел, как мы помним, этот «государственный патриотизм» в историю под именем Официальной Народности.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Центральный парадокс
Да и то сказать, разница между ним и национал- либеральным славянофильством была и впрямь огромной. В первом случае имели мы дело с национализмом «бешеным», во втором - с умеренным, мягким, интеллигентным, в котором явственно еще звучали критические и либеральные мотивы декабризма. Если Официальная Народность начинала прямо с «национального самообожания», то национал-либералы удовлетворялись «самодовольством». Еще важнее было то, что первая, как и подобает идеоло-
Его соперница, известная под именем славянофильства, никакой поддержкой правительства не пользовалась. Она вызревала в недрах самого общества, была тем ответом на безнадежное Чаадаев- ское memento mori, в котором отчаянно нуждалось постдекабристское поколение образованной молодежи. Государственный патриотизм она откровенно презирала.
гии государственной, делала ударение на внешней политике, а у славянофилов никакой еще внешней политики в ту пору не было.
Короче, две Русские идеи, возникшие в духовном вакууме, отличались друг от друга резко, как только может живая мысль отличаться от казенного канцелярского монолога. Можно сказать, что славянофильство помогло русской культуре выжить в условиях, когда, как записывал в дневнике либеральный цензор А.В. Никитен- ко (27 апреля 1843 г.), «гнусно, холодно в природе, но чуть ли не еще гнуснее среди этой нравственной пустыни, которая называется современным обществом»[23]. Помогло уже тем, что оказалось, по сути, единственной публичной альтернативой удушающему государственному патриотизму. Мы еще увидим как.
Сейчас заметим лишь, что перед нами парадокс - для этой книги центральный. Подумайте, как в самом деле могло случиться, что оппозиционная идеология, национал-либерализм, словно пламень ото льда отличавшаяся от официальной, двинулась вдруг после Крымской войны ей навстречу - да так безоглядно, что в конечном счете с нею слилась? И в момент, когда славянофильство обрело, наконец, свою внешнюю политику, оказалась она именно политикой государственного патриотизма?
Современные историки, изучающие националистические идеологии, обычно обращают внимание на разницу между ними - мягкие отличают от жестких, либеральные от «бешеных», безобидные, граничащие с нормальным патриотическим чувством, от человеконенавистнических. Все эти идеологии, полагают историки, как бы сосуществуют параллельно друг другу, образуя некий националистический диапазон (или на ученом языке «дискурс»). И каждая требует индивидуального, так сказать, подхода. Славянофильство, допустим, следует изучать само по себе, государственный патриотизм сам по себе, а черносотенство и расизм сами по себе. И ни в коем случае не дозволено подверстывать одну идеологию к другой. В просторечии - мазать их одной краской.
Этот преобладающий сегодня «дискурсный» подход имеет свои достоинства. Вот и я ведь очень старательно подчеркнул, как глубоко
отличалось первоначальное, классическое славянофильство от николаевского государственного патриотизма. Достаточно сказать, что оно, подобно декабризму, считало крепостное право позором русской жизни, тогда как Официальная Народность его оправдывала и даже пыталась увековечить. Проблема, следовательно, лишь в том, что «дискурсный» подход никак не объясняет наш центральный парадокс, т.е. эволюцию славянофильства, его постепенную трансформацию из национал-либеральной идеологии в государственный патриотизм, а затем и в черносотенство.
Короче говоря, «дискурсный» подход хорош, когда его предмет, националистическая идеология, изучается в состоянии статичном, динамику её - и тем более деградацию - он не объясняет. Не объясняет и узурпацию ею самого представления о патриотизме, той подмены его национализмом, в которой, собственно, и состоит драма патриотизма в России. Между тем именно над этим парадоксом как раз и ломали себе голову такие серьезные и современные ему наблюдатели, как Герцен или Соловьев.
Шава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Герцена
Впервые Александр Иванович попытался объяснить его еще в 1851 году в статье «Московский панславизм и русский европеизм»17. Вот как он это делал: «Славянофилы с ожесточением напали на весь петербургский период [русской истории], на всё, что сделал Петр Великий и, наконец, на всё, что было европеизировано, цивилизовано. Можно понять и оправдать это увлечение как проявление оппозиции, но, к несчастью, эта оппозиция зашла слишком далеко и увидела себя тогда странным образом рядом с правительством против собственных стремлений к свободе».18
Но как же все-таки не увидели этого парадокса сами славянофилы? Ответ Герцена, увы, скорее, тривиален: «решив a priori, что всё...
Объяснение
17Герцен А.И. Избр. философские произведения. Т. 1, М., 1948.
введенное Петром, скверно, славянофилы дошли до восхищения узкими формами московского государства и, отрекаясь от собственного разума и познания, с рвением устремились к кресту греческой церкви... Исполненные негодования против деспотизма, они приходили к политическому и моральному рабству»19.
Но тут ведь никакого парадокса нет, напротив, это вполне логично. Не могли же славянофилы ограничиться одним отрицанием. Как для всякой осмысленной оппозиции, требовался им, так сказать, второй шаг, позитивный, требовался идеал (или, как сказали бы сегодня, проект будущего), который могли бы они противопоставить деспотизму существующей власти. Но поскольку чаадаевский или, если хотите, екатерининский проект («Россия есть держава европейская») был для них лишь инобытием ненавистной им «петровской системы», а торжествующую Официальную Народность презирали они тоже, пришлось искать свой проект будущего в прошлом - в «истинно русской», как им казалось, допетровской Московии. Не заметив при этом, что как раз в ней и берут начало крестьянское рабство и деспотизм.
В принципе объяснение Герцена более или менее верно. Бросаются в глаза, однако, три его серьезных недостатка. Во-первых, основная мысль не выходит за рамки враждебного отношения славянофилов к реформам Петра, приведшего их к восхищению фундаменталистской Московией. Возникает, однако, элементарный вопрос: а если бы тогдашние славянофилы менее враждебно относились к Петру и не подняли на щит «узкие формы» Московии, если бы, другими словами, отвергли они европейское будущее России по какой-нибудь иной причине, изменило бы это обстоятельство общую траекторию их политической эволюции? Вопрос остался без ответа.
Во-вторых, не принимая всерьёз феномен николаевской Официальной Народности и откровенно его высмеивая, Герцен, к сожалению, не заметил, что антипетровский курс на «ретроспективную утопию», как назвал славянофильское восхищение Московией Чаадаев, взяло не только национал-либеральное крыло тогдашней русской молодежи, но и само правительство. Иначе говоря, движе-
ние назад, к Московии происходило в николаевской России не только снизу, но и сверху.
В-третьих, наконец, писал все это Герцен задолго до Крымской войны, т.е. до катастрофического падения России со сверхдержавного Олимпа и, стало быть, до того, как поняли национал-либералы несущественность ихтеоретических расхождений с правительством по поводу Московии по сравнению с тем, что их с ним объединяло, т.е. с недоверием и неприязнью к Европе. Не говоря уже об их тоске по реваншу. (С этой стороной дела Герцену предстояло еще познакомиться 12 лет спустя, в 1863-м, во время очередного польского восстания. Подробному описанию этой роковой для обеих сторон встречи посвящена четвертая глава этой книги.)
Объяснение
В общем объяснение Герцена, хотя и дает читателю некоторое представление о начавшейся уже в 1840-е политической эволюции славянофильства, оставляет все-таки чувство неудовлетворенности. По-видимому, страстные идейные битвы времен его молодости заслонили для него действительный смысл политической эволюции славянофильства.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Соловьева
Предложенное три десятилетия спустя, оно несопоставимо более серьезно. Сама уже его «лестница» ориентирует читателя именно на общий смысл драмы патриотизма в России - вполне независимо от увлечения славянофилов Московией. Введенные им принципиальные различия между патриотизмом и национализмом (он же «псевдопатриотизм», он же «государственный патриотизм»), а также дефиниции «особнячества» и особенно «национального эгоизма» оказываются незаменимыми инструментами анализа этой драмы.
Фатальное противоречие, говорит Соловьев, «между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство»20. Вот что он нам объясняет. В первоначальном своем значении любви к родному очагу обращен патриотизм (для верности Соловьев называет его «истинным») острием внутрь, стремясь сделать свою страну «как можно лучше». Например, избавив её народ от крепостной неволи и от произвола власти. Однако, пережив уваровскую трансформацию и оказавшись собственной противоположностью, т.е. патриотизмом государственным, обращается он острием вовне, обнаруживая вдруг, как Степан Шевырев, что от Европы «уже пахнет трупом».
примера
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Иногда переживания отдельных людей убеди-
тельнее любых теоретических выкладок. Попробуем поэтому, пусть кратко, проследить реакции двух хорошо известных русскому читателю персонажей на одно и то же современное им обоим историческое событие - Крымскую войну. Первый из них в нашем случае - Федор Иванович Тютчев. Как и положено государственному патриоту, он переживал эту несчастную для России войну очень тяжело. Соответственно, его реакция на неё была почти столь же незамысловата, как, скажем, отношение современных московских национал- либералов к бомбардировкам НАТО стратегических объектов в Сербии весною 1999-го. Я имею в виду, что переживания Тютчева проще всего, наверное, выразить в серии восклицаний: Наших бьют! Заговор против России! Гнусность! Лицемеры! Разглагольствуют о свободе, а сами?! Но вот тексты.
20 Соловьев B.C. Цит. соч. С. 444.
Государственному патриоту больше не было дела до произвола отечественной власти, поскольку, идентифицируя себя с нею, говорил он с миром как бы от её имени. Оказавшись олицетворением «национального эгоизма», он уверен, что в любом международном споре своя власть всегда права и его, «патриота», обязанность заключается в срывании масок с лиц злодеев в чужих правительствах, неустанно против его страны злоумышляющих.
«Итак, мы в схватке со всею Европой, соединившейся против нас общим союзом. Союз, впрочем, не верное выражение, настоящее слово: заговор... В истории не бывало примеров гнусности, замышленной и совершенной в таком объеме»21. А в стихах и того пуще
Все богохульные умы, Все богомерзкие народы Со дна воздвиглись царства тьмы Во имя света и свободы!
Здесь все ясно. Тютчев полностью отождествляет Россию с диктатурой, откровенно провоцировавшей эту войну, как видели мы во второй книге трилогии. Отождествляет просто потому, что, как гласит бессмертный клич всех националистов, «права или не права, моя страна всегда права». И от государственного патриота требуется лишь сорвать маски с «богохульных умов», вознамерившихся под предлогом защиты света и свободы унизить родного диктатора. Требуется, несмотря даже на то, что он этого диктатора, как мы хорошо знаем, искренне презирает. Требуется, поскольку в сравнении с окружающим миром его страна со сколь угодно презренным диктатором во главе все равно «всех лучше». Вот это и называл B.C. Соловьев «фальшивыми притязаниями национализма».
Посмотрим теперь, как переживал то же самое событие патриот, по выражению философа, истинный. В нашем случае речь о его отце, знаменитом* историке Сергее Михайловиче Соловьеве. Для него Крымская война тоже была ужасным испытанием. Не только потому, однако, что его страна её проигрывала, но еще и потому, что поражение диктатора могло сделать Россию «как можно лучше». По этой причине переживания С.М.Соловьева были намного сложнее и драматичнее, нежели страсти, одолевавшие государственного патриота. Сердце ему одинаково разрывали как хорошие, так и дурные вести с фронта. Впрочем, пусть читатель судит сам. «В то время, как стал грохотать гром над головой нашего Навуходоносора, мы находились в тяжком положении. С одной стороны, наше патриотическое чувство
21 Цит. по: Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 337.
было страшно оскорблено унижением России; с другой, мы были убеждены, что только бедствия, а именно несчастная война, могли произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет»22.
Разница очевидна, не так ли? В отличие от патриота государственного, патриот истинный идентифицирует себя не с российской диктатурой, но с российской свободой. Нет, он не пытается взвалить вину за свои страдания на «богомерзкие народы». Он ясно видит роль своей, отечественной диктатуры. Иначе говоря, национальным эгоизмом он не страдает.
Глава вторая У истоков «государственного
Особенно CT И патриотизма»
национального эгоизма
Таково первое следствие, вытекающее из соловьевской формулы. Вот второе. Коварство этой семантической путаницы (два патриотизма) в том, что кипящий ненавистью к «богомерзким народам» национальный эгоизм не только продолжает оперировать под присвоенным им патриотическим именем, но и узурпирует его. Он отказывает в любви к отечеству всем, кто его ненависти не разделяет, клеймя их если не «национальными нигилистами», то уж во всяком случае «космополитами». Или, чтобы совсем было понятно, Тютчевы выживают с политической арены Соловьевых.
А вот и третье - самое важное - следствие. Оно в том, что монополия национального эгоизма как всякая монополия неминуемо ведет к вырождению, к деградации. К тому, иначе говоря, что Тютчевых выживают Катковы, а тех, в свою очередь, Данилевские, а тех Пуришкевичи или, как сказали бы сегодня «отвязанные» черносотенцы. Эти уверены, что все беды страны от инородцев, захватив-
22 Соловьев С./И. Мои записки для моих детей... Спб., 1914. С. 152.
ших её в свои руки, по сути, оккупировавших Россию (если это наведет читателя на мысль об откровениях в газете Завтра некого полковника ГРУ, который уже в наши дни стрелял, по утверждению прокуратуры, в видного чиновника-инородца и баллотировался после этого в Думу из тюремной камеры, я спорить не стану).
Вот в этом открытии неминуемой радикализации и вырождения национализма в России и состоит, собственно, то, что можно назвать,если хотите, своего рода законом Владимира Соловьева (это я просто продолжаю аналогию с Менделеевым). В частности, история постниколаевской России может служить экспериментальным подтверждением этого закона. Документальной верификации его и посвящена, по сути, заключительная книга трилогии. Здесь поэтому сошлюсь я лишь на один пример.
Покойный В.В. Кожинов был в последние годы жизни буквально одержим «одной, но пламенною страстью» доказать, что истинными патриотами России в предреволюционные десятилетия выступали именно Квачковы того времени, черносотенцы. Нет смысла останавливаться на причинах этой страсти. Кто знаком с работами Кожинова и без того знает, что он считал себя идейным наследником героев своей последней книги «Черносотенцы и революция»23. Более того, гордился этим.
Намного важнее результаты его исследования, непреложно свидетельствующие, что в те, финальные, годы императорской России черносотенцами были вовсе не только толпы погромщиков, руководимые вульгарными демагогами, но и элита русской интеллигенции, причем трудовой, научной интеллигенции, можно сказать, цвет нации. «В публиковавшихся в начале XX века списках членов главных из этих [черносотенных] организаций, - писал Кожинов, - таких, как Русское собрание, Союз русских людей, Русская монархическая партия, Союз русского народа, Русский народный союз им. Михаила Архангела, мы находим многие имена виднейших деятелей культуры (причем, некоторые из них даже занимали в этих организациях руководящее положение)»24.