Она скоро вернулась с апельсинами, бисквитами и бутылкой малаги; хлеба ей не удалось стащить.
— А муж твой что делает? — спросил Жюльен.
— Пишет, у него там какие-то сделки с крестьянами.
Но пробило уже восемь часов, и в доме поднялась обычная утренняя суета. Не покажись г-жа де Реналь, её стали бы искать повсюду. Ей пришлось покинуть Жюльена. Но скоро она опять появилась и, пренебрегая всякой осторожностью, принесла ему чашку кофе: она боялась только одного — как бы он у неё не умер с голоду. После завтрака ей удалось привести детей под окна комнаты г-жи Дервиль. Он нашёл, что они очень выросли, но ему показалось, что они как-то погрубели, а может быть, это он сам изменился. Г-жа де Реналь заговорила с ними о Жюльене. Старший очень дружелюбно вспоминал о своём наставнике и сожалел о нём, но оба младшие, как оказалось, почти совсем забыли его.
Господин де Реналь не выходил из дому в это утро: он без конца бегал вверх и вниз по лестнице и сновал по всему дому, занятый своими сделками с крестьянами, которым он продавал картофель. До самого обеда у г-жи де Реналь не нашлось ни одной минутки, чтобы навестить своего узника. Когда позвонили к обеду и подали на стол, ей пришло в голову стащить для него тарелку горячего супа. И вот в ту самую минуту, когда она тихонько подходила к двери его комнаты, осторожно неся тарелку с супом, она вдруг столкнулась лицом к лицу с тем самым лакеем, который утром припрятал лестницу. Он также тихонько крался по коридору и как будто прислушивался. Должно быть, Жюльен неосторожно разгуливал у себя в комнате. Лакей удалился, несколько сконфуженный. Г-жа де Реналь спокойно вошла к Жюльену; эта встреча с лакеем очень напугала его.
— Ты боишься, — сказала она ему, — а я сейчас готова встретить любую опасность и глазом не моргну. Я только одного боюсь: той минуты, когда останусь одна, после того как ты уедешь. — И она бегом выбежала из комнаты.
— Ах! — воскликнул восхищённый Жюльен. — Только одни муки раскаяния и страшат эту удивительную душу!
Наконец наступил вечер. Г-н де Реналь отправился в Казино.
Жена его заявила, что у неё ужаснейшая мигрень, и ушла к себе; она поторопилась отослать Элизу и, едва та ушла, тотчас же вскочила, чтобы выпустить Жюльена.
Оказалось, что он в самом деле умирает от голода. Г-жа де Реналь отправилась в буфетную за хлебом. Вдруг Жюльен услыхал громкий крик. Г-жа де Реналь вернулась и рассказала ему, что она в темноте подошла к буфету, куда убирали хлеб, и едва протянула руку, как наткнулась на женское плечо. Оказалось, что это Элиза, и её-то крик и слышал Жюльен.
— Что она там делала?
— Наверно, таскала конфеты или подглядывала за нами, — отвечала ему г-жа де Реналь с полнейшим равнодушием. — Но я, к счастью, нашла паштет и целый хлебец.
— А тут что у тебя? — сказал Жюльен, показывая на карманы её передника.
Госпожа де Реналь совсем забыла, что они у неё с самого обеда набиты хлебом.
Жюльен сжал её в объятиях: никогда ещё она не казалась ему такой прекрасной. «Даже в Париже, — смутно пронеслось у него в голове, — никогда я не встречу такую благородную душу!» Эта её неловкость, свидетельствующая о том, что она не привыкла к такого рода ухищрениям, сочеталась в ней с истинным мужеством, присущим человеку, который способен содрогнуться только перед опасностью иного рода, и опасностью гораздо более страшной, но только в ином смысле.
Жюльен ужинал с большим аппетитом, а подруга его подшучивала над простотой угощения — ей было страшно позволить себе перейти на серьёзный тон, — как вдруг кто-то с силой рванул дверь. Это был г-н де Реналь.
— Что вы там заперлись? — кричал он ей.
Жюльен едва успел спрятаться под диван.
— Как так? Вы совсем одеты! — сказал г-н де Реналь, входя. — Вы ужинаете и заперлись на ключ!
В обычный день этот вопрос, заданный со всей супружеской резкостью, привёл бы в замешательство г-жу де Реналь, но сейчас она знала, что стоит мужу только чуть-чуть нагнуться — и он увидит Жюльена, ибо г-н де Реналь уселся как раз на тот стул, на котором только что сидел Жюльен, прямо напротив дивана.
Мигрень послужила оправданием всему. Тогда он начал пространно рассказывать ей, каким образом ему удалось выиграть партию на бильярде в Казино, — «да, партию в девятнадцать франков, представь себе!» — говорил он, и вдруг она заметила на стуле, в трёх шагах от них, шляпу Жюльена. Она словно обрела ещё больше хладнокровия: спокойно начала раздеваться и, улучив момент, быстро прошла позади мужа и кинула своё платье на стул со шляпой.
Наконец г-н де Реналь удалился. Она попросила Жюльена ещё раз рассказать ей, как он жил в семинарии.
— Вчера я тебя не слушала: ты говорил, а я только и думала, как бы мне собраться с духом и прогнать тебя.
Сегодня ей даже и в голову не приходило остерегаться. Они говорили очень громко, и было, наверно, уже часа два ночи, как вдруг их прервал неистовый стук в дверь. Это опять был г-н де Реналь.
— Откройте сейчас же! К нам забрались воры! — кричал он. — Сен-Жан нынче утром нашёл их лестницу.
— Вот и конец всему! — воскликнула г-жа де Реналь, бросаясь в объятия Жюльена. — Он убьёт нас обоих, он не верит в воров. А я умру в твоих объятиях, и умру такая счастливая, какой никогда не была в жизни.
Она ни слова не отвечала мужу, который бушевал за дверью, и страстно целовала Жюльена.
— Спаси мать Станислава, — сказал он ей, приказывая взглядом. — Я прыгну во двор из окна уборной и убегу через сад; собаки меня узнали. Сверни в узел мою одежду и брось в сад, как только будет возможно. А пока пускай ломает дверь. Главное, никаких признаний: запрещаю тебе это. Пусть уж лучше подозревает, лишь бы не знал наверно.
— Ты разобьёшься насмерть! — вот всё, что она сказала; больше она ни о чём не тревожилась.
Она подошла вместе с ним к окну уборной, потом не спеша спрятала его одежду. И только после этого она наконец отворила мужу, который прямо кипел от ярости. Он осмотрел комнату, затем уборную и, не сказав ни слова, ушёл. Одежда Жюльена полетела из окна; он поймал её и стремглав бросился бежать к нижней террасе сада в сторону Ду.
Вдруг около его уха просвистела пуля, и тотчас же позади загремел ружейный выстрел.
«Это не господин де Реналь, — подумал Жюльен. — Он слишком плохо стреляет». Собаки бежали рядом с ним, не лая. Вторая пуля, видимо, перебила лапу одной из собак, потому что она жалобно завизжала. Жюльен перескочил через ограду, пробежал вдоль неё шагов пятьдесят и бросился бежать в противоположном направлении. Он услышал перекликавшиеся голоса и ясно разглядел своего врага — лакея, который стрелял из ружья; какой-то крестьянин по ту сторону сада тоже принялся стрелять, но в это время Жюльен уже стоял на берегу Ду и одевался.
Через час он был уже на расстоянии лье от Верьера, на дороге в Женеву. «Если у них действительно есть подозрения, — думал Жюльен, — они бросятся ловить меня по дороге в Париж».
Часть вторая
I. Сельские развлечения
— Вы, сударь, верно, почтовых дожидаетесь на Париж? — сказал ему хозяин гостиницы, куда он зашёл перекусить.
— Сегодня не удастся — поеду завтра, я не тороплюсь, — отвечал ему Жюльен.
Он старался придать себе как нельзя более равнодушный вид; как раз в эту минуту подкатила почтовая карета. В ней оказалось два свободных места.
— Как! Да это ты, дружище Фалькоз! — воскликнул путешественник, ехавший из Женевы, другому, который входил в карету вслед за Жюльеном.
— А я думал, ты устроился где-то под Лионом, — сказал Фалькоз, — в какой-нибудь пленительной долине на берегах Роны.
— Устроился! Бегу оттуда.
— Да что ты! Ты, Сен-Жиро, и бежишь? С этаким пресвятым видом и ты умудрился попасть в преступники! — сказал Фалькоз, рассмеявшись.
— Да, оно, пожалуй, было бы и лучше, клянусь честью. Я бегу от этой чудовищной жизни, которую ведут в провинции. Я, ты знаешь, люблю лесов зелёную прохладу и сельскую тишину. Сколько раз ты упрекал меня за этот романтизм... Никогда в жизни я не хотел слушать про проклятую политику, а она-то меня оттуда и выгнала.
— А к какой же ты партии принадлежишь?
— Да ни к какой решительно, — это меня и погубило. Вот тебе вся моя политика: я люблю музыку, живопись. Хорошая книга для меня — целое событие. Скоро мне стукнет сорок четыре года. Сколько мне осталось жить? Пятнадцать, двадцать — ну, тридцать лет, самое большее. Так вот! Я думаю, лет через тридцать министры сделаются немного половчее, но уж, конечно, это будут такие же отменно честные люди, как и сейчас. История Англии показывает мне, всё равно как зеркало, всё наше будущее. Всегда найдётся какой-нибудь король, которому захочется расширить свои прерогативы, всегда мечты о депутатском кресле, слава и сотни тысяч франков, которые загребал Мирабо{107}, будут мешать спать провинциальным богачам, и это у них называется — быть либералом и любить народ. Жажда попасть в пэры или в камер-юнкеры вечно будет подстёгивать ультрароялистов. Всякий будет стремиться стать у руля на государственном корабле, ибо за это недурно платят. И неужели там так-таки никогда и не найдётся скромного маленького местечка для обыкновенного путешественника?
— Да в чём дело-то? Выкладывай, что с тобой случилось? Должно быть, что-нибудь очень занятное, принимая во внимание твой невозмутимый характер: уж не последние ли выборы выгнали тебя из провинции?
— Мои несчастья начались много раньше. Четыре года тому назад, когда мне было сорок, у меня было пятьсот тысяч франков, нынче мне на четыре года больше, а денег у меня, похоже, тысяч на пятьдесят франков поубавится, и теряю я их на продаже моего замка Монфлери на Роне... Чудесное место...
В Париже мне осточертела эта постоянная комедия, которую нас заставляет ломать так называемая цивилизация девятнадцатого века. Я жаждал благодушия и простоты. И вот я покупаю себе именьице в горах, над Роной. Красота неописуемая, лучше места на всём свете не сыщешь.
Приходский священник и мелкопоместные дворянчики, мои соседи, ухаживают за мной целых полгода, я их кормлю обедами. «Я уехал из Парижа, — говорю я им, — чтобы больше за всю жизнь мою не слышать ни одного слова о политике. Как видите, я даже ни на одну газету не подписался. И чем меньше мне почтальон писем носит, тем мне приятнее».
Но у приходского священника, оказывается, свои виды: вскорости меня начинают неотступно осаждать тысячами всяких бесцеремонных требований и придирок. Я собирался уделить в пользу бедняков две-три сотни франков в год. Нет! У меня требуют их на какие-то богоспасаемые общества — святого Иосифа, святой Девы и так далее. Я отказываюсь — на меня начинают сыпаться всяческие поношения. А я, дурак, огорчаюсь. Я уж больше не могу вылезти из дома утром и спокойно бродить себе, наслаждаясь красотой наших гор, — непременно какая-нибудь пакость нарушит моё мечтательное настроение и самым отвратительным образом напомнит о существовании людей и их злобы. Ну вот, скажем, идёт крёстный ход с молебствием — люблю я это пение (ведь это, верно, ещё греческая мелодия), — так они моих полей не благословляют, потому что, говорит наш поп, сии поля суть поля нечестивца. У старой ханжи-крестьянки пала корова. Так это, говорит, оттого, что она паслась возле пруда, который принадлежит мне, нечестивцу, парижскому философу, — и через неделю все мои рыбки плавают брюшком вверх: отравили негашёной известью. И вот такие пакости подносятся мне тысячью всяческих способов. Мировой судья — честный человек, но он боится за своё место, и потому вечно я у него оказываюсь не прав. Деревенский покой превращается для меня в ад. А раз люди видят, что от меня отрёкся приходский священник, глава местного общества иезуитов, и меня не думает поддерживать отставной капитан, глава тамошних либералов, все на меня ополчаются, все, вплоть до каменщика, который целый год жил на моих хлебах, вплоть до каретника, который, починяя мои плуги, попробовал было обжулить меня безнаказанно.
Наконец, чтобы иметь хоть какую-нибудь поддержку и выиграть хоть одну из моих судебных тяжб, я делаюсь либералом, ну, а тут как раз, как вот ты и сказал, подоспели эти окаянные выборы: от меня требуют, чтобы я голосовал...
— За неизвестного тебе кандидата?
— Да нет, он слишком хорошо мне известен! Я отказываюсь — чудовищная неосторожность! Тут уж на меня мигом обрушиваются либералы, и положение моё становится невыносимым. Я полагаю, что если бы приходскому попу пришло в голову обвинить меня в том, что я зарезал мою судомойку, так нашлось бы двадцать свидетелей из той и другой клики, которые видели своими глазами, как я совершил это преступление.
— А ты хотел жить в деревне и не угождать страстишкам своих соседей, даже не слушать их болтовни? Какая слепота!
— Ну, теперь-то я прозрел. Монфлери продаётся; пусть уж я потеряю на этом пятьдесят тысяч франков, коли потребуется, но я просто в себя не могу прийти от радости, что выбрался наконец из этого ада лицемерия и мерзостей.
Теперь я решил искать одиночества и сельской тишины в единственном месте во Франции, где его можно найти, — в мансарде на пятом этаже, с окнами на Елисейские поля. И я даже, знаешь, подумываю, не обеспечить ли мне свою политическую репутацию в Рульском квартале подношением просфор нашему приходу.
— Да, этого с тобой не случилось бы при Бонапарте! — сказал Фалькоз, и глаза его сверкнули гневом и сожалением.
— Здравствуйте пожалуйста! А чего же он совался куда не надо, этот твой Бонапарт? Всё, что я теперь терплю, — его рук дело.
Тут Жюльен, слушавший внимательно, насторожился ещё больше. Он с первых же слов догадался, что бонапартист Фалькоз не кто иной, как друг детства г-на де Реналя, отрёкшегося от него в 1816 году, а философ Сен-Жиро, должно быть, брат того самого начальника канцелярии в префектуре... который умел прибирать к своим рукам по дешёвке общественные здания на торгах.
— Всё это твой Бонапарт наделал, — продолжал Сен-Жиро. — Порядочный человек сорока лет от роду, с пятьюстами тысячами франков в кармане, как бы он ни был безобиден, не может обосноваться в провинции и обрести там мир душевный, — попы да тамошняя знать изгоняют его оттуда.
— Ах, не говори о нём так! — воскликнул Фалькоз. — Никогда Франция не пользовалась таким уважением среди народов, как эти тринадцать лет, когда он царствовал. Всё, всё, что тогда ни делалось, было полно величия.
— Твой император, чтоб его чёрт побрал, — возразил сорокачетырехлетний господин, — был велик только на полях сражений да ещё когда он навёл порядок в финансах в тысяча восемьсот втором году. А что означает всё его поведение после этого? Все эти его камергеры, и эта помпа, и приёмы в Тюильри — всё это просто повторение, новое издание всё той же монархической чепухи. Его подновили, подправили, это издание, и оно могло бы ещё продержаться век, а то и два. Знати и попам захотелось вернуться к старому, но у них нет той железной руки, которая умела бы преподнести его публике.
— Вот уж поистине речь старого газетчика!
— Кто меня согнал с моей земли? — продолжал разъярённый газетчик. — Попы, которых Наполеон вернул своим конкордатам, вместо того чтобы держать их на том же положении, как держат в государстве врачей, адвокатов, астрономов, считать их за обыкновенных граждан и отнюдь не интересоваться ремеслом, при помощи которого они зарабатывают себе на хлеб. Разве сейчас могли бы существовать эти наглецы-дворянчики, если бы твой Бонапарт не понаделал из них баронов да князей?{108} Нет, они уже доживали свой век. А теперь, после попов, вот именно эти-то сельские аристократишки больше всего мне крови и испортили, они-то и заставили меня либералом сделаться.
Разговору этому не было конца; ещё полвека Франция будет разглагольствовать на эту тему. Сен-Жиро продолжал твердить, что жить в провинции немыслимо; тогда Жюльен робко указал ему на пример г-на де Реналя.
— Нашли пример, нечего сказать! Эх вы, молодой человек! — воскликнул Фалькоз. — Реналь поспешил стать молотом, чтобы не оказаться наковальней, да ещё каким молотом! Но я уже вижу, как его вот-вот спихнёт Вально! Знаете вы этого мошенника? Вот это уж поистине беспримесный. Что-то запоёт ваш господин де Реналь, когда в одно прекрасное утро он и оглянуться не успеет, как из-под него вышибут стул и на его место сядет Вально?
— Вот он тогда и останется один на один со всеми своими преступлениями, — сказал Сен-Жиро. — А вы, значит, знаете Верьер, молодой человек? Ну, так вот. Бонапарт, — чтоб ему на том свете пусто было за все эти его монархические плутни, — он-то как раз и дал возможность царствовать всем этим Реналям да Шеланам, а те уже допустили царство Вально и Малонов.
Этот мрачный разговор о тайнах политики задевал любопытство Жюльена и отвлекал его от сладостных воспоминаний.
Он не ощутил особого волнения, когда вдалеке перед его взором впервые показался Париж. Воздушные замки грядущего отступали перед живым и ещё не успевшим остыть воспоминанием о тех двадцати четырёх часах, которые он только что провёл в Верьере. Он клялся себе, что никогда не покинет детей своей возлюбленной и бросит всё, чтобы защитить и спасти их, если наглые происки попов снова приведут страну к республике и к преследованиям знати.
А что бы случилось тогда, когда он ночью явился в Верьер, если бы в ту минуту, когда он прислонил лестницу к окну спальни г-жи де Реналь, там бы оказался кто-нибудь чужой или сам г-н де Реналь?
А какое блаженство — вспоминать эти первые два часа, когда его возлюбленная так хотела прогнать его, а он уговаривал её, сидя около неё в темноте! В такой душе, как душа Жюльена, такие воспоминания остаются на всю жизнь. А конец свидания уже переплетался у него с первыми днями их любви, больше года тому назад.
Но вот карета остановилась, и Жюльен очнулся от своих упоительных грёз. Они въехали во двор почтовой станции на улице Жан-Жака Руссо.
— Я хочу поехать в Мальмезон{109}, — сказал он, увидя подъезжавший кабриолет.